XXXIX Я БЕРУ СЕБЕ ГУВЕРНАНТКУ НЕСЧАСТЛИВАЯ ПОЕЗДКА В ВЕНУ 1766-1767 

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXXIX

Я БЕРУ СЕБЕ ГУВЕРНАНТКУ

НЕСЧАСТЛИВАЯ ПОЕЗДКА В ВЕНУ

1766-1767 

По прибытии в Бреслау я отправился к знаменитому венецианцу аббату Бастиани, которого облагодетельствовал прусский король. Аббат был высоким светловолосым мужчиной, достаточно хорошо сложённым, с умным лицом. Он представлял собой тип учёного в самом лучшем смысле этого слова. У него я нашёл то, что ценю превыше всего остального: приятного собеседника, изысканную библиотеку и отменный стол. Великолепные апартаменты аббата располагались на первом этаже роскошного особняка. Остальную часть дома он уступил некой даме, дети которой пользовались особым его расположением, возможно потому, что он приходился им отцом. Несмотря на свой сан, а может быть именно благодаря ему, Бастиани имел заметную склонность к прекрасному полу, однако сия страсть никогда не переходила у него в слабость и не мешала дружеским привязанностям. Больше всего он любил окружать себя юношами: в то время его любимцем был некий молодой аббат, граф Кавалькано. Сам почтенный Бастиани был сыном портного и в Венеции принадлежал к ордену капуцинов, но отрёкся и бежал в Гаагу. Там венецианский посол Трони одолжил ему сто дукатов, благодаря которым он смог приехать в Берлин, где король осыпал его знаками внимания.

У меня было рекомендательное письмо к одной баронессе, имя которой я уже забыл. В одиннадцать часов я отправился к ней с визитом. Меня ввели в переднюю, попросив обождать, пока госпожа баронесса одевается. Вместе со мной дожидалась какая-то молодая и пригожая девица. Я сел на канапе рядом с нею, и вскоре завязался разговор:

— Конечно, мадемуазель близкая приятельница госпожи баронессы?

— Совсем нет, сударь, я не удостоилась такой чести и пришла сюда лишь для того, чтобы предложить мадам свои услуги.

— Не будет ли нескромностью спросить, какого рода услуги вы имеете в виду?

— Мне хотелось бы получить место гувернантки её дочерей...

— О, у баронессы есть дочери?

— Трое малюток, прелестных, словно ангелы.

— Вместе с вами будет уже четыре ангела. Но я не представляю вас в роли гувернантки, вы ещё совсем молоды, мадемуазель.

— Увы, сударь, меня вынуждает необходимость. Я сирота, а мой брат всего лишь лейтенант и не имеет возможности жертвовать многим ради меня. Что мне остаётся, как ни использовать начатки полученного в детстве хорошего образования?

— Сколько же вы надеетесь заработать здесь, мадемуазель?

— Пятьдесят экю в год.

— Это довольно скромно. В ответ последовал тяжёлый вздох.

— Мадемуазель, я весьма заинтересован вами. Где вы живёте?

— У старой тётушки.

— Скажите, а если благородный человек предложит вам вместо того, чтобы быть гувернанткой маленьких девочек, занять такое же место у него, вы согласитесь?

— Конечно.

— Прекрасно, мадемуазель, я делаю вам это предложение. Вы будете получать пятьдесят экю в месяц.

— Неужели, сударь, мне представится счастливая возможность войти в ваше семейство?

— У меня нет семьи. Я холостяк, иностранец и провожу время в путешествиях. Если вам угодно согласиться, мы завтра же уедем.

— Только вдвоём! Вы шутите, это невозможно!

— Почему же нет?

— Но, сударь, ведь мы видим друг друга в первый раз.

— Это неизбежно, со всеми приходится встречаться когда-то впервые. Что касается знакомства, оно очень быстро установится, если вы проявите столько же заинтересованности, как и я.

Мой решительный тон быстро убедил юную девицу в серьёзности предложения. Сам же я испытывал некоторое удивление, потому что, если сказать правду, у меня не было сначала подобных намерений, и всё говорилось лишь для развлечения. Желая уговорить прекрасную незнакомку, я кончил тем, что убедил самого себя, будто серьёзно увлечён. Без лишней самоуверенности можно было считать мои дела довольно успешными — я с удовлетворением заметил её задумчивый и меланхолический вид и то, как она время от времени, словно невзначай, посматривает на меня. Не зная, конечно, всех её мыслей, я тем не менее мог сделать заключение, и оно было в мою пользу. Я говорил себе: “Вот молодая девица, которую я могу ввести в большой свет, где она будет выступать с истинным достоинством”. И уже не сомневался ни в её уме, ни в её чувствах. Переполненный сими прекрасными надеждами, я вынул из кармана два дуката и предложил ей в виде аванса за первый месяц. Она приняла их с очаровательной застенчивостью. Это было, как говорят французы, началом конца.

Тем временем меня пригласили к баронессе, которая настаивала, чтобы я был у неё завтра к обеду. Мой отказ весьма огорчил её. Выходя, я уже не увидел в передней мою девицу. Мысли мои переменялись столь быстро, что на следующее утро в пять часов, когда надо было садиться в карету, я даже не вспомнил о ней. Мы не сделали и ста шагов, как кучер неожиданно остановился, ему бросили пакет, который он положил на империал, слуга отодвинул портьеру, и рядом со мной оказалась женщина. Это была моя вчерашняя незнакомка. В дороге она призналась, что разыграла сие маленькое представление, так как не хотела пересудов у меня в гостинице, где не преминули бы заметить, что я увёз девушку, соблазнив её.

— Может быть, вам даже помешали бы поехать вместе со мной?

— О, совсем нет, я боялась не этого. Хуже всего разговоры прислуги. Вообще-то я никогда не решилась бы последовать за вами, если бы не те два дуката, которые я имела несчастье принять от вас. Мне не хотелось, чтобы вы сочли меня обманщицей.

И вот я наедине с молодой девицей, которая, бедный ангел, упала ко мне, старому чёрту, прямо с неба и доверилась моему покровительству. По всей очевидности, благой гений направлял её, ибо я не мог сделать ей ничего, кроме добра. По поводу её отношения ко мне, я, хотя и имел уже позади более сорока лет, относил всё за счёт чувств, совершенно забывая, что тот аккредитив, который все мы носим на лице, давно у меня уже просрочен.

Мне не понадобилось много времени, дабы увериться, что прелестная незнакомка, приняв моё предложение, решилась подчиниться всем моим требованиям. Но это было не то, к чему я стремился. Я всегда желал одного — быть любимым, но после Заиры уже стал забывать, что это такое. Комедиантка Вальвиль явилась всего лишь капризом. В Варшаве — ни одной любовной истории. Спутницу мою звали Матон. Она очень хорошо говорила по-французски. На вопрос, так же ли хорошо она пишет, мне было показано письмо, написанное её рукой и свидетельствовавшее о блестящем образовании. Она рассказала, что уехала из Бреслау, никого не упредив, даже свою тётку, которая, впрочем, вряд ли захочет снова увидеть её.

— А ваши вещи?

— Они не стоят даже того, чтобы укладывать их.

— Ну, а этот свёрток?

— Здесь рубашка, пара чулок, два платка и шесть платьев.

— Но что скажет ваш возлюбленный?

— Ничего, потому что я свободна.

— И всегда были свободны?

— Не скрою, у меня было два возлюбленных. Первый, настоящее чудовище, совратил и бросил меня. Другой — честный юноша, лейтенант, но без гроша. Уже год, как он служит в щтеттинском гарнизоне.

Вряд ли можно было придумать что-нибудь проще сей истории, рассказанной с истинным простодушием, словно моя новая знакомая говорила мне: “Я связала себя с вами в единственной надежде улучшить своё положение”. Но самолюбие ослепляло меня, и я имел глупость видеть признаки чувства там, где был лишь расчёт. В двадцать лет, никогда не выезжавшая из Бреслау, мадемуазель Матон испытывала естественное желание повидать мир, путешествуя на мой счёт. Но для меня красивая женщина и любовь — это всё. Я решил ничего не требовать, пока не увижу, что её желания сходятся с моими.

Под вечер мы приехали на почтовую станцию и решили провести там ночь. Я заказал ужин. Матон, умиравшая от голода, ела с аппетитом и неумеренно для не привыкшей к вину девице пила. Видя, что она уже валится под стол, я отправил её в постель. Она лепетала благодарности и извинения и безуспешно боролась со сном. Я узнал, что предыдущую ночь она не сомкнула глаз, а два последних дня сидела на хлебе и воде. С превеликим трудом она забралась на кровать и разделась только благодаря моей помощи. Я устроился рядом и проснулся лишь в пять часов утра. Матон всё ещё спала. Я быстро разбудил её, она сразу встала и робко спросила, не хочу ли я поцеловать её, после чего получила вместо одного поцелуя два. Затем мы продолжили наше путешествие в Дрезден.

По прибытии в сей город я прежде всего поспешил к моей матушке. Её не было в столице, но я застал своего брата Джованни и его жену римлянку Терезу Роландо. После обеда я отправился в Итальянскую Оперу, где в гостиной шла игра, но соблюдал осторожность, не желая рисковать своими средствами, поскольку у меня было, самое большее, восемьсот дукатов, которые следовало сохранить на возможно долгое время.

Красота Матон и обстоятельства путешествия ускорили развязку.

На следующее утро мы уже были лучшими в мире друзьями. Я провёл весь день в заботах о ней: надобно было купить рубашки, шляпы, юбки, туфли и ещё тысячу прочих предметов. Когда ко мне приходили с визитами, я отсылал её в другую комнату, а уходя сам, не велел никого принимать. Иногда я вывозил её на прогулку за город, и только в это время она имела возможность разговаривать с теми, кто подходил к нам.

Сии довольно тщательные с моей стороны предосторожности заинтриговали целую толпу молодых офицеров и в особенности одного, графа Беллегарда, который льстил себя надеждой взять крепость с первого приступа. Этот молодой и богатый красавец явился ко мне как раз в ту минуту, когда мы садились за стол, и я принял его без всякого удовольствия. Он попросил позволения присоединиться к нам, на что я никак не мог ответить отказом. Беллегард, хотя и держался в границах пристойной беседы, но время от времени позволял себе солдатские шутки. Матон в этих случаях отвечала сдержанной улыбкой, сохраняя достоинство. После обеда я имел обыкновение отдыхать и потому без церемоний просил графа оставить нас.

— А мадемуазель разделяет вашу сиесту? — спросил он, улыбаясь.

После моего утвердительного ответа граф взял перчатки и шпагу и пригласил нас к обеду на следующий день. Я ответил, что ещё не вывожу в свет свою возлюбленную, но если он согласен довольствоваться незатейливыми кушаньями, всегда буду рад принять его, а он сможет побыть в обществе Матон. Граф не нашёлся, что ответить, сделал серьёзный вид и холодно удалился. О нём не было слышно целых восемь дней.

Матушка моя возвратилась из деревни, и я отправился повидать её. Она занимала третий этаж соседнего дома, и из её окон можно было видеть всё, что делается в моей комнате. Вообразите моё удивление, когда я заметил, как Матон, стоя у окна, переговаривается с Беллегардом, оказавшимся в комнате, расположенной рядом с моим апартаментом. Сие открытие развеселило меня, поскольку сам я оставался незамеченным. Однако, не желая быть обманутым, решился я действовать без промедления. Когда за обедом у нас разговор зашёл о графе, я небрежно заметил:

— Мне кажется, господин Беллегард влюблён в тебя.

— Ба! Вы прекрасно знаете, что молодые офицеры волочатся за всеми девицами подряд, таков уж у них обычай. Вот и граф увлечён мною не более, чем любой другой.

— Неужели! Но разве он не был здесь сегодня утром?

— Он! Каким образом? Неужели вы думаете, что я приняла бы его?

— Значит, ты не видела, как он после парада прогуливался под окнами?

— Честное слово, нет.

Для меня этого было вполне достаточно. Матон беззастенчиво лгала, и не оставалось никаких сомнений, что я окажусь в дураках, если не опережу её. Я не настаивал и, пребывая в прекрасном расположении духа, даже немного приласкал обманщицу. Потом я отправился в театр, и в картах фортуна всё время мне благоприятствовала. К концу второго акта я удалился. Встретив у своих дверей слугу, я спросил его:

— Есть ли на первом этаже другие комнаты кроме моих?

— Да, сударь, ещё две.

— Скажите вашей хозяйке, что они мне тоже нужны.

— Невозможно, сударь, со вчерашнего дня они заняты.

— Кем же?

— Одним швейцарским офицером.

Г-н Беллегард был швейцарцем. Я начал с того, что внимательно осмотрел свои комнаты. Не было ничего более лёгкого, чем перебраться из соседнего окна на мой балкон. Кроме того, комнаты Матон и офицера соединялись запертой лишь на задвижку дверью. Возвратившись, я увидел девицу сидящей у окна. После нескольких малозначительных замечаний я сказал:

— Какой здесь свежий воздух! А у меня можно задохнуться. Не поменяться ли нам комнатами?

Она ничего не ответила.

— Значит, ты не хочешь сделать мне эту любезность, моя дорогая?

Опять молчание.

— Бели ты так держишься за эту комнату...

— Вы же прекрасно знаете, кто здесь хозяин.

— В таком случае я лягу тут.

— Сегодня?

— Да, сегодня.

— Как вам угодно. Надеюсь, вы не будете возражать, если я приду сюда утром со своей работой.

По этому ответу я понял, что хитрость Матон не уступает моей, и с той минуты почувствовал к ней бесконечное презрение. Я сразу же велел перенести мою кровать в её комнату и поставил своё бюро напротив окна. Матон исподтишка наблюдала за всеми этими перемещениями, но плохие для себя новости встретила с добродушием и к ужину не лишилась аппетита. Хорошее вино всегда веселило её, и перед тем как ложиться, она попросила позволения разделить со мной постель. Я не возражал. Мне был явственно слышен голос Беллегарда и его приятелей, и я полагал, что стану свидетелем, как сосед будет пытаться проникнуть ко мне. Однако всё оставалось спокойным. Впоследствии я узнал, что любовника предупредили (неизвестно, кто и каким образом) о происшедших у его прелестницы переменах.

На следующее утро я проснулся с ужасной головной болью и целый день не выходил из комнаты. Моё нездоровье не проходило, и я позвал врача, который пустил мне кровь — напрасный труд, болезнь моя только ухудшилась. Матушка, всегда нежно любившая меня, сразу же пришла, весьма обеспокоенная. Так как кровопускание не принесло никакого облегчения, я принял лекарство, но и оно подействовало ничуть не лучше. На третий день некоторые признаки ясно показали мне, что я стал жертвой галантной болезни. Итак, мадемуазель Матон обманула меня по всем статьям. Никакая другая женщина не могла быть причиной сего, поскольку со времени возвращения из Польши я не имел дела ни с кем, кроме неё. Я провёл весьма беспокойную ночь, но зато придумал план отмщения. Гнев — дурной советчик, он требовал самых жестоких средств, но, к счастью, здравый смысл одержал верх, и в качестве наказания я решил лишь прогнать это недостойное существо. Едва взошло солнце, как я подошёл к её постели и стад трясти спящую, приговаривая:

— Несчастная, ты должна всё мне рассказать! Она залилась слезами и воскликнула:

— Боже мой, что с вами? Почему вы так рассердились?

— Ты ведёшь себя как подлая тварь!

— Простите меня, сударь, клянусь вам, это никогда больше не повторится. К тому же, такой пустяк...

— Так ты называешь это пустяком!

— Но ведь тот маленький золотой крестик был вам совсем не нужен...

— Что ты говоришь о золотом крестике?

— Я его спрятала...

— Так, значит, ты ещё и воровка? Хорошее дело! Но сейчас речь о другом.

— Честное слово, я ни в чём больше не виновата.

— Ты похитила у меня самое бесценное сокровище.

— О чем вы говорите?

— Моё здоровье, несчастная! Ты отравила меня. Поднимайся сейчас же, складывай свои пожитки и вон отсюда!

Она снова принялась плакать, но уже не пыталась оправдаться.

— Боже мой, что я буду делать без вас?

— Мне это безразлично. Возьми пятьдесят экю, и чтобы больше я тебя не видел. Ты напишешь мне расписку за эти деньги с указанием причин твоего ухода. Я не хочу разговоров, будто бросил тебя, воспользовавшись девической неопытностью.

Она подчинилась, не говоря ни слова, но перед самым уходом рыдания возобновились. Она бросилась на колени, и я был вынужден вывести её. Оказавшись в подобном положении, я не имел ни малейшего желания оставаться в гостинице, и через два дня снял весь первый этаж в доме, где жила моя матушка. Глупое упрямство Матон, хотевшей скрыть всё равно проявившуюся бы рано или поздно болезнь, настолько ухудшило моё состояние, что, если бы признаки проявились на восемь дней позднее, это стоило бы мне жизни. Меня лечили так же плохо, как раньше в Аугсбурге и Везеле, если читатель помнит об этом. Многие не давали мне прохода своим любопытством о моей принцессе, но я коротко отвечал им, что она обманула меня и была прогнана. Через несколько дней мой брат Джованни пришёл ко мне и сказал со смехом:

— Граф Беллегард и четверо его приятелей заболели, как и ты.

— По заслугам, нечего было отираться возле неё.

— Хитрец, тебе хотелось сохранить красотку для одного себя.

— Однако они не очень-то проницательны, если не догадались, почему я прогнал эту проклятую гризетку.

— Как они могли знать? Весь город думает, что ты в совершенном здравии.

— Что ж, теперь ты можешь утешить их, рассказав о моей болезни. Но я никогда не дошёл бы до такой глупости, как они, чтобы самому без всякой нужды объявлять об этом всему свету.

Вылечившись, я отправился посмотреть знаменитую лейпцигскую ярмарку. Благоволение фортуны в фараоне и бириби доставило мне в Дрездене четыреста дукатов, и я отправился с аккредитивом на три тысячи экю к банкиру Гофману.

Со мной вместе ехал весьма интересный старик, управляющий саксонскими рудниками. Он рассказал мне одну историю, незначительную саму по себе, но примечательную тем, что она навсегда останется тайной для русских. Оказывается, императрица Екатерина, которую все считали брюнеткой, на самом деле имела светлые волосы. Когда она была ещё ребёнком, этот человек каждый день видел её в Штеттине.

С тринадцати лет её причёсывали свинцовыми гребнями, потому что она была обещана Петру Ш, а в России всегда хотят, чтобы принцессы императорской крови были брюнетками, так как светлые волосы весьма распространены по всему государству. В последний день ярмарки, как раз когда я садился обедать, у меня в столовой неожиданно появилась отменно красивая женщина — это была Кастельбажак.

— Вы здесь, моя прекрасная дама!

— Увы! Я приехала две недели назад.

— И собрались ко мне только сегодня!

— Мы нарочно избегали встреч с вами.

— Кто это мы?

— Шверин тоже здесь.

— Значит, бедняга в Лейпциге?

— Да, и сидит в тюрьме.

— Что же он натворил?

— Подал фальшивый вексель. Несчастный, что с ним будет? Он мог бежать, но не захотел, решившись лучше отправиться на эшафот.

— И вы не расставались с ним целых три года, с того времени, как я видел вас в Англии?

— О, мой дорогой Казанова, пожалейте нас, не вспоминайте прошлое, спасите от бесславной смерти человека, который позорит своё имя. А ведь речь идёт о каких-то жалких трёхстах экю.

— Для Шверина я не сделаю ничего. Этот негодяй чуть было не отправил меня на виселицу своими фальшивыми банковскими билетами.

— Но неужели и моя судьба безразлична вам?

— Вы — другое дело, и если пожелаете ехать со мной в Дрезден, я дам вам триста экю, как только правосудие разделается с этим мошенником. Для меня всегда оставалось загадкой, почему столь привлекательная и красивая женщина связала себя с подлецом, у которого нет ни ума, ни таланта, ни даже пристойных манер, а вместо состояния — один лишь княжеский титул.

— Я никогда не любила его и жила с ним, вопреки самой себе, не умея проявить достаточной твёрдости перед его слабостью и слезами.

Её рыдания возобновились с новой силой, потому что женщины приходят в наибольшее расстройство чувств, когда сами рассказывают о своих несчастьях. В двадцать шесть лет она сделалась женой аптекаря из Монпелье, у которого её и похитил Кастельбажак. В Лондоне она не могла прельстить меня — я уже попался в сети другой сирены. Но теперь ничто не связывало мою свободу, и я согласился удовлетворить все её желания. Прислуживающий мне человек был свидетелем сей сцены, которая вызвала в нём живое любопытство. Когда он увидел счастливую развязку, то по собственному побуждению подал для дамы прибор и отправился приготовить в моей комнате новую постель, что немало меня позабавило. Бедная Кастельбажак не заставила уговаривать себя, поскольку пребывание в Лейпциге сделалось для неё совершенно непереносимым. Не говоря уж о долгах, все её вещи попали к хозяину гостиницы, где она остановилась. Кредитор трёхсот экю также стремился наложить руки на платья несчастной женщины, однако она сказала мне, что, если успокоить хозяина, можно получить всё обратно. В этот же день она переехала ко мне. Когда мы собирались устроиться в постели, моя прелестница произнесла с печалью в голосе:

— Мой дорогой Казанова, я должна сделать вам одно признание.

— Что ещё, моя милая?

— Я чувствую, что вы потребуете за свои благодеяния вознаграждение, которое я охотно доставила бы вам, будь только оно возможно.

— Я согласен подождать до завтра.

— Завтра ничего не изменится.

И она принялась плакать. Однако же я с настойчивостью требовал объяснений, и тогда несчастная подняла юбку и продемонстрировала ещё одно очевидное доказательство подлости Шверина. Не сдержав жеста разочарования, я спокойно сказал ей:

— Ложитесь спать, мадам. Мне жаль вас, вы достойны лучшей участи.

То расположение чувств, в коем я находился, легко могло заставить меня рискнуть собственным здоровьем, и поэтому после зрелого рассуждения я был благодарен ей за предупреждение, избавившее, может быть, меня от неизлечимого отвращения к усладам любви. Это была не какая-нибудь Матон, обманывавшая и до, и после знакомства, а истинно порядочная женщина, украшенная качествами, вполне противоположными её неустройствам, и одарённая превыше всего отзывчивым сердцем — самым гибельным даром изо всех, получаемых нами от Провидения. Именно оно и служило причиной страданий несчастной Кастельбажак.

Я нашёл средство вызволить её вещи из гостиницы, заплатив хозяину шестьдесят экю. Она не знала, как изъявить свою благодарность, и старалась показать, сколь тяжела для неё невозможность проявить всю полноту чувств, чего она желала.не менее страстно, чем я сам. Оно и понятно — добропорядочная женщина всегда будет считать себя обязанной тому, кто помог ей, и готова без всяких условий полностью отдаться своему благодетелю. Мы узнали о судьбе Шверина от обманутого им банкира. Сей последний отправил нарочного в Берлин, дабы узнать, не будет ли король против того, чтобы предать фальшивомонетчика всей строгости законов.

— Это смертный приговор несчастному! — воскликнула Кастельбажак. — Теперь он пропал. Король заплатит за него, но посадит до конца жизни в Шпандау.

— Он должен был попасть туда ещё четыре года назад, — возразил я. — Нам с вами, моя милая, будет от сего только лучше, да и ему самому тоже.

Моё появление в Дрездене со своим новым завоеванием вызвало немалое удивление среди тамошнего общества. Мадам являла собой решительную противоположность по сравнению с Матон, и все наперебой поздравляли меня. Кроме достоинства и обходительности светской женщины, Кастельбажак обладала очаровательным нравом, и я не колебался представить её матушке и всем своим знакомым под именем графини де Блазэн.

Однако же мне нельзя было долго оставаться в Дрездене, поскольку всё моё состояние ограничивалось четырьмястами экю. В картах фортуна обернулась против меня, и после поездки в Лейпциг я остался без трёхсот дукатов, но, конечно, не надоедал моей красавице подобными пустяками. Соответственно своим принципам я никогда не посвящаю женщин в денежные затруднения. Мы направились в Вену и, сделав непродолжительную остановку в Праге, прибыли в столицу австрийской державы на восьмой день после отъезда из Дрездена, как раз в канун Рождества, и остановились в “Красном Быке”. Мадемуазель Блазэн, а уже не графиня де Блазэн, записалась как модистка и заняла комнату по соседству с моей. И вот на следующий день, когда мы мирно завтракали вдвоём, явились какие-то две личности.

— Кто вы такая? — обратился к моей спутнице один из них.

— Модистка.

— Ваше имя?

— Блазэн.

— А кто этот господин? — спросил второй, указывая на меня.

— Почему бы вам не узнать это у него самого?

Тогда незваные гости, не справившись ни о моём имени, ни о моём положении, неучтивым тоном спросили:

— Что вы делаете в Вене?

— Вы же видите — пью кофе с молоком.

— Мадам, этот господин не ваш муж, и вам придётся покинуть город в двадцать четыре часа.

— Это мой друг, и мы уедем, когда нам заблагорассудится, а если и уступим, то одной лишь силе.

— Как угодно. Но нам прекрасно известно, что господин живёт в другой комнате.

— Совершенно справедливо. И что из этого?

— А то, что я должен осмотреть вашу комнату, сударь.

С этими словами полицейский вышел. Я последовал за ним и застал его как раз в ту минуту, когда он рылся в моей кровати.

— Вы не спали здесь этой ночью, сударь.

— Почему сие так заботит вас?

— Всё ясно, постель не разобрана.

— Не суйте нос в чужие дела.

Реплика моя была неуместна, этот человек исполнял лишь свои обязанности — он и его товарищи были полицейскими сыщиками. Как только они ушли, ещё раз предупредив нас, что мы должны выехать в двадцать четыре часа, я сказал моей красавице:

— Одевайтесь и поезжайте к французскому послу. Надобно известить его обо всём происшедшем. Сохраните имя Блазэн и добавьте только, что возвращаетесь во Францию.

Через час она вернулась почти успокоенная. Венская полиция крайне подозрительна и отличается образцовой нравственностью. В её обязанности входит наблюдение за нравами, особливо в отношении иностранцев. Не дозволяется ложиться в постель с женщиной без предъявления брачного свидетельства и паспорта. В наше дело вмешался и хозяин гостиницы, вернее его вынудила к этому полиция. Он предложил моей спутнице выбрать комнату, которая не сообщалась бы с моей.

Невзирая на слежку, и даже скорее благодаря ей, я провёл с Блазэн подряд четыре ночи. Страсбургский дилижанс отправлялся 30-го декабря, и я взял в нём место для моей красавицы. У меня было намерение снабдить её на дорогу пятьюдесятью луидорами, но она приняла только тридцать. Из Страсбурга я получил от неё письмо, после которого совершенно ничего не знал о ней до нашей встречи в Монпелье.

В первый день нового года я сменил квартиру и отправился с рекомендательными письмами, которые были адресованы графине Штаркенберг и мадам де Сальмор, воспитательнице юной великой герцогини. В Вене я встретил Кальсабиги-старшего, состоявшего при первом министре г-не Каунице. Кроме того, я видел там моего знаменитого соотечественника Метастазио и г-на де Лаперуза — молодого офицера французского флота. Все мои вечера были посвящены опере, где танцевал Вестрис, и моему другу Кампиони, который собирался отправиться в Лондон, чтобы занять пост директора Ковент-Гарденского балета.

Однажды вечером, когда мы сидели за превосходным рейнским вином, в комнате появилась юная девица лет двенадцати-тринадцати и с непринуждённым видом подошла ко мне — малютка, видимо, хорошо понимала, что на лице у неё запечатлена рекомендация для самого сурового мужчины. На один очень простой вопрос она ответила латинскими стихами, означавшими просьбу о милостыне. Кроме того, на том же языке она сказала, что в прихожей её ждёт мать, которая может войти по первому моему желанию.

— Если я хочу составить знакомство, то уж никак не с твоей матерью, — заметил я латинской прозой.

На это она отвечала мне четырьмя стихами, которые совершенно не относились к нашему разговору, из чего я заключил, что во всём этом параде латыни она не понимала ни единого слова. Рассмеявшись, я решил объясниться с ней на её родном языке — она оказалась итальянкой из Венеции, что также подтолкнуло моё любопытство. На один из вопросов она ответила (однако же опять на латыни), что зелёный плод лучше зрелого.

Чувства мои воспламенились. Кампиони заметил это и оставил нас наедине. Малютка принялась в подробностях объяснять мне, каким образом и почему отец её оказался в Вене. Однако, занятый совсем другим предметом, я не обращал почти никакого внимания на её рассказ, там более, что она не возводила никаких препон моим действиям. В самый животрепещущий момент она принялась распевать эротические стихи. Когда представление окончилось, я дал ей два дуката, и она с большим чувством благодарила меня (также на латинском языке). Изобретательность сего венецианца, обучившего свою дочь зарабатывать на жизнь подобным образом, показалась мне забавной, а сама девица выглядела довольно неопытной. Однако же в Вене предостаточно очаровательных девиц, и поэтому почти все они пребывают в крайней нужде.

Малютка оставила мне свой адрес, и на следующий день с наступлением сумерек мне пришла фантазия навестить её. Изрядная глупость для сорокадвухлетнего мужчины — пешком идти к чёрту на рога в поисках лачуги маленькой проститутки, которая, несмотря на всё своё распутство, не понимала, вероятно, ни непристойности своих стихов, ни самой игры, коей я забавлялся с её помощью. Мне показалось, что она ждала моего прихода, потому что окликнула меня ещё издали, едва только успела заметить. Я быстро поднялся по лестнице отворил дверь и оказался лицом к лицу... Кто бы мог подумать? С этим бандитом Порчини! Тут же была Каттина, выдававшая себя за его жену, и двое вооружённых до зубов славонцев. Девчонка спокойно клевала в углу семечки. Изумление моё было столь велико, что пыл сразу же охладился. Бежать не оставалось времени, и я всем своим видом изобразил уверенность, которой на самом деле никак не мог похвалиться. Порчини встретил меня иронической улыбкой. Поскольку я старался быть поближе к двери, он принялся кричать:

— Ну же, смелее! Нечестно опасаться людей, к которым приходишь в гости!

— Он бледен, как Пьерро, — со злобной радостью заметила Каттина.

Один из разбойников, вынув неимоверной длины нож, чертил по воздуху воображаемые линии, другой деревянным шомполом заряжал пистолеты. Соблазнившее меня накануне прелестное существо, сидя в своём углу и напевая непристойные латинские песенки, продолжало заниматься семечками. Со времени моего бегства из Лондона после аферы барона Штенау я ещё не подвергался такой опасности. Взяв самый спокойный тон, я холодно спросил Порчини:

— Что вы хотите от меня?

— Что я от тебя хочу! Мне было бы смешно, если бы я не разрывался от ярости. Скажи лучше, что хочешь ты, презренный!

— В таком случае мне нечего добавить, и я удаляюсь.

— Не выйдет! Я поймал тебя и не собираюсь отпускать. Не припомните ли вы, дорогой друг, как в Лондоне чуть было не отправили на тот свет одного офицера? И не думали пожалеть его. Не жди теперь жалости от меня. Ты хотел отомстить, но пришла моя очередь!

Произнеся эти слова, он схватил со стола пистолет и направил его прямо мне в грудь — я почёл себя уже мёртвым.

К счастью, один из бандитов выбил оружие из его рук, а другой, схватив убийцу за плечи, заставил сесть. Порчини не оказал ни малейшего сопротивления.

— Не шумите, — сказала Каттина, — и лучше всего помириться.

На столе были бутылки. Каттина налила себе и, посмотрев на меня, сказала:

— За ваше здоровье, Казанова! Я сделал отрицательный жест.

— Ах, ты ещё отказываешься! — закричал Порчини, к которому, казалось, возвратилась вся его ярость. — Ты думаешь легко отделаться! Нет, чёрт побери, тебе придётся платить!

— Согласен, я заплачу.

И я поднёс руку к карману, чтобы достать дукат, не вынимая кошелька.

— Уж не боитесь ли вы за свой кошелёк? — проговорил один из разбойников, заметив мои колебания. — Здесь все честные люди.

При этом он скорчил гримасу, напугавшую бы команду целого пиратского корабля. Что оставалось делать, пришлось вытащить кошелёк. Дрожащей рукой я принялся развязывать шнурок, но бандит внезапно выхватил его и бросил Порчини, который воскликнул:

— Я принимаю это как справедливое возмездие за все несчастия, принесённые мне этим злодеем.

— Оставьте его себе, — ответил я, пытаясь улыбнуться, — я согласен, дайте только мне уйти.

— Хорошо, но чтобы не было никаких обид. Здесь самый отвратительный из бандитов протянул мне руку, однако я поколебался принять её, и он, переменив намерение, вытащил саблю. То же самое проделал и его товарищ. Порчини взвёл курок своего пистолета. Поняв, что наступил мой последний час, я поспешил в объятия бандита, который изо всех сил сжал и едва не задушил меня. Будучи таковым же образом обласкан и остальными канальями, я всё-таки добрался до дверей и вернулся к себе скорее мёртвый, нежели живой.

Если бы я был вооружён, то защищался бы до последней крайности, решившись оставить там свой труп, часы, табакерки и драгоценности, потому что трое головорезов, вероятнее всего, изрубили бы меня в куски, а правосудие так ничего и не узнало бы.

Выбравшись целым и невредимым, я положил свои злоключения на бумагу, начав с девчонки и её эротических стихов и твёрдо решившись подать жалобу начальнику полиции. Но когда я садился в карету, чтобы ехать к нему, явился полицейский и предложил следовать за ним к самому губернатору графу Шротембаху. Я взял посланного в свой экипаж, и мы отправились.

Я был совершенно не подготовлен к приёму, который ожидал меня. Войдя, я увидел человека поразительной тучности, окружённого какими-то подозрительными людьми, которые, казалось, ожидали его приказа. Он указал мне на часы и произнёс:

— Заметьте, сколько сейчас времени, и если завтра в тот же час вы будете ещё в Вене, я прикажу моим людям вышвырнуть вас за стены города.

— Чем я заслужил столь жестокую участь, сударь?

— Во-первых, вы не имеете права задавать вопросы, и я не обязан отчитываться перед вами. Тем не менее, могу сказать, что вас никто не тронул бы, если бы вы не позволили себе нарушить законы Империи, которые запрещают азартные игры и наказывают мошенников каторгой. Я был ошеломлён.

— Вы узнаёте этот кошелёк? А эти карты принадлежат тоже вам, не так ли?

Я не понимал, чего он хочет, показывая засаленные и пожелтевшие карты, однако свой кошелёк я сразу же узнал — в нём ещё оставалось немного денег из тех, которые украл Порчини. Чувство негодования лишило меня дара речи, и я ограничился лишь тем, что вручил губернатору заранее приготовленную жалобу. Этот человек с презрительным смехом прочёл её и, вызывающе посмотрев на меня, проговорил:

— Ваша изобретательность хорошо известна. Во всех этих увёртках не достаёт лишь одной мелочи — они не похожи на правду. Мы прекрасно знаем, каким образом и по какой причине вы покинули Варшаву. Посему извольте оставить также и Вену. Куда вы предполагаете ехать?

— Я отвечу на этот вопрос, когда решу, что мне пора уезжать.

— Ах так! Вы не хотите повиноваться!

— Однако, сударь, вы сами подразумеваете это, заявляя, что прибегнете к силе.

— Ладно, ваше упрямство известно, но здесь оно вам не поможет. Предлагаю вам уехать и не заставлять нас обращаться к средствам принуждения.

— Прекрасно, извольте возвратить моё письмо.

— Я ничего не обязан отдавать вам. Можете идти. Любезный читатель, вообразите себя на моём месте и

попытайтесь представить охвативший меня гнев! Это было одно из самых ужасных мгновений моей жизни, которая, увы! насчитывает столько жестоких испытаний. Когда я возобновляю в памяти все обстоятельства сей аудиенции, то говорю себе: лишь трусливая привязанность к жизни помешала тебе убить этого подлого губернатора.

Я безотлагательно написал князю Кауницу, хотя был ему совершенно неизвестен, и в пять часов сам отнёс письмо во дворец. Слуга предложил мне подождать князя в передней, через которую Его Превосходительство всегда направлялся в столовую залу. И, действительно, князь вскоре появился, сопровождаемый множеством персон. Среди них я узнал венецианского посла Поло Рениери. Князь любезно подошёл ко мне и осведомился о причине моего визита. Я громким голосом в присутствии всей свиты изложил ему своё дело, закончив следующими словами:

— Мне было приказано выехать, однако я решился ослушаться и умоляю оказать мне всемогущее покровительство Вашей Светлости, дабы жалоба моя могла достичь подножия трона.

— Напишите прошение, — ответствовал князь, — и я передам его императрице. Однако же рекомендую вам просить об отмене приказания, поскольку императрице будет неприятен отказ повиноваться.

— Я сделаю так, как угодно Вашей Светлости, но ежели Её Величество задержит изъявление своей милости, я окажусь жертвой полицейского произвола.

— Тем временем можно искать защиты у вашего посла.

— Ах, мой князь! Я потерял своё отечество. Лицеприятный суд лишил меня прав человека и гражданина.

— Казанова из Венеции.

При этих словах князь Кауниц с улыбкой обернулся к венецианскому посланнику и, тихо переговорив с ним несколько минут, продолжал:

— То, что вы не можете просить защиты посла, весьма неблагоприятно для вас, господин Казанова.

— Я беру его под своё покровительство, — неожиданно объявил какой-то человек высокого роста, выступая вперёд, — и тем более охотно, что господин Казанова и всё его семейство служили моему государю.

Сей благородный человек оказался саксонским посланником графом де Витцтумом.

— Итак, поторопитесь со своим прошением, — закончил князь. — Если же решение Её Величества задержится, вы сможете найти убежище у графа.

Его Светлость приказал подать мне бумаги и чернил, и я сразу же написал:

Мадам,

если бы ничтожнейшее насекомое под занесённой ногой Вашего Королевского и Императорского Величества умоляло о милосердии, я убеждён, что вы пощадили бы несчастное создание. Я и есть подобное насекомое и молю вас, Мадам, повелеть губернатору графу Шротембаху повременить ещё восемь дней, прежде чем сразить меня туфлей Вашего Величества. Вполне вероятно, что по истечении сего срока граф уже не сможет причинить мне вреда. Возможно, Ваше Величество даже соблаговолит отобрать у него грозную туфлю, доверенную ради изничтожения злоумышленников, но отнюдь не честного и мирного венецианца, который, несмотря на своё бегство из Свинцовой Тюрьмы, всегда почитал законы.

Казанова.

21 января 1767 года.

После этого мне оставалось лишь с надеждой ожидать дальнейших событий. В семь часов приехал граф де Витцтум и заставил повторить подробности моего приключения. Я ничего не скрыл от него. Он тут же снял копию с моего прошения и проклятых латинских стихов, которые мне кое-как удалось запомнить.

— Одних этих виршей, — сказал он, — достаточно для вашего оправдания, так как они несомненно доказывают, что вы имели дело с мошенниками. И всё-таки я не уверен, добьётесь ли вы справедливости.

— Как! Меня могут принудить завтра же покинуть Вену?

— Маловероятно, что императрица удостоит вас восьмидневной отсрочкой.

— Но почему же?

— Перечитайте своё прошение. Разве это уместный для просьбы слог?

Читая, князь с трудом удержал смех. А венецианский посланник совершенно серьёзно усомнился в возможности представить Её Величеству подобное писание.

На следующий день милейший граф прислал предупредить, чтобы я не появлялся на улицах пешком, а через некоторое время он же уведомил меня, что можно уже ничего не опасаться, из чего следовало заключить об отмене приказания губернатора Шротембаха. Мне было оказано снисхождение, если таковым можно назвать акт чистой справедливости. Г-н де Лаперуз, граф де Ла-Каз и секретарь венецианского посольства синьор Нечелли заверяли меня, что прошение произвело во дворце настоящий фурор, и поэтому, не сомневаясь в успехе, я отправился к приятельнице императрицы графине де Сальмор, для которой у меня были рекомендательные письма. Когда я вошёл к сей даме, она не удостоила меня приветствием и сразу же обратилась с такими словами:

— Как, господин Казанова, ваша рука всё ещё на перевязи?

— Вы же сами знаете, мадам, по какому поводу...

— Совсем нет, мне ничего не известно, и вам будет трудно дать хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение...

— Однако же, мадам, это дело получило некоторую огласку.

— О, у вас весьма изобретательный ум!

Именно в таких выражениях разговаривал со мной начальник полиции.

— Но, мадам, неужели вы полагаете, что я способен на подобные измышления?

— Ладно, ладно! Для вас, венецианцев, это не столь существенно. Ведь вы всегда играете комедию, если видите для себя хоть какую-нибудь выгоду.

— Вы единственная, кто усомнился в моём споре с господином Браницким. Однако же я хотел бы обеспокоить вас более важным делом.

— Мне достаточно и того, что уже известно.

Здесь я повернулся и вышел, весь красный от унижения. Отвергнутый высокопоставленными особами, ограбленный жуликами, не имея возможности ни оправдаться перед первыми, ни защититься от вторых — вот в какое положение низвергнула меня судьба! Оскорбления, грабёж, угроза убийства, полное равнодушие, и ни одного слова сочувствия! Даже не у кого было требовать сатисфакции!

Один г-н де Витцтум не оставлял меня. Он сам приехал сказать мне, что губернатор на аудиенции у императрицы убедил её в правильности своего решения.

— Я даже не знаю, как повторить вам все его обвинения.

— Умоляю, расскажите!

— Во-первых, вы занимались фараоном, играли краплёными картами, и поэтому вашим кошельком завладели с полным основанием.

— А доказательства, великий Боже, доказательства?

— Губернатор показал ваш кошелёк и карты. Императрица сделала вид, что поверила, ведь если счесть вас правым, пришлось бы отрешить графа от должности, а неизвестно, кто согласился бы занять его место. К тому же, за этого Шротембаха держатся — он довольно ловко выуживает мошенников.

Г-н де Витцтум просил меня от имени князя Кауница забыть о своих двухстах дукатах и закончил следующими словами:

— Самое разумное — оставить это дело и уехать из столицы.

— Нет, я никуда не поеду. Понятно, что императрица хотела бы по политическим причинам заглушить публичный скандал. Но что может вынудить к этому меня? Терять мне уже нечего, я и так лишился всего — денег, уважения, чести.

Тем не менее один случай, о котором много говорили тогда в Вене, сильно поколебал мою решительность. За несколько дней до моего приезда в столицу туда прибыла некая девица благородного происхождения из фамилии де Салис, которую сопровождал всего один слуга. Губернатор послал ей приказание покинуть город в течение двух дней, но эта дама ответствовала ему моими же словами: “Я уеду из Вены, только когда мне надоест жить здесь”. Через два дня её заточили в монастырь, и, несмотря на сочувствие всего общества, она оставалась в тюрьме. Её приезжал навестить даже молодой император.

Подобно Регулу, сия юная особа чувствовала себя свободной и в стенах темницы, благодаря своей чистой совести. Не будучи столь же невинным, но, во всяком случае, и не более виноватым, я всё-таки не находил в себе мужества предпочесть свободе тюремные стены.

И вот я решился уехать в Аугсбург, поклявшись показать перед лицом целого света все притеснения, коим меня подвергали в столице Австрии, и собственными руками повесить Порчини, где бы он мне ни встретился. Я дал эти две клятвы на Евангелии, но, должен признаться, не сдержал ни одной из них. О, слабость человеческого сердца!

Перед отъездом в виде прощального жеста я послал письмо с проклятиями подлому губернатору. Комнату свою я оставил Кампиони, а сам воспользовался экипажем г-на Мощинского, который помог мне в моём бедственном положении. Что касается Кампиони, он, как всегда, сидел без гроша и при всём желании не мог ничего сделать для меня. Обращаться же к г-ну Витцтуму мне было просто стыдно. Поэтому сразу по прибытии в Мюнхен я поспешил к графу Гаэтану Завойскому, которому оказывал в прошлом денежное вспомоществование. Выслушав мой рассказ, он предложил мне двадцать пять луидоров, что составляло около трети его долга. Впрочем, не знаю, было ли у меня намерение получить отданное когда-то в Венеции, но поелику сам я не считал эти деньги долгом, то с благодарностью принял его даяние. Кроме того, он написал мне рекомендательное письмо к графу Максимилиану Ламбергу, шталмейстеру князя-епископа Аугсбургского. К началу поста в сей город приехал и Кампиони, и в течение месяца мы вели там довольно-таки весёлую жизнь. В Аугсбурге никто не знал о моих недавних неурядицах, по крайней мере, никто не говорил о них, даже сам граф Ламберг, который из корреспонденции с различными особами немецких дворов должен был получать известия о всяких происшествиях.