«Кирсан, хочешь быть стукачем?»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Кирсан, хочешь быть стукачем?»

В студенческие годы многие в нашем институте выводили теорию успеха, просчитывая будущее, раскладывая пасьянсы карьеры: во сколько лет станут референтами, советниками, послами… Сладкое обаяние карьеры, завораживающий блеск могущества власти, принадлежности к высшему кругу империи – белой кости – все это было близко, рядом. Диплом МГИМО, как никакого другого института, давал для этого выгоднейшую стартовую позицию.

На пятом курсе стремление сделать карьеру для многих стало навязчивой идеей. Я относился к этому спокойно. Сделать карьеру – это нормальное желание. Плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Предложи любому из нас положение, власть, деньги, славу – я думаю, мало кто откажется. Тот, кто будет утверждать обратное, – лицемер или идиот. Все дело в выборе средств!

И здесь снова вступает в силу моральный закон. Или – или. Или: все дозволено и цель оправдывает средства, или: не предавай, не доноси, не раболепствуй.

В те годы уже оформилась и прочно укрепилась в жизни новая популяция молодых, двадцатилетних – умных, образованных, напористых, – которые легко и просто перешагнули, отбросили прочь понятия совести, чести, дружбы и даже кровного родства.

Они готовились прорваться к власти, захватить ключевые посты и лет через десять – пятнадцать безраздельно управлять государством. Тогда их идеи мне казались бредовыми, мальчишескими, да и сами эти новомасонские ложи и тайные общества выглядели детскими играми задержавшихся в своем развитии взрослых людей. Тогда… Где сейчас эти ребята? Прорвались к власти?

Большинство сторонилось таких обществ. Ходили слухи, что они организованы спецотделом КГБ, чтобы выявить пассивных диссидентов. Я тогда еще не знал, что каждый студент МГИМО автоматически попадает в поле зрения спецотдела госбезопасности. И что на каждом курсе два-три студента ежемесячно пишут отчеты для сотрудников с площади Дзержинского. И что даже мое, казалось бы, невинное увлечение хиромантией, графологией, аномальными явлениями станет предметом внимательного изучения госбезопасностью.

Студентам МГИМО были доступны многие журналы и газеты, издававшиеся на Западе. Серия статей об НЛО, о взаимосвязи почерка и характера, об ощущениях людей, побывавших в состоянии клинической смерти, об ясновидении и биоэнергетике увлекла меня, и я с головой ушел в изучение этих загадочных явлений. Вечерами я переводил статьи, заметки – то, что мог отыскать в иностранной печати, утром бежал на занятия в институт.

Это не значит, что я сутки напролет просиживал над книгами и как пай-мальчик тщательно записывал лекции, не опаздывал, не пропускал занятий. Я был нормальным советским студентом, бегал на танцы, мог за один вечер угрохать стипендию в кафе или ресторане, красуясь перед девчонкой, а потом месяц сидеть на хлебе и воде. Во мне бурлила энергия, и по венам, будоража, несся поток молодости. За очень короткое время я приобрел массу друзей, и Москва уже не казалась мне холодной, отторгающей меня столицей. Я вписался в этот противоречивый, сумасшедший, красивый, неожиданный город, вошел в его крутой и четкий ритм. Меня хватало на все: на учебу, на танцы, на театры, на общение с друзьями. Именно там, в МГИМО, стало доступным своими глазами увидеть мир. Ребята разъезжались на практику в разные страны, делились впечатлениями, и никакая многослойная пропаганда уже не могла заглушить вопроса: почему, почему у нас так плохо?

Вот, казалось бы, одна страна, одни корни и религия, один народ: Северная и Южная Корея, Западная и Восточная Германия, Китай и Тайвань, Южный и Северный Вьетнам – и какой резкий перепад в уровне жизни. Где ошибка? В чем просчет системы?

Я сидел над трудами Маркса, Энгельса, Ленина, я читал их не для экзаменов, мне хотелось понять: в чем оказались не правы теоретики коммунизма? В равенстве? Братстве? В уничтожении частной собственности? А может, все дело в том, что человечество еще не готово ни морально, ни экономически к построению коммунизма?

В то время в элитарных кругах студентов было модно с легкой насмешкой и чувством превосходства говорить о рабочем классе, крестьянстве, Ленине, Марксе, коммунизме. Я спорил с теми, кто так говорил. Я возражал: нельзя зачеркивать все огульно. Почитайте труды марксистов – там много поучительного. Многое мы исказили, испохабили. Но мы должны принять их частичную правду.

– Кирсан, – отвечали они. – Ты испорчен пионерско-комсомольским прошлым.

Эта наша вечная российская категоричность – или все хорошо, или все плохо – меня не устраивала.

– Нельзя решать вот так, кавалерийским наскоком. Давайте отделять зерна от плевел, – настаивал я. – Нельзя отрицать факт, что миллионы искренне верят в коммунизм.

– Миллионы болванов. Ницше про таких говорил: масса, толпа, сволочь. Они отупели от этой жизни. Им ничего, кроме колбасы и водки, не нужно. Марксизм – это стадное чувство нищеты. Неудачники, бездельники, тупицы сбиваются в стадо, в банду, потому что каждый в отдельности выжить не может. Ни решительности, ни ума, ни энергии. Умный, решительный, энергичный человек – это всегда одиночка. Их мало, но именно они двигают историю. А коммунизм – это Библия рабов, животного стада.

Я не считал массу стадом. Поработав на заводе, отслужив в армии, я видел и чувствовал в народе глухое недовольство, сопротивление.

Оно выплескивалось в пьянки, драки, мат, отчуждение. Но это только на первый взгляд. Народ в России издавна привык прикидываться дурачком. Это была мера защиты от властей. Вот, мол, я дурачок, что с меня взять?

Я видел многих, особенно молодых, которые искали выхода, жаждали деятельности, и эта часть впоследствии ринулась в кооперативное движение, брала рискованные кредиты, закладывала квартиры, мебель, сутками моталась по нашим ухабистым дорогам, прогорала и поднималась, постигая незнакомую, сложную науку бизнеса. И эту часть народа никак нельзя было отнести к массе, к толпе.

Конспектируя труды Ленина, я понял: идеи извращены, вывернуты наизнанку. Часть трудов того же Ленина, Маркса не опубликована, закрыта в спецхранах. Судьба их и после перестройки неизвестна. Дозированная правда – это и есть политика. Что знаем мы, например, о Ленине? Что узнала Мариэтта Шагинян, допущенная в секретные архивы ЦК, когда готовила книгу о Ленине к 50-летию Советской власти? Что вообще мы знаем о своем государстве? Какую часть из заработанных нами денег мы получаем на руки? Во сколько нам обходится КГБ, ЦК, Совмин? Нужен ли Комитет по ценам? Вопросы вставали один за другим. Ответов я не находил ни в книгах, ни на лекциях, ни в студенческих спорах. Потом, когда меня обвинят в шпионаже, КГБ поставит эти споры мне в вину.

Наступил 1988-й, памятный для меня год. Казалось, ничто не предвещало беды. Помню, в тот год в одном из писем мама высказывала опасение: «Сынок, все вроде бы идет у тебя хорошо, но почему-то беспокоюсь и беспокоюсь. Места себе не нахожу. Будь осторожен, пожалуйста…»

Прочитав эти строки, я усмехнулся. Обычные родительские тревоги. Что может со мной случиться? Учеба идет хорошо, мне пророчат большое будущее. Друзья, молодость, Москва, великолепные перспективы.

Промелькнула брежневская эпоха, Андропова сменил Черненко, но не надолго, наконец Генеральным секретарем партии избрали молодого, энергичного Горбачева. Слово «перестройка» облетело весь мир. СССР стал державой, находящейся в центре пристального внимания. В стране начинались перемены, от которых захватывало дух. Великая держава словно опьянела от свежего воздуха. Впервые за много лет люди начали интересоваться политикой. Они собирались кучками на улицах, площадях, у метро – спорили, доказывали, выдвигали теории. Перед самыми энергичными, предприимчивыми открывались невиданные перспективы, и они устремились в эту брешь, получая сумасшедшие доходы, фантастические проценты.

Для некоторых студентов МГИМО перестройка оказалась ударом ниже пояса. Обесценивались хваленые дипломы элитарных вузов: людей начинали ценить не по диплому, не по родственным связям, а по деловым качествам. Становился практически свободным выезд за границу. Карьерные соображения утратили былое могущество. Сокращались вакансии за рубежом. Да и любой кооперативщик уже получал в десять, в сто раз больше. Это не укладывалось в сознании, вызывало протест. В такой обстановке ожесточилась конкурентная борьба между выпускниками.

В те годы я не ставил перед собой далеко идущих целей: стать послом или членом ЦК, как это делали многие из ребят. Жизнь круто менялась, менялись и ориентиры, и я отчетливо понимал: строить планы в такой обстановке нереально.

– Как ты думаешь, Кирсан, чем все это обернется? Во что выльется? – спрашивали меня. В общежитии, как и везде, шли постоянные споры о перспективах страны, общества.

Я пожимал плечами. Чтобы что-то доказывать, утверждать, нужны были факты. А фактов было слишком мало.

– Ты или слишком наивный, или слишком хитрый. Одно из двух, – сказал однажды сокурсник, подозрительно ощупывая меня взглядом.

Я послал его к черту. Честно говоря, эти споры уже начинали надоедать. Часами перемалывать одно и то же – скучно. Я привык к действию и все эти разговоры считал пустой тратой времени.

Мы сидели в компании. Был мой день рождения. Как водится, все немного выпили. Кто-то подал идею сфотографироваться на память. Мы, дурачась, стали позировать перед объективом.

– Кирсан, ближе к натюрморту. – Передо мной появляется бутылка «Сибирской», коньяк, что-то еще. – Нацепи закусь на вилку, Кирсан.

Мы смеемся. Нам весело.

– Замри! Еще раз! Готово!

В двадцать с лишним лет не очень-то верится в возможную подлость своих друзей, не хочется верить в предательство и обман. Это обрушивается на тебя всегда вдруг, неожиданно, и ты с удивлением думаешь: как же так? Не может быть!

Мы безоружны и неподготовлены. Первый допрос в Комитете госбезопасности ошеломил меня. Я долго не мог поверить, что это всерьез, что это не шутка. Мне казалось, что вот сейчас лейтенант рассмеется, хлопнет по плечу и скажет:

– Ну как, Кирсан, здорово мы тебя разыграли?

Но лейтенант был серьезен. И тогда я вдруг почувствовал, как вся мощная, хорошо отлаженная сыскная система наваливается на меня. Я казался себе маленьким, жалким, беззащитным перед этой громадной, безжалостной и бездушной махиной. И все, что я когда-то говорил, делал, самые невинные факты моей биографии приобретали в руках следователя совершенно противоположное, гибельное для меня значение. И дружба с сыном Бабрака Кармаля, и шахматные партии с послами иностранных государств, и посещение ресторанов, и даже то, что я был членом партбюро института, – все это подавалось как хитроумно разработанный афгано-иранской разведкой план. Меня же самого обвиняли в шпионаже по двадцати восьми пунктам. В те дни я понял: любой из нас беззащитен перед государственной машиной сыска, абсолютно любой.

Один психолог говорил мне: есть два типа обвинений, которые опровергнуть невозможно. Обвинение в том, что ты стукач, и обвинение в том, что ты болен венерической болезнью. Любая попытка оправдаться приносит обратный эффект. Однако эти обвинения выглядят детским лепетом по сравнению с предъявленным мне обвинением в шпионаже.

– Это ты? – Следователь кладет передо мной серию фотографий, снятых в день рождения. – А это?

На фото я сажусь в машину с иностранным номером. А вот еще фотографии. И еще.

– Сколько бутылок водки в день ты выпиваешь?

– Ну рюмку. Ну две. И то по праздникам.

– Сколько человеку нужно выпить водки, чтобы опьянеть?

Я пожимаю плечами. Откуда мне знать? Одному и стакан выше крыши, а другой всю бутылку засадит – и ни в одном глазу.

– Вот здесь, – лейтенант тыкает в фотографию, – бутылка «Сибирской» почти пуста. А емкость ее – почти литр. А пьян ты не был. Свидетели подтверждают.

– Да я, может, из нее вообще не пил. Передо мной поставили, чтобы сфотографироваться.

– И ты, без пяти минут дипломат, согласился запечатлеть себя среди груды водочных бутылок? Будучи трезвым? Ты, член партбюро Института международных отношений! Ин-те-ре-есно. – Лейтенант усмехается. Открывает папку, достает листок бумаги:

«…Илюмжинов выпил почти целую бутылку водки, но не опьянел. Перед этим я заметил, как он, отвернувшись, проглотил какие-то таблетки. Потом он пил коньяк, еще что-то, но был абсолютно трезв. Меня это насторожило. Любой нормальный человек от такой лошадиной дозы давно бы лежал на полу. Наутро был экзамен, и Илюмжинов отвечал четко, ясно, что и подтверждается оценкой «отлично». Все остальные, кто был на вечеринке, сдать экзамен не смогли из-за головной боли или получили «удовлетворительно».

Лейтенант делает паузу, выразительно смотрит на меня. Ждет.

– Какие таблетки? Чушь какая-то.

– Есть такие таблетки. Есть. Их употребляют разведчики, чтобы иметь ясную голову. – Лейтенант кладет другую фотографию. – Это они тебе дали? Зачем? С какой целью?

На снимке я играю в шахматы с сотрудником иностранного посольства.

– Никто мне ничего не давал. Вы что?

– А что общего у студента пятого курса и посла? Только не говори, что – шахматы.

– Так вот же, на фотографии видно.

– Ну да, послам делать нечего, так они со студентами в шахматы играют. Других забот нет. Так?

Я хочу что-то сказать, но лейтенант перебивает:

– Только учти, здесь не дураки сидят. Я тебя насквозь вижу. Мы и не таких раскалываем. Так что хватит в дурочку играть, выкладывай.

– Что?

– Контрабанда, валютные операции, ну и как родину предал. Кому, за сколько, когда. Где прошел спецподготовку…

– Нигде.

– Та-ак. – Лейтенант делает паузу. – Родители были в ссылке?

– Были.

– Не обидно? За родителей…

– Вы куда клоните?

– Отвечай на вопрос!

«Отвечай! Отвечай!» – резкие, словно выстрелы в тишине, окрики я помню до сих пор.

Внутри меня все сжалось, готово к сопротивлению. Во мне закипает медленная ярость, и тогда приходит неожиданно ясность мысли. Я концентрируюсь, собираю в кулак волю, как это бывает всегда в минуту опасности. Мозг начинает работать как компьютер.

Мне дают время подумать, отводят в какую-то комнату без окон, закрывают на ключ.

Под потолком яркая лампа. Стол. Стул. Четыре стены. На столе бумага с карандашом. Щелкает замок. Я один. Погасшая бездонная тишина.

Со всех сторон сразу набегают мысли. Они разные – раздерганные, тревожные, рваные. Кто написал на меня донос? Зачем? За что?

Я приказываю себе успокоиться. Кто написал на меня и зачем – сейчас это не важно. Надо думать о другом, не отвлекаться.

Я сажусь за стол. Ишь ты, и бумагу уже с карандашом загодя приготовили. Психологи! Садись и пиши, никто не отвлечет.

Я прокручиваю в голове разговор с лейтенантом. Запоздало приходят логичные, умные ответы на его вопросы.

Я ловлю себя на мысли, что за эти короткие, но емкие два часа внутри меня вдруг произошла переоценка ценностей. Институт, дипломатическая служба, далекие страны – все эти красивые мечты утратили свою ценность перед лицом надвигающейся на меня катастрофы. И еще: сидя запертым в этой полукамере КГБ, я впервые в жизни вдруг ощутил, какое это счастье – просто идти по городу, видеть потоки машин, сидеть на скамейке, смотреть на небо.

Я немного успокаиваюсь и начинаю ясно понимать весь идиотизм моего положения. Как доказать собственную невиновность? Чем аргументировать? И можно ли что-нибудь доказать, если тебя не хотят слушать? Лейтенант уже заранее все решил, составил мнение, и все эти допросы – просто чистая формальность.

Вот так человек попадает в приводной ремень, машина начинает работать, и человек уже бессилен что-либо сделать, защитить себя. Государственная машина его перемелет, коли попал в мясорубку. Кому-то я очень помешал в институте, и пошел донос в КГБ. Заводится «дело». Оно попадает к лейтенанту, которому очень хочется стать капитаном. И если историю с будущим дипломатом, завербованным иностранной разведкой, подать под определенным ракурсом – звездочка на погон обеспечена. Я для них – просто ступенька для достижения цели. Вот почему лейтенанту невыгодно мне верить.

Бабушка рассказывала, как они в Сибири ходили раз в две недели отмечаться в комендатуру НКВД. При сорокаградусном морозе, пешком за десять – пятнадцать километров. Не отметишься – будешь считаться в бегах. Вот и шли, и везли с собой больных и умирающих на санках – их тоже нужно было отмечать. И мертвых везли – чтобы справку дали, что умер, не сбежал. Так и ходили каждые пятнадцать дней… И волки об этом уже знали, выбегали из тайги и скапливались к этому времени у таежных троп, поджидая добычу. Ни ружья, ни топора, ни даже ножа с собой не возьмешь – врагу народа не положено. Тем более когда идешь в НКВД. Найдут нож – конец: покушение на сотрудника НКВД. Страшно идти, а идти надо. И шли. И стояли часами на морозе перед зданием, ожидая оперуполномоченного, пока он соизволит освободиться. И снова в путь, уже обратный, ночью через тайгу, через волчий коридор.

«Не знаю» – это два слова, а «знаю» – это много-много слов», – часто повторяла бабушка. Это после допросов в НКВД такая формула у калмыков выработалась.

Нет, не время сейчас вспоминать об этом. Надо отсечь тревоги. Я закрываю глаза, отыскиваю в глубинах памяти картины степного простора. Я чувствую – эта закрытая камера давит на меня, разрушает волю. Она напоминает каменный гроб. Надо вспомнить ковыль, жаворонков, тюльпаны. Я сижу с закрытыми глазами и почти физически ощущаю могучую силу степи, густой и терпкий настой трав, рубленый свист сусликов. Я вижу сочащуюся огненным жаром красную толщу солнца. И уже вроде бы не к месту и не ко времени, а вот отыскался, вынырнул из великого множества совсем уж незначительный и неяркий случай, притушив все остальные…

Лет шесть назад заблудились мы с ребятами на машине в степи. Ни дорог, ни тропинок. Кружим. Бензин на ноле. Жара.

И вот вдали, на ломаной линии горизонта, углядел кто-то из нас едва различимые черные точки. Развернули машину, поехали. Оказалось – два чабана встретились в бескрайней степи и сели играть в шахматы. В бесконечном пространстве два маленьких живых существа низко-низко склонились над землей и играют. Шахматная доска величиной с ладонь, фигуры – едва различимы. Два чабана властвовали и распоряжались судьбами этих маленьких фигур в бесконечно сложном мире черно-белых шахматных клеток. Не так ли судьба, склонившись над миром, управляет каждым из нас? И почему-то вспомнилась мне тогда калмыцкая мудрость: «Бесконечность души равна бесконечности космоса…»

Это воспоминание вселяет в меня спокойствие.

«Книга судьбы уже написана. Все, что должно случиться, – случится. Ты не властен уничтожить ситуацию. Тебе дано только право выбора. КГБ, допросы, четыре стены, разъедающий душу нервозный страх в крови – все это пройдет со временем, кончится, забудется. Но сейчас ты должен выдержать, – говорю я себе. – Твоя партия еще не сыграна».

Сейчас, по прошествии пяти лет, вспоминая эту историю, я часто задаю себе вопрос: неужели КГБ действительно поверил, что я афгано-иранский шпион? И не могу дать ответа. Наше сознание настолько глубоко было пропитано шпиономанией, что лейтенант вполне мог поверить.

В детские годы мне казалось, что там, на Западе, все до одного только и думают, как бы пробраться в СССР и взорвать завод, отравить реки и колодцы, пустить под откос поезд. Нас так воспитывали с детства, нас пичкали такой информацией через кино, книги, статьи. В нас воспитывали ненависть к живущим лучше, спокойнее и свободнее нас, будили злобное, звериное чувство зависти. Тот, кто живет лучше меня, – враг или вор. Вот он, извращенный лозунг равенства и братства. Если я дурак, то и все должны быть дураки. Кто умный – тот враг. Я не работаю, не хочу – и ты не работай. Равенство.

Когда-то раздробленную, раздавленную Русь объединила великая религиозная идея, и Русь стала великой державой. Гитлер объединил Германию идеей национальной исключительности, национального эгоизма. Но, как говорят в народе, не кичись силой, всегда найдутся сильнее тебя. Что объединит нас теперь? Зависть? Исключительность? Но это – силы неуправляемые, бешеные. И они погубят того, кто их взрастил и выпустил.

Пять лет назад я не мучил себя этими вопросами. Тогда они для меня и не вставали во весь гигантский рост. Тогда еще только нащупывались нити разрозненных звеньев.

Допросы, допросы, допросы. Лейтенант буквально впился в меня мертвой хваткой. Он требует адреса друзей, знакомых. Запугивает, грозит. Как ему хочется заработать звездочку, как хочется раскрутить громкое «дело»! А вдруг получится? Вдруг Кирсан в запале или в испуге ляпнет что-нибудь такое, из чего можно сварганить крепкое «дело», взять на крючок. Он до изнеможения терзает меня вопросами: что, где, когда, с кем?

Может быть, по молодости или по наивной вере, что правда всегда торжествует, я упирался, не соглашался, возражал. Я не оправдывался, а доказывал, нападал. И чем больше он давил, тем сильнее я сопротивлялся. Наверное, вот эта святая вера в справедливость и спасла меня тогда. Если бы не верил – может быть, и сломался. Именно эта вера стала точкой отсчета моего сопротивления. И пошло: характер на характер. За ним – вся мощь аппарата, но и мне терять-то было нечего, меня загнали в угол. Наверное, еще с детства, с тех уличных драк во мне выработалась способность к сопротивлению насилию. Я не мог уступить лейтенанту. Кажется, лейтенант меня недооценил. Где-то ко второму, третьему допросу я его уже просчитал и предвидел многие вопросы, которые он мне задаст. Тактика его была проста: запугать, чтобы я от страха перестал соображать, и тогда можно будет выдавливать из меня все что угодно. Я буду закладывать друзей, знакомых, клеветать, выкручиваться.

Лейтенант поздно понял, что страха у меня нет. Я пережил его в первую встречу. Мысленно я смирился с самым худшим и успокоился. Я сказал себе: да, у меня расстрельная статья. И может случиться так, что меня расстреляют. Но все мы смертны, и смерть рано или поздно приходит к человеку. Моя судьба уже написана небом, и пусть случится то, что должно случиться.

Я всем сердцем уверовал в это и успокоился. Страх ушел. Я начал бороться. Никаких записей у меня не было, память у меня была великолепная, все запоминал. Поэтому КГБ не нашел ни моих записных книжек с телефонами и адресами, ни дневников – ничего. Зацепиться было не за что. Я не назвал ни одного адреса, ни одного имени: зачем впутывать в это дело друзей?

Через несколько дней лейтенант понял, что его расчет на страх ничего не даст, и изменил тактику. Меня выпустили под расписку о невыезде, предупредив, что вскоре вызовут снова. Так повторялось несколько раз: выпускали, вызывали, держали несколько дней взаперти и снова выпускали. И допрашивали, допрашивали, допрашивали.

После первого же допроса на Лубянке многие институтские друзья резко порвали со мной отношения, шарахнулись, как от чумного.

Я иду по коридору общежития МГИМО. Меня только что выпустили, я дышу сладким воздухом свободы, я готов обнять всех. Я улыбаюсь.

– Привет, Игорь! – кричу я радостно и обжигаюсь о холодный, невидящий взгляд.

– Молодой человек, я вас не знаю.

Передо мной захлопывается дверь. Та самая, где мне всегда были рады, куда меня приглашали, зазывали. И начинается новый этап моей жизни: от-чуж-де-ние.

Кто испытывал подобное, тот знает, как обостряются в этот момент все чувства. Ты улавливаешь любой взгляд, жест за спиной. Неуловимо, нутром догадываешься, как погаснут разговоры, едва ты приблизишься к группе бывших друзей. Ты становишься неприкасаемым. Вокруг тебя – мертвая зона.

Я захожу в столовую, становлюсь в очередь и кожей чувствую на себе взгляды: любопытные, настороженные. Я поворачиваюсь к сидящим за столиками, и разговоры стихают. Все эти жующие, пьющие, глотающие отводят глаза. Я – афгано-иранский шпион. Знакомство со мной чревато серьезными последствиями. На мне каинова печать.

Меня снова вызывают на Лубянку. Неприятный холодок бежит между лопатками. Институтское начальство уже все знает. Мои объяснения в ректорате и в партбюро ничего не дают. Кто же попрет против всесильного КГБ? Меня исключают из партии, из института. Круг знакомых тает на глазах. Я вычеркнут из жизни. Я – отработанный материал.

Так было. Я прошел через это. Но отвернулись не все. Были друзья, были. Не испугались. И низкий поклон им.

Друзья советуют мне исчезнуть из Москвы. С Москвой покончено, с ней меня связывает одна лишь временная прописка – до конца учебного года. Единственная зацепка. Маленькая, едва уловимая, но зацепка. Друзья разводят руками. Они писали письма в разные инстанции, ходатайствовали за меня. Тщетно. Друзья не видят другого выхода.

– Бороться против системы, против КГБ, Министерства иностранных дел, ЦК КПСС?

Ты с ума сошел, Кирсан! – убеждают они меня. – Уезжай, пока не поздно. Иначе раздавят. Как комара, прихлопнут.

В народе говорят: «Если потерял друга – это беда. Если потерял родителей – горе. Но если ты потерял мужество – ты потерял все». Я решил драться до конца. Иного выхода я не видел. И я не уехал.

– Кирсан, ты самоубийца, – сказал мне друг, разводя руками.

И снова – повестки, допросы в КГБ. Удивленные взгляды бывших друзей: как, ты еще на свободе? Тебя не расстреляли?

– Может быть, ты и не шпион, – говорит мне лейтенант. – Но ты попал в нашу машину, а выход из нее один.

– Какой?

– Мы можем тебе помочь, если докажешь преданность стране.

– В Афганистан ехать, что ли?

– Ну зачем же в Афганистан? Можно и здесь помогать. – И лейтенант начинает говорить о коварстве иностранных разведок, о нестойкости молодежи, о долге. Я уже понимаю, к чему он клонит. Лейтенант как-то особенно ловко вворачивает, что от просьб КГБ не принято отказываться. – Кстати, мы считаем преждевременным твое исключение из института, из партии. Вечно они там перегибают палку.

Лейтенант делает паузу. Выразительно смотрит на меня. Ждет.

– Для этого мне что-то нужно подписать, да? – спрашиваю я.

– Заявление. – Лейтенант кладет передо мной бумагу, ручку.

– Заявление, – вслух репетирую я. – Прошу принять меня в стукачи. Так? Да? Я правильно понял?

– Ну что за слова? – Лейтенант морщится. – Ты же дипломат.

– Но не стукач. – Я отодвигаю пальцем бумагу: осторожно, бережно.

Кадык лейтенанта дергается. Молчим.

– А мы бы могли тебе помочь, – наконец нарушает он тишину.

– Да что у вас, стукачей мало, что ли?

Мне становится легко и свободно. Теперь уже все. Я сделал этот шаг. Теперь будь что будет. И все-таки где-то там, внутри, мелко-мелко еще дрожит остаток страха. Противно, мелко дрожит.

– Скоро ты сам к нам придешь. Мне почему-то так кажется, – говорит гебист.

Он не сомневается. Он уверен, что приду…

Яркий свет солнца. Запах гари – сладкий, радостный. Шум машин, города. Кажется, я не слышал этого много лет. Свобода. Свобода от сомнений, переживаний. Я сделал этот шаг. Я выдержал.

Много лет спустя, в Таджикистане, один аксакал скажет мне: «Сынок, ты получил такой удар, который не всякий пятидесятилетний мужчина сможет выдержать. Велик народ, который рожает таких сыновей».

Так было сказано таджикским мудрецом про мой народ: великий народ.

Временная прописка давала мне возможность еще некоторое время жить в Москве официально. Несколько месяцев. Потом надо было уезжать. Я отчетливо сознавал, что вежливая угроза лейтенанта – не пустой звук. Теперь, когда я «под колпаком», меня могут забрать за тунеядство, за нарушение паспортного режима, за то, что неправильно перешел улицу, подослать хулиганов. Да мало ли что! Методов, чтобы проучить непокорного, было достаточно. Оставалось несколько месяцев до истечения срока прописки, и я решил эти дни использовать для дальнейшей борьбы. Успокаиваться было нельзя. Так просто сдаваться, бежать с поля боя я не хотел.

Наивно полагать, что я тогда смог бы добиться справедливости. Меня наверняка раздавили бы, сломали, растерли в порошок – и не таких хоронили заживо. Мне повезло. Перестройка в стране набирала силу. Все громче звучали слова: «гласность», «демократия». Люди заговорили во весь голос. Колесо правосудия со ржавым скрипом медленно начало вращаться не по произволу вышестоящих, а по часовой стрелке Истории. Появилась реальная возможность защищаться.

Восемь месяцев разбирательств, писем, ходатайств, отказов, хождений по инстанциям. Длительная, изнурительная борьба, тяжелая победа. Надежды, разочарования, снова надежды.

Многому меня научили эти месяцы. Блуждая по бесчисленным коридорам власти, я впервые задумался: сколько же лишних, совершенно ненужных должностей у нас в стране. Эти чиновники сидели в креслах, но ничего не решали. Они только готовили мнения, проекты, резолюции. Бегали курьеры, звонили телефоны, подкатывали к подъездам «членовозы», из их глубоких утроб показывались хмурые начальственные лица, придавленные сознанием собственной значимости. Они величественно вносили свои тела в огромные кабинеты, садились в кресла и не решали ничего. Ждали указаний. А в коридорах суетились, дергались, нервничали и потели просители. «Вот потому люди и бегут из этой страны, – думалось мне. – От всего этого мрака. Нет, лучше сдохнуть под забором, чем вот так прогибаться, ползать на брюхе перед ними».

Друзья советовали мне:

– Нажимай на то, что ты представитель малого народа. Покайся немного. Это правила игры. Плевать, время все спишет.

Не спишет. Ничто не исчезает бесследно в этом мире. Калмыки говорят: «Вареное мясо сырым не сделаешь». В чем я должен был каяться? И почему я должен каяться? Я не принимаю эти правила, не играю в эти игры. К черту!

Победить всемогущее чиновничество казалось немыслимым. Глядя на всю эту государственную гигантскую неповоротливую махину, только диву даешься: как при таком положении еще может существовать государство? Оставалось только восхищаться нашей живучестью. Мы жили не благодаря, а вопреки всем запретам, постановлениям, направлениям и историческим решениям государства.