XXX Я СНОВА ПРИЕЗЖАЮ В РИМ 1761 год  

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXX

Я СНОВА ПРИЕЗЖАЮ В РИМ

1761 год 

Мой экипаж проезжал через Порто-дель-Пополо ровно в полночь, ибо вечный город открыт в любой час дня и ночи. Меня сразу проводили в таможню, которая также не запирается, и там осмотрели мои чемоданы. В Риме строгости распространяются лишь на книги, поскольку духовенство страшится просвещения. Со мной было томов тридцать, и все более или менее противные религии и папизму. Я приготовился безропотно принести сию жертву, так как сильно хотел спать. Однако же осмотрщик с величайшей любезностью пригласил меня пересчитать книги и обещал утром собственноручно принести их в гостиницу. Он не обманул меня и был доволен сверх меры, когда получил в награду за свои труды два цехина.

Я остановился в самом лучшем трактире, каковым считался тогда “Город Париж” на площади Испании. Всё было погружено там в глубокий сон, и меня просили подождать на первом этаже, пока затопят в моей комнате. Все стулья были заняты платьями, юбками и рубашками. Вдруг я услышал тихий женский голос, который предложил мне сесть на постель. Приблизившись, я увидел смеющийся рот и два чёрных глаза, блестящих, как пара карбункулов. “Что за прелестные глаза! — воскликнул я. — Позвольте мне поцеловать их”. Вместо ответа она закрыла голову одеялом, но моя нескромная рука сразу же скользнула под покровы и, достигнув самого святилища, обнаружила его ничем неприкрытым. Я вынул руку и просил простить мою излишнюю смелость. Она же высунула голову, и мне показалось, в её взгляде были радость и благодарность.

— Кто вы, прелестный ангел?

— Я Тереза, дочь хозяина, а это моя сестра. Рядом с нею была ещё одна юная девица, которую я сначала не заметил, потому что голова её пряталась за подушкой.

— А сколько вам лет?

— Скоро уже семнадцать.

— Я сгораю от нетерпения видеть вас завтра утром у себя в комнате.

— С вами приехали дамы?

— Нет.

— Тем хуже. Мы никогда не входим к мужчинам.

— Опустите немного одеяло, оно мешает нам говорить.

— Но сейчас очень холодно.

— Любезная Тереза, ваши прелестные глаза воспламенили меня.

Она открыла голову, а я, осмелев, удостоверился, что сего ангела надобно было ещё распечатать. Позволив себе несколько довольно смелых прикосновений, я убрал руку и ещё раз просил прощения, хотя в глазах её приметил более радости, нежели гнева, что давало мне повод надеяться и на дальнейшее попустительство. Сгорая от желания, я возобновил свои нападения, но вошла отменно красивая служанка и объявила, что комната для меня уже готова. “До завтрашнего дня”, — сказал я Терезе, которая, ничего не ответив, повернулась лицом к стене.

Я заказал обед и лёг спать. Мне снилась Тереза, пробудился я только в полдень, когда Коста пришёл сказать, что отыскал моего брата и оставил ему записку. Это был Джованни Казанова, который к тому времени достиг уже тридцати лет и учился у славного живописца Рафаэля Менгса. Сей последний потерял тогда свою пенсию, поелику польский король принуждён был жить в Варшаве из-за того, что пруссаки занимали весь саксонский электорат. Брата своего я не видел лет десять, и встреча с ним была для меня истинным праздником. Он явился, когда я сидел за столом, и мы с чувством расцеловались. Час ушёл у нас на разговоры, он поведал о своих небольших приключениях, а я — о великих своих подвигах. Потом он сказал мне, чтобы я не оставался в гостинице, где слишком дорого, а переехал бы к кавалеру Менгсу, у которого есть свободный апартамент, тем паче это не будет мне ничего стоить.

— Друг мой, — ответствовал я ему, — советы твои превосходны, но у меня недостаёт духу последовать им. Дело в том, что я влюбился в хозяйскую дочку. — Тут я рассказал ему всю ночную историю вчерашнего дня.

— Ну, это лишь увлечение, — возразил он со смехом. — Она никуда не денется, если ты будешь жить с нами.

Я дал уговорить себя и обещал ему переехать на следующий день. Затем мы вышли, чтобы насладиться воздухом Рима.

Брат представил меня синьоре Керубини. Я увидел поставленный на широкую ногу дом, где был принят в согласии с римскими обычаями. Хозяйка показалась мне привлекательной, а дочери её даже более того. К сожалению, всяческого рода обожателей было свыше всякой меры и повсюду раздражавшая меня мишурная роскошь. Девицы, одна из которых красотою не уступала Амуру, в обращении следовали образцам утрированной вежливости. Мне задали интересный вопрос, и я отвечал так, что за ним следовало ожидать второго, но никого сие не заботило. Впрочем, это нимало меня не обескуражило. Я приметил, что значимость того, кто представил меня, принижала моё достоинство, и когда услышал от какого-то аббата: “Это брат Казановы”, то повернулся и сказал:

— Вы изволили неверно выразиться. На самом деле Казанова — мой брат.

— Это одно и то же.

— Никоим образом, господин аббат.

Тон моего ответа обратил внимание другого аббата, который заметил:

— Сударь совершенно прав. Это совсем другое дело. Принявший мою сторону был знаменитый Винкельман, с коим завязались у меня после сего дружественные отношения. К несчастию, через двенадцать лет его зарезали в Триесте.

Пока я разговаривал с ним, приехал кардинал Александр Альбани. Он был почти совершенно слеп. Винкельман представил меня, и кардинал многое наговорил, не сказав по сути ровно ничего. Когда он узнал, что я тот самый Казанова, который бежал из Свинцовой Тюрьмы, то имел глупость довольно неучтиво выразить удивление моей смелости приехать в Рим, где по первому требованию венецианских инквизиторов меня вышлют из города. Раздражённый его неуместными словами, я отвечал с достоинством:

— Ваше Преосвященство не должны судить о моей смелости по приезду в Рим, где мне нечего опасаться. Но всякого разумного человека должна поразить дерзость инквизиторов, если бы они забылись настолько, что потребовали бы для меня ordine santissimo,[1] ибо навряд ли могли бы они объяснить, за какие преступления лишили меня свободы.

Эта отповедь заставила Его Преосвященство умолкнуть. Ему стало стыдно, что, приняв меня за глупца, сам оказался в моей роли. Через несколько минут я ушёл и уже никогда более даже не приближался к этому дому. Аббат Винкельман вышел вместе со мною и братом и, сопроводив до гостиницы, сделал мне честь остаться к ужину. Винкельман являл собой как бы второй том славного аббата Вуазенона. Утром следующего дня он зашёл за мной, и мы отправились на виллу Альбани к кавалеру Менгсу, который жил там в то время, занятый росписью плафонов.

Хозяин гостиницы Ролан, знавший моего брата, явился ко мне с визитом, когда мы ужинали. Он был авиньонцем и любил роскошную жизнь. Я сказал ему, что должен переехать от него к своему брату, но весьма сожалею об этом, потому что влюбился в его дочь, хотя говорил с ней всего несколько минут, а видел одно только лицо.

— Так вы, верно, видели её в постели?

— Совершенно справедливо. И мне хотелось бы посмотреть, какого она роста. Не угодно ли вам на минуту позвать её сюда?

— Охотно.

Она поднялась к нам, довольная тем, что её призвал отец. Я увидел тонкую талию, те же прелестные глаза-карбункулы и красивое лицо, но всё-таки впечатление было совсем другим, нежели тогда, при едва мерцавшем свете. Зато она пришлась по вкусу бедному моему брату и обратила его в своего раба. Он женился на ней и через два года отвёз в Дрезден. Пять лет спустя мне довелось видеть её с прелестной куколкой на руках. Она умерла от чахотки после десяти лет замужества.

Я застал Менгса на вилле Альбани. Это был человек, неутомимый в своём искусстве, и, кроме всего прочего, превеликий оригинал. Он учтиво принял меня и объявил, что счастлив дать мне приют в своём римском доме, куда надеется возвратиться через несколько дней со всем семейством. Вилла Альбани поразила меня. Кардинал Александр ради удовлетворения своей страсти к древностям построил сей дворец из одних только античных камней, не говоря уже о всех вазах и статуях, равно как и пьедесталах для них. Сам он был воистину хитрым греком и притом совершеннейшим знатоком древностей. Благодаря сему, кардинал сумел за сравнительно небольшие деньги возвести истинное чудо архитектуры. Весьма часто, подобно Дамасиппу, приобретал он в долг и потому нимало не разорял себя. Любому монарху подобная вилла стоила бы пятьдесят миллионов.

Поелику не мог он добыть античных плафонов, приходилось расписывать оные. Менгс, несомненно, был величайшим живописцем и к тому же трудолюбивейшим человеком своего времени. Смерть его в самом расцвете жизни явилась невосполнимой утратой, ибо лишила искусство множества превосходных творений. Брат мой так и не сумел сделать что-нибудь достойное своего великого учителя.

Менгс возвратился в Рим, и я обедал у него. С ним жила его сестра, очень некрасивая, но добрая и наделённая способностями девица. Она была безумно увлечена моим братом, и, судя по всему, пыл её оставался неутолённым. Когда она с ним разговаривала, а случалось это всегда, коль скоро она находила тому возможность, Джованни имел обыкновение не смотреть в её сторону.

Она в совершенстве владела искусством писать миниатюры и схватывала сходство с поразительной верностью. Часто говорила она мне про моего брата, хотя и знала о его неприязни к ней, и однажды сказала, что если бы он не был самым неблагодарным из людей, то, конечно, не стал бы пренебрегать ею. Я не стал любопытствовать, какие права может она заявить на его признательность.

Жена Менгса отличалась красотой, учтивостью и соблюдением всех обязанностей заботливой матери и послушной супруги, хотя навряд ли питала она к нему чувство любви, поскольку трудно было отыскать менее приятного человека. Упрямый и жестокосердный, он всякий раз, когда они обедали вместе, не вставал из-за стола трезвым. Зато вне дома являл собой образец благочиния и пил одну лишь воду. Жена его с покорностью служила ему моделью для всех нагих фигур. Когда я однажды говорил ей о тех беспокойствах, коим она подвергает себя, занимаясь сим тягостным делом, она объяснила это требованием её духовника, который утверждал, что если муж возьмёт для натуры другую женщину, то воспользуется ею ради услаждения плоти, и грех сей ляжет на жену.