Раздвоение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Раздвоение

Я открываю глаза. Город еще спит, но предутренняя белизна уже залила степь. Вытаскиваю из тайника самодельные монтерские «кошки» и мчусь на улицу, к телеграфному столбу, на который вчера взбирались пацаны, отмечая краской: кто выше.

Прикрутив к ногам «кошки», зажав в зубах кисть, обхватываю руками скользкий столб, лезу все выше и выше. Вот уже нижние отметины. Острия «кошек» с сочным хрустом впиваются в столб. Шаг. Еще шаг. Наконец-то. Вот она, верхняя черта, которую нанес вчера пацан из соседнего дома. Я поднимаюсь еще выше. Теперь верхняя отметина – на уровне моего живота. Так высоко еще никто не забирался! Вот пацаны сегодня удивятся и будут гадать: кто?

Скорее Вытягивая руку вверх, провожу кистью черту. Жирную, сочную. Победа! Я сделал это! Я преодолел свой страх! Я смог! Смог!

Ликование охватывает меня. Бросаю взгляд вниз – по спине пробегает дрожь. Земля далеко-далеко внизу. Что будет, если я… Руки мгновенно потеют, соскальзывают со столба, я опрокидываюсь, и мир переворачивается у меня перед глазами…

Я повисаю головой вниз, зацепившись самодельными «кошками» за столб, и боюсь шевельнуться. Улица безлюдна. Звать на помощь, плакать – стыдно. Пацаны засмеют. Под моей головой твердая сухая земля, над ногами – встающее из-за горизонта солнце. И тогда я делаю первое в жизни открытие: мир перевернут!…

Это ощущение перевернутого мира, в котором мы жили долгие годы, не покидало меня. Видимо, поэтому и врезался в память этот, казалось бы, незначительный эпизод детства.

Я родился 5 апреля 1962 года, за два с половиной года до смещения Хрущева и начала правления Брежнева.

Заканчивалась хрущевская «оттепель», но дух свободы, выпущенный из-за колючей проволоки идеологии, гулял по стране. Однако…

В 1958 году, после тринадцатилетней сталинской ссылки, потеряв половину народа в сибирских снегах, калмыки вернулись на родину. Народ реабилитировали. Однако в старшем поколении сидел страх. Он так и не вытравился до конца.

Нам же повезло: мы родились на свободной земле предков, свободными людьми. И той боли и обиды за сталинский период я не испытывал, да и мало что знал, потому что об этом говорили все реже и реже. Партия, признав ошибки, начала снова закручивать идеологические тиски: хватит о высылке и о лагерях! Народ надо нацеливать на свершение великих идей, на построение коммунизма!

Но как можно было забыть недавнее прошлое, когда в Калмыкии не было семьи, не потерявшей в лютых сибирских просторах брата, жену, отца, мать? Помнили. Молчали, но помнили. Только при нас – несмышленышах – не говорили об этом. Не дай Бог, ляпнет невзначай ребенок где-нибудь на улице, во дворе, в детском саду, и тогда… Молчали. При детях, на работе, на собраниях, на улице. Народ знал правила игры с правительством.

Вот эта раздвоенность бытия, жизни, сознания стала для нашего поколения столь же естественной и органичной, как и потребность дышать, двигаться. Мы родились в этом перевернутом мире и считали его нормальным, так как другого мира не знали и не видели.

Я появился на свет под утро, без четырех минут шесть, в год Тигра по калмыцкому летосчислению и, наверное, поэтому всю жизнь просыпаюсь рано. Год Тигра – суровый год. «…И замутится чистое, сокровенное учение сидящего на Лотосе. Люди духом своим станут величиной с локоть, а скакуны их возможностей – величиной с зайца. Умелые и совестливые из мужчин предадутся пьянству, неумелые и черствые – станут алчны… Серость станет залогом жизненного успеха, умение не выделяться – залогом благополучия. И тогда появится желторотый хранитель Земли – Тигр. И увидят люди душу друг друга, и посветлеет разум у многих…» – так говорится в калмыцком гороскопе. Говорят, это год, когда достигает своего пика противоборство черных и белых сил.

Так это или не так, не знаю, но… мое рождение ознаменовалось первым семейным скандалом. Я был вторым ребенком. До меня был Вячеслав, и после рождения Вячеслава родители мечтали, что у них родится девочка.

В ночь моего рождения отцу приснился сон, будто под утро постучался в окно дядя – Кирсан Илюмжинов, известный в Калмыкии герой гражданской войны. В кожаной тужурке, с маузером на боку. Смотрит пристально на отца и молчит…

– Разве ты жив, Кирсан? – спросил отец. – Тебя же в гражданскую убили.

Покачал Кирсан головой и… пропал.

И в эту же ночь моей бабушке, Сулде Бадминовне, приснился ее отец – Бадма, который погрозил ей пальцем и сказал: «У тебя родится внук. Назови его Бадмой». И бабушка дала слово выполнить отцовский наказ.

А вскоре прибежала тетя, сообщила: родился мальчик, три килограмма восемьсот граммов.

– Кирсан родился, – сказал отец.

– Какой Кирсан? – возразила бабушка. – Это Бадма на свет появился.

Каждый стоял на своем и уступать не хотел. Вот так возникла первая ссора в нашей семье. В калмыцкой семье мужское слово весомее женского, и когда пришло время выписывать метрику, записали меня Кирсаном. Но бабушка не сдавалась, упорно называла меня Бадмой. А так как я почти все время проводил с бабушкой – родители с утра до вечера на работе, – то настоящего имени своего не знал. И до первого класса откликался на имя Бадма.

Я не помню, когда научился ходить. Мне кажется, свои первые шаги я начал с бега. Наверное, я был очень шкодлив, и оставлять меня без присмотра было опасно. Каждое утро бабушка хватала меня за руку и вместе со мной бежала по магазинам – покупать продукты. В то время продукты не лежали на прилавках. Их выкидывали на короткое время, и надо было не зевать, потому что на всех продуктов не хватало. Едва на прилавках появлялись мясо, молоко, масло, люди, утрачивая контроль над собой, бросались туда, хватали, ругались, отталкивали друг друга локтями. Не успеешь достать, добыть, оттолкнуть другого – твоя семья останется голодной. Людей превращали в животных. А успеть надо было везде: купить молоко, мясо, хлеб, рыбу. Я не поспевал за стремительным бабушкиным шагом, семенил, падал, бежал вприпрыжку, сопротивлялся, хныкал. Бабушка почти волоком тащила меня от очереди к очереди. Уже к обеду у меня начинали ныть рука и плечо, и я с ужасом думал, что утром бабушка снова схватит меня за руку и опять мы начнем колесить кругами по городу – от очереди к очереди. Улучив момент, когда бабушка пробивалась к прилавку, я вырывался, расталкивая ноги и животы, выбирался на волю и бежал сломя голову домой, на свою улицу. Я прятался от бабушки, и ей приходилось часами искать меня. В результате она ничего не успевала купить, и вечером мы ужинали без калмыцкого чая, который для калмыка, как известно, первая необходимость.

Долго так продолжаться не могло. На семейном совете решили, что я человек уже вполне взрослый и что меня нужно приобщать к коллективу. После мучительных хождений, просьб, писем и еще черт знает чего меня наконец с великим трудом удалось устроить в детсад.

И вот – первый день в детском саду. Новый коллектив. Строем на прогулку, строем на обед. Строем на горшок, строем мыть руки и строем засыпать.

Я никак не мог понять: почему я должен кушать, когда мне абсолютно не хочется есть? Почему гулять нужно строем? Почему вообще я должен поступать, как все?

С первых же минут во мне проснулось чувство сопротивления. Я не хотел быть как все. Воспитательница сделала мне замечание – раз, два, три. Потом поставила меня в угол.

Я подумал: чего я, как дурак, буду стоять в углу? Развернулся, перелез через ограду и побежал к своим пацанам на родную улицу. До самой ночи мы носились по дворам, играя в войну и казаков-разбойников. Я не знал, что в это время уже подняты на ноги и милиция, и «Скорая помощь», что родители обзвонили больницы, что меня ищут по всему городу.

Пришел домой я поздно вечером, а наутро детский сад отказался принять меня в свое лоно.

– Таких детей нам не надо, – категорично заявила директор детсада.

Я был несказанно этому рад. Строевая жизнь была не по мне. С того самого дня и началось мое разгульное, вольное житье-бытье уличного мальчишки. Буквально за лето я научился курить, драться один на один и не реветь от боли, лазить по пожарным лестницам на крыши, преодолевать страх высоты, научился падать и подниматься, улыбаясь разбитыми в кровь губами. Улица научила меня держать данное однажды слово. Улица не прощала лжи и хитрости, трусости и предательства. Улица научила меня суровым законам справедливости и товарищества. Низкий поклон тебе, улица моего детства.

Первая драка. Пацаны с соседних дворов пришли к нам показать, кто хозяин в этом районе. Этих пацанов называли «приблудными». Они пришли, обнажив перочинные ножи и размахивая палками. И было страшно. Мрачная слава «приблудных» давно докатилась до нас, и дрожь бежала по телу, когда они показались на нашей улице.

Хотелось бежать, скрыться. Двое из наших рванули домой. Их потом презирала вся улица. Они долго носили на себе клеймо предателей. Может быть, и запомнилась эта драка потому, что я впервые тогда столкнулся с трусостью и предательством.

Мы играли в футбол, и «приблудные» на наших глазах распороли ножами футбольный мяч. Этот залатанный мяч был большой драгоценностью в наших глазах. Мы рассвирепели, бросились на пришельцев. Их было много, но мы тогда об этом не думали. Ярость овладела нами. В ход пошли каменья и палки. Мы сопели, орали от боли и страха, молотя друг друга. Мой противник – худой, загорелый, мускулистый – имел большой опыт уличных драк. Ловко уклоняясь от ударов моих слабых кулаков, он поднырнул под меня и влепил мне прямым в глаз.

Белый свет потух в моих глазах, и в наступившей темноте вспыхнули и разлетелись снопы искр: розовых, голубых, зеленых. Потом – удар в пах. Острая боль перехватила дыхание, я повалился. Худой схватил меня за волосы и тыкал носом в твердую, как кирпич, землю. Нос был разбит, и кровь заливала лицо. Я несколько раз пытался подняться, но худой, смеясь, снова сбивал меня- с ног.

– Беги, Кирсан, беги, – слышал я за спиной.

Но я не хотел бежать. Слепящая ярость душила меня. Я поднимался и, плача, вновь и вновь шел на худого. Он снова свалил меня на землю, ожидая, что я останусь лежать. Но я опять поднялся и, размазывая грязь, кровь, слезы по лицу, сжав немощные кулаки, двинулся на худого.

– Лежи, – шипел он сквозь зубы. – Лежачего не бьют. Лежи лучше.

В его голосе был тщательно скрываемый страх, и тогда я понял, что я его победил.

После этой драки я несколько дней отлеживался дома, а потом пошел записываться в секцию бокса. Научился держать удар, приобрел реакцию и, кстати, тогда понял, что сильные кулаки – далеко не самое главное. Главное – не допустить драки. Впоследствии я часто замечал, что большинство конфликтов начинаются из-за пустяка, из-за дутых амбиций с обеих сторон.

Много лет спустя, когда за мной закроется звуконепроницаемая дверь одиночки КГБ и я останусь один на один со своими мыслями, мне почему-то ярко вспомнятся эти уличные эпизоды детства и твердый закон: не предавай и не раболепствуй перед сильными. И это понятие высокой морали, привитое улицей, поможет мне не сломаться, выдержать мощный пресс сыскной системы, переломить страх.

Но это будет потом, много лет спустя. А пока мы тайком подбираем на улице окурки, таскаем у взрослых сигареты, бежим в овраг и там, развалясь на песке, курим, залихватски выпуская изо рта колечки дыма. И гордимся своим геройством, и безумно счастливы оттого, что у нас есть тайна от взрослых, самая настоящая тайна.

Мне шесть лет, я ношусь с утра до вечера по пыльным и горячим от солнца улицам нашего маленького города, я загорел и чумаз, у меня множество неотложных дел: надо найти сокровища знаменитого пирата Флинта, потому что Петька Шунхуров сказал, что Флинт обвел всех вокруг пальца и золото зарыто не на острове, а у нас, в калмыцких степях под Элистой. А Митька Федоров разрабатывает новое секретное оружие на случай, если на нас нападут американские агрессоры, и надо после обеда сбегать к нему в сарай и по-быстрому закончить, а к вечеру испытать в балке бомбу. Митьке нужна моя помощь, и я несу ему три ржавых гвоздя и пять коробков спичек, с которых еще нужно состругать серу, чтобы получить порох.

У меня много неотложных дел, а старший брат, Вячеслав, гонит меня в магазин за макаронами, заставляет мыть полы и протирать пыль в комнатах. Старший брат уже учится в школе, он отличник, и его хвалят на родительских собраниях. Старшему брату некогда, он делает уроки и никак не поймет, что именно сегодня у меня очень важные дела и что без макарон можно было бы и прожить один день, ничего страшного не случится. Но старший брат настаивает, и я, понурив голову, иду в гастроном, зажав в одной руке сетку-авоську, в другой – деньги. И обида на брата переполняет мое сердце…

В обед приходит дед, и мы садимся с ним играть в шахматы. Это наша давняя традиция. Он научил меня играть сначала в шашки, а затем и в шахматы. Он рассказывал мне разные шахматные легенды и истории. В числе их и про два зернышка. Один шахматист, играя с шахом, поставил условие: если шахматист выиграет, то шах должен положить на первую клетку всего лишь два зернышка, на вторую – четыре, на третью – шестнадцать, и так далее. Шах согласился, но – проиграл, и когда начали подсчитывать выигрыш, то оказалось, что во всей стране не хватит запасов зерна, чтобы выполнить обещание.

Эта игра настолько увлекла меня, что я мог часами просиживать за шахматной доской, забывая обо всем на свете. Пылкое детское воображение, буйная фантазия, фильмы и книги про разведчиков – все каким-то странным образом переплеталось у меня с любовью к шахматам. Тридцать две черные и тридцать две белые клетки вбирали в себя всю бесконечность раздвоенного мира. Увлечение шахматами осталось у меня на всю жизнь.

В буддийской легенде говорится: однажды два небожителя спустились на землю и сели играть в шахматы посреди бескрайней степи. К ним подошел молоденький паренек, пасший овец, и стал следить за ходом игры. Когда партия кончилась и боги исчезли, чабан оглянулся. Одежда его истлела, герлыга рассыпалась от времени, а сам он не заметил, как превратился в дряхлого старика. Люди говорят: шахматы придумали боги.

Таинство детства. Реальность перетекает в вымысел, и вымысел становится реальностью. Вот вчера Петька Шунхуров видел: в степи появились гигантские чудовища. Они прилетели из космоса поработить жителей планеты. Мы делаем самопальные гранаты, сбивая серу со спичек. Мы делаем луки и стрелы, смачивая наконечники особым смертельным составом. Мы готовимся дать бой поработителям. И вот ночью я перелезаю через забор нашего двора к Петьке, и мы тайными тропами идем к логову врага. Учащенно бьется сердце, холодок бежит по спине. Верится – и не верится. Но хочется, страстно хочется верить, что чудовища действительно есть, что они – враги, а мы – благородные защитники человечества. Может быть, так вот и закладывается изначально в человеке образ врага, который принимает потом уродливую страшную форму? Все, что не похоже на тебя цветом волос, разрезом глаз, обычаями, – все это враждебно тебе, ненавистно, взывает к уничтожению. Может быть…

Мы подкрадываемся к стройке. Подъемные краны, остов возводимого здания, груды кирпичей – все это приобретает в ночи странные фантастические формы. Петька был прав. Это не подъемный кран, это действительно космический завоеватель с огромным железным клювом.

Мы, затаив дыхание, подбираемся ближе.

– Ура-а-а! – вдруг истошно вопит Петька. Мы выскакиваем из укрытия. Мы поджигаем гранаты и швыряем в пришельца. Заговоренные стрелы летят- в темноту. – Ура-а!

Из сторожевой будки выскакивает сторож. В ночи оглушительно лопаются выстрелы охотничьего ружья.

– Стой! Руки вверх! – Два снопа слепящего света рвут темноту, взлетая к черному небу. В ответ из наших глоток вырывается крик ужаса. Сторож мчится за нами. Не разбирая дороги, мы разлетаемся в разные стороны, спотыкаемся, падаем, сопим.

– А-а-а! – сам по себе, нарастая, рвется из моей груди истошный вопль. Я головой влетаю в какую-то пружинистую металлическую сетку. Она отбрасывает меня назад. Я ору еще сильнее: – А-а!

Вскакиваю и снова мчусь, сам не зная куда. Мне уже не до космических чудовищ. Скорей бы добраться до дома. Но в какой стороне дом, город – не понять. И, только свалившись со всего маха в какую-то канаву, обессиленный, я начинаю приходить в себя. И тогда мне уже страшно за Петьку: может быть, его слопало чудовище?

В те годы я как бы жил двумя жизнями: дневной, где я был обыкновенным пацаном, играющим в прятки или в казаков-разбойников, и ночной, таинственной, когда я ложился спать и из стены выходил черный призрак в маске, садился ко мне на постель, вытаскивал из-под бархатного плаща светящиеся в темноте шахматы, и мы играли с ним до утра, делая немыслимые ставки…

Вскоре на шахматном турнире нашей улицы я неожиданно для себя стал чемпионом. Шестилетний пацан обыграл и тринадцати, и шестнадцатилетних парней (улица у нас была дружная, и старшие не гнали малышей из своей компании).

Уже четыре года правил Брежнев, страна и мир с великим облегчением следили за его миротворческой деятельностью, и недавнее атомное противостояние США и СССР, рожденное Карибским кризисом, стало забываться. В сердцах людей старшего поколения, хорошо помнивших Отечественную войну, нервозность уступила место уверенности в завтрашнем дне, и после долгих лет напряженного ожидания новой войны народ воспринял первые признаки застоя как долгожданное счастье. В магазинах начали появляться колбаса, мясо, хлеб. Люди гонялись за импортными гарнитурами, искали ковры и хрусталь. И то, что СССР закупает хлеб за границей, никого уже не шокировало. Страна продавала по дешевке нефть и гордилась тем, что сбила цены на мировом рынке. Нефтедоллары сыпались на страну золотым дождем.

Каждый день расползались многочисленные анекдоты про партию, правительство, про нашу до жути счастливую жизнь. Народ находил в этих анекдотах отдушину, зло и едко смеялся и над собой, и над нашим перевернутым миром. Смеялся, чтобы не плакать и не сойти с ума.

Но политические ветра проносились мимо нас, детей, над нами. Мы родились в этом раздвоенном мире и другого мира не знали, не ведали. Наверное, мы были счастливы. Летними вечерами, когда на степь опускалась долгожданная прохлада, я вытаскивал во двор раскладушку и ложился спать во дворе. Над самой крышей дома тускло мерцал неровно откованный диск луны. Небо стремительно темнело, затихали звуки нашего провинциального городка, не слышно было ни кур, ни гусей в сарае, и все вокруг – деревья, дома, виноградник – приобретало странные, страшные очертания. И начиналась другая жизнь. Параллельная. И этот мир был реальней, богаче и насыщеннее взрослого. Ведьмы, черти и джинны носились по двору, тянули ко мне костлявые руки, и сладкий ужас стеснял грудь. Любой звук, скрип дверцы, шорох и попискивание летучих мышей, стремительно режущих черноту неба, сверкающие россыпи звезд, звон комаров – все это будило мальчишеское воображение, и мечты уносили меня в таинства других миров. Жалко, что, когда человек взрослеет, он все реже и реже смотрит на небо, в нем пропадает вот это ощущение себя частичкой мирового пространства.

Моя пыльная, неказистая улица детства. Мы росли как сорняки на выжженной солнцем солоноватой земле. Мы бегали драться за сараи и на пески до первой крови с соседскими пацанами, строго следуя неукоснительному правилу: лежачего не бьют. Дрались не по злобе, а от избытка клокочущей в нас энергии, от желания проверить себя на стойкость, на характер, на выдержку. Эти экзамены улицы потом много раз помогали мне собирать себя по частям, подниматься на ноги и идти вперед, собрав всю волю в кулак.

Бурными волнами прокатывались по нашей улице ребячьи увлечения. Мы придумывали пьесы, с утра до ночи самозабвенно репетировали, шили костюмы, сколачивали из ящиков и фанеры декорации. Через неделю всех охватывал карточный азарт, и я до умопомрачения резался с пацанами в дурачка, секу, покер. А потом все загорались кладоискательством. Так летели дни. В те годы я был неуправляем, но вдобавок к этому мои родители с ужасом открыли, что я уже умею курить, играть в карты, материться, драться.

Отец тогда работал инструктором горкома партии в промышленном отделе, а мама – ветеринарным врачом на ветеринарной станции. По элистинским меркам, вполне приличная интеллигентная семья.

Материться меня научили в санатории. Мне было лет пять-шесть, когда меня отправили, после болезни Боткина, на лечение в город с калмыцким названием «Ессентуки»: есин – девять, туг – знамя; когда-то в этом месте собрались девять калмыцких ханов и заключили перемирие.

В санатории я жил в одной палате со взрослыми и, как водится, когда среди взрослых появляется ребенок, вскоре стал любимчиком палаты, а затем и всего этажа. Меня угощали фруктами, конфетами, шоколадом, таскали в кино и тир, а я бегал за сигаретами и спичками для взрослых в ближайший ларек. Вечерами, лежа на койке, жадно ловил сочную нецензурную речь, анекдоты, впитывая как губка все извивы, загибы и коленца мощного русского мата. А память у меня была великолепная.

– А ну, Кирсан, выдай на сон успокоительного, – просили мужики. Я вставал на кровати и, ловя на себе восхищенные взоры зрителей, выдавал в Бога, в душу, в мать минутный монолог. Палата визжала и всхлипывала от восторга. Послушать меня сбегались мужики из соседних палат, меня просили повторить, и взрывы хохота, конфеты, фрукты были мне наградой. Мужики обожали меня, и я гордился этим. Вернувшись домой, я мучительно ждал случая, чтобы продемонстрировать открывшийся во мне талант.

В нашем доме, как, в принципе, и в любой калмыцкой семье Элисты, всегда жило много родственников: кто-то приезжал в командировку, кто-то – на учебу, кто-то – проездом. Поэтому в нашем доме постоянно находилось шесть – восемь человек родни. Но, как назло, наступил тот краткий период, когда никого из гостей не было. Я маялся, не в силах переносить свою жгучую тайну.

И вот наконец наступил сладкий миг триумфа. В один из вечеров собрались в нашем доме гости. Поймав момент, когда разговоры за столом стихли, я вбежал в комнату и заорал:

– Ну че, мужики, кто со мной по бабам? – и загнул в пять или шесть колен. Аж самому понравилось.

Гости побледнели, кто-то из них поперхнулся чаем и минут пять не мог откашляться.

В ту ночь мама долго пила валерьянку, а я, укрывшись с головой одеялом, шмыгал носом. Я лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку, и с обидой думал: как же так? В санатории за это на руках носили, а здесь ремнем лупят. Может, не поняли? Может, надо повторить?

В конце августа мне купили портфель, форму и начали готовить к школе. Каждый день я выслушивал нудные наставления: причешись, подстриги ногти, не бегай, громко не говори.

И вот первый урок в первом классе. Мы сидим за партами съежившиеся, напряженные. Все незнакомо, непривычно. Запах свежей краски еще не выветрился из помещения, и Елена Алексеевна, наш классный руководитель, делает перекличку:

– Илюмжинов Кирсан.

Я молчу. На нашей улице никто из пацанов друг друга по фамилии не называл. А имя… чаще всего меня звали Бадмой, я привык, сросся с этим именем: Бадма означает лотос.

– Кирсан Илюмжинов, почему не отзываешься? – Учительница склоняется надо мной.

– Меня Бадмой зовут, – ответил я и засобирался. – Надоело мне тут, лучше я домой пойду.

На следующий день в школу вызвали родителей. Однако к школе я быстро привык, через несколько дней у меня появились в классе друзья и все стало на свои места. Я записался во все школьные кружки, с удовольствием занимался и спортом, и игрой на домбре, и танцами. Меня хватало на все. Домой я приходил только к вечеру. А по ночам брал фонарик и, укрывшись с головой одеялом, чтобы не поймали родители, читал книги, иногда до утра.

В десять лет меня избрали капитаном сборной школы по шахматам. Наша команда стала чемпионом республики и поехала в Тольятти. Это был первый коллектив, который я возглавлял. Ссоры, обиды, несходство мнений – все это проявилось в первые же дни поездки. Я растерялся, не знал, что делать. Вроде бы все свои ребята, никого не хотелось обижать, но у каждого – свои привычки, характер, пристрастия. Я уговаривал, грозил, требовал – ничего не помогало. Скандалы не прекращались. Я готов был уже опустить руки – не знал, что делать. Однажды, когда мне пришлось уговаривать самого непримиримого скандалиста, у меня вырвалось:

– Ну, ты же самый умный человек в группе. Я не ругаться пришел. Я прошу у тебя совета: что делать? Ну, подумай.

Я не льстил, это был действительно умный парень, хотя и неуживчивый. Я честно признался, что жду от него помощи, что ценю его. И это признание превратило его в моего сторонника. И я для себя сделал еще одно открытие: не всегда нужно ругаться. Иногда лучше не заметить ошибку, похвалить человека, оценить его по достоинству, и этот человек станет тебе другом. Вскоре ссоры утихли, и мы стали дружной, крепкой командой. А если вдруг и назревал скандал, звали меня: Кирсан, ну скажи ты ему… Кирсан, разберись…

Подобные поездки давали много. Пока еще неосознанно, но я приобретал навыки работы с коллективом. Научился, поборов свою стеснительность, общаться с незнакомыми людьми, и вскоре в разных городах, республиках, практически после каждой поездки, у меня появилось множество друзей. Я приучился следить за собой, контролировать поступки, в общем, приучился к дисциплине и самостоятельности. В поездках часто не с кем было посоветоваться, особенно в тех случаях, когда требовался немедленный ответ. Приходилось идти на риск, брать ответственность на себя.

Жили мы в гостиницах, самому приходилось стирать носки, рубашки, гладить их, пришивать пуговицы, штопать случайно порванный рукав. Родители одобряли мою тягу к самостоятельности. Мне давали не так уж много денег, но зато я сам решал, какую рубашку себе купить, какие брюки, сандалии. Я бегал по магазинам, приценивался, выстаивал очереди, если выкидывали на прилавок дешевую, но модную вещь. Примерно к десяти – двенадцати годам я свободно разбирался в ценах, имел свое мнение о качестве продукции той или иной фабрики. Знал, что молоко дешевле купить на базаре, а помидоры или картошку – с грузовика, приехавшего в город из района. Это помогало экономить при покупках по десять – двадцать копеек, иногда и по нескольку рублей, и это были уже мои личные деньги. Конечно, родители не отказывали, давали на кино, мороженое, но одно дело – просить, а другое – самостоятельно заработать.

Вскоре в нашей семье появился еще один ребенок. Снова мальчик – Санал. Практически все заботы по уходу за малышом легли на меня. Возражения отвергались начисто, и мне приходилось купать, выводить его на прогулку, кормить, пеленать, постоянно следить за ним. Я прибегал из школы, бросал портфель, мчался на молочную кухню за творогом и молоком для брата, прибирал дом, а потом уже садился за домашние задания. Не успеешь все сделать – вечером не пойдешь гулять. За исполнением обязанностей следили строго, и приходилось успевать. Наверное, тогда и выработались во мне быстрота и четкость. Я твердо знал: сделанную наспех, кое-как работу все равно придется переделывать, поэтому приучил себя все делать один раз, но основательно, до конца.

Чтобы как-то разнообразить свои нудные обязанности, я придумывал самые невероятные, самые фантастические истории.

Вот я мою в доме пол. Пол сделан из досок, которые привезли когда-то из уссурийской тайги. И никто не знает, что много лет назад китайский контрабандист, умирая, начертил на дереве план, где зарыто золото. Сейчас я проведу мокрой тряпкой по доске, и проступит тайный шифр…

Вот я купаю маленького брата и вдруг…

И уже домашние обязанности не кажутся мне скучными. В каждой обыденности кроется таинство. Впоследствии я много раз прибегал к этому приему и давно всем опротивевшую работу делал легко, с удовольствием, четко и быстро. Великий закон любого дела – страстно желать это дело сделать. Будь любопытен, задавай себе вопросы каждую минуту и ищи ответ. Сколько шагов от дома до школы? Сколько мужчин и сколько женщин встретятся по пути? Кто они по профессии? Можно ли по тому, сколько завозят-хлеба в магазин, вычислить, сколько людей проживает в городе? А как определить время по длине своей тени? Сколько вдохов и выдохов надо сделать, пока добежишь до молочной кухни?

Любопытство двигало мной, более того, оно вошло в привычку. Из-за этого мне часто попадало. Вот я ловлю курицу, она бьет крыльями, издает пронзительные, истошные звуки. Я открываю ей клюв: что там у нее внутри так квохчет? Что за устройство такое?

А почему собака не может пить воду глотками? С полной кружкой воды я иду к собаке, открываю пасть, вливаю туда воду. Добродушный пес звереет. Да, дорога в ад вымощена благими намерениями. С разорванными штанами, галопом я мчусь к дому. За мной несется разъяренный пес…

Я любопытен и жаден до событий, а в стране не происходит ни-че-го. По телевизору ежедневно Брежнев целуется с иностранцами. Начальство ворует в открытую, происходят обильные застолья на загородных партийных дачах, народ уходит в многолетний запой. Нравственный градус страны опускается к нулевой отметке. Социализм вступает в высшую стадию идиотизма.

Элиста по ночам приникает ухом к приемникам и сквозь треск глушилок слушает «Голос Америки», «Свободу», Би-би-си. Духовных ориентиров нет. И вдруг… Что-то всколыхнулось в Чехословакии. С песней «Хотят ли русские войны…» советские танки давят граждан Праги. Арестован Дубчек. И отголоском – в Москве на Красной площади бьют в кровь демонстрантов, протестующих против оккупации. Это уже наши – наших. Через четверть века эта кровь прольется еще раз – у Белого дома. Но об этом пока никто не знает. Страна вздрогнула, очнулась на мгновение. Среди молодежи развивается мощное движение хиппи, она дурманит себя наркотиками, уходит в тайгу, создавая коммуны. Интеллигенция впадает в богоискательство или подпольное диссидентство. И наверное, уже родились те ребята, которые лягут под танки в центре Москвы в дни ГКЧП-91.

Детским чутким ухом я улавливаю обрывки разговоров взрослых, вижу и чувствую раздвоенность мыслей и поступков старшего поколения, и множество вопросов возникает в моей голове. Но никто не хочет дать ответа. «Спрашивайте, мальчики, спрашивайте. А вы, люди, ничего не приукрашивайте», – поет Булат Окуджава. Задушенная и задавленная Россия хрипит голосом Высоцкого из каждой коммуналки, из каждого открытого окна: «Затопи ты мне баньку по-белому. Я от белого света отвык…» Что за рок завис над нашей страной? «Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа».

Нет ответа. Молчит старшее поколение. Годы ссылки, допросы в НКВД выработали у старших железное правило: не знаю, не видел, не помню.

«Не знаю» – это всего два слова, а «знаю» – это много-много слов». Так говорила моя бабушка. Поколение наших отцов, прошедших ссылку, допросы НКВД, натренировало свою память: не запоминать, чтобы не выдать на допросах. Ни дат, ни событий, ни имен!

И оскудела история народа калмыцкого, и прервалась вечная связь времен, и не восстановить до конца это звено скорби…

Я веду в школе политинформацию, я председатель совета дружины, мне многое хочется понять в этой такой простой и такой сложной жизни. Я спрашиваю, но не получаю ответа. Я чувствую, что за этим молчанием – тайна. Кому верить? Слухам или официальным сообщениям?

Старшее поколение предало нас: не научив плавать, оно бросило нас в раздираемое противоречиями море жизни. Мы барахтаемся, как слепые котята: выплывут только самые сильные. Дайте нам руку, старшие! Но нет руки!

Ну и ладно, плевать. Разберемся. Я жадно набрасываюсь на книги, зарываюсь в них. Философия, история, психология – может быть, там есть ответ? Я увлекаюсь физикой, химией, математикой – в них нет вранья, они логичны, ясны. Я хочу понять мир, хочу понять: что же движет людьми, какие тайные законы, какие пружины?

Все – тайна. Я люблю тайны. Мне интересно. Читаю в учебнике: «…историческая закономерность развития общества…» Если есть закономерность, значит, есть закон. Почему он не действует в Японии, США? Почему только у нас? А что значит «роль личности в истории»? Как совмещаются закономерность развития и культ личности?

Я штудирую серию «Жизнь замечательных людей». Что двигало этими людьми? Что они чувствовали? Чего страстно желали? Почему шли вразрез с общепринятыми нормами? Я сравниваю себя с этими героями: а я бы смог? Сумел бы? Выдержал?

Чем больше читаю, тем больше поражаюсь, как я глуп и необразован. Чем больше пытаюсь разобраться, тем больше вопросов возникает и еще запутаннее кажется жизнь.

Как лучшего пионера и шахматиста меня награждают путевкой в Артек – Всесоюзный пионерский лагерь. Я начинаю лихорадочно готовиться к поездке. Часами сижу над картой республики, изучаю районы, названия поселков, балок, слушаю местное радио, штудирую газеты и вдруг с ужасом обнаруживаю, что практически ничего не знаю ни о республике, ни о калмыках. Я могу подробно рассказать историю Киевской Руси, Древнего Египта, историю величия и падения Древнего Рима, помню даты крестовых походов, знаю биографию Ленина, но про свой народ я не знаю практически ничего. В великой истории СССР не нашлось места калмыкам. В школьной программе республики – ни одного часа по истории калмыцкого народа. Яростная обида и злость как бритва резанули меня. Как же так? Получается, в истории страны мы – ничто, ноль? Ни слова, ни строчки о тувинцах, бурятах, юкагирах… Я остро помню то ощущение – ощущение обманутого, ограбленного, вышвырнутого из отчего дома. Жуткое ощущение национального сиротства и бесприютности. «За что? – стучало в висках. – За что?»

Только из мало кому известных сборников, выпускаемых время от времени Научно-исследовательским институтом языка и литературы, продираясь сквозь стандартное многословье цитат классиков марксизма-ленинизма и решения партийных съездов, можно было по крупицам выудить обрывочные факты, имена, даты, касающиеся калмыков. Да еще – строки Пушкина, Гоголя, Есенина…

Зачем калмыку знать свою историю? Зачем ему знать, откуда он появился, кто его предки и каких великих сынов дал этот народ? Главное, что требовалось знать молодому поколению, – это то, что до революции народы вымирали, а после залпа «Авроры» задыхаются от счастья.

Общаясь в Артеке с представителями других малых народностей, я понял, что и они смутно представляют историю своего народа, нации…

Впоследствии в одном из перестроечных фильмов я увижу сцену: тюремный детский сад. Трехлетнего мальчика заставляют отрекаться от родителей – врагов народа. «Какой хороший, какой сознательный! – восхищается воспитатель-надзиратель. – Дети, берите пример. Давайте его славить!»

И дети-политзаключенные водят вокруг трехлетнего Иуды хоровод.

И подумается мне тогда: вот так было и с целыми народами. Отрекались от своей истории, самобытности, оплевывали, втаптывали в дерьмо деяния своих предков за кандидатские степени, за государственные награды, за то, чтобы лично подвинуться поближе к корыту с социалистической халявой. Так есть ли нам прощение?

И защемит и заноет душа, и я выйду из кинотеатра, охваченный смутной тревогой: страна, народ, не помнящий своего прошлого, обречены. Не затем ли, чтобы избежать этого, в старину каждый ребенок должен был помнить своих предков до седьмого колена? Он с рождения выучивал их имена, он гордился ими. И эта память о величии своего рода была для ребенка моральным кодексом, путеводной звездой в его жизни. Как дворяне России берегли свою родовую честь, так и калмык, помня великий путь предков, не мог осквернить свою родословную трусостью, предательством, подлостью. И только когда утеряна была эта память, разорвана связь поколений, покатились мы, как шарики буддийских четок, по откосу вниз, неведомо куда и зачем. И все стало дозволено.

Кстати, Артек дал мне многое. Готовясь к этой поездке, я с удивлением узнал, что калмыки – единственные буддисты в Европе. Что во всех войнах калмыки стояли на стороне России. Полки калмыцкой конницы наводили ужас на шведов, защищали от набегов южные границы Руси. В войне с Наполеоном князь Тюмень на свои средства вооружил и обмундировал два полка конницы, и они первыми вошли в Париж. И парижане впервые увидели верблюдов, которые тащили за собой пушки. Я узнал, что наша маленькая нация в Великой Отечественной войне успела дать двадцать трех Героев Советского Союза. А если бы калмыков не сослали, то к концу войны это количество наверняка бы удвоилось.

Я прочитал наш героический эпос «Джангар» и словно бы обрел почву, гордость переполняла меня за наш маленький народ. Я ощутил неразрывную связь с этой выжженной землей. Я узнал, что фольклор калмыков по своему богатству занимает второе место в мире, уступая только фольклору Индии. И по-новому взглянул на свою малую родину, на наш одно-, пятиэтажный городок, продуваемый насквозь пыльными бурями и снежными, наполовину с песком, холодными степными ветрами.

И тогда я еще раз ощутил, что в нашей стране не происходило ни-че-го. Впрочем, происходило. В то время среди народа ходила пословица: «Когда в Москве начинают стричь ногти, в Калмыкии отрезают пальцы».

Внедрялись в жизнь «исторические» решения партии. Знаменитые Черные Земли – гордость республики и мясную житницу, где круглый год трава, где испокон веку чабаны пасли скот, – распахали под зерновые. Предупреждали старики: нельзя, беда придет. Не послушали. Гаркнули на них в обкоме партии:

«Вы что, умнее Москвы? А?! Против партии? А? Ваши фамилии?»

Тут уж любой руки вверх поднимет. Назад-то в Сибирь не хочется. Больше никто не возражал.

Тонкий слой чернозема вспороли плугами, и из-под него пошли пески, захватывая и пожирая все новые и новые территории.

Исчезли редкие травы, вслед за этим стал исчезать уникальный животный мир, появились злые ветра, и нарушилось хрупкое равновесие природы.

Как сказано в «Откровении святого Иоанна», «одно горе прошло; вот, идут за ним еще два горя». Грянуло еще одно историческое решение: канал Волга – Чограй надвое рассек вечный путь миграции сайгаков. Десятками тысяч гибли эти древние животные в многокилометровой могиле. Запах смрада и гнили душил степь. И опять в обкоме партии пели: «Это есть наш последний и решительный бой… И, как один, умрем в борьбе за это».

Хорошо пели. Дружно. Попробуй не спеть. Гаркнут – и уползешь с инфарктом, последним и решительным.

Слыша сегодня возмущенные голоса о вандализме молодого поколения, которое рушит памятники старины, ломает скульптуры, поджигает церкви, я думаю: а чего вы ждали? Не ваше ли поколение взорвало храм Христа Спасителя, на строительство которого весь народ собирал по медной копейке? Не вы ли приспосабливали церкви под склады и коровники? А взорванные и срытые уникальные горы Жигули? А загрязненный промышленными отходами Байкал? Да было ли место в СССР, куда бы не ступил кованый сапог социализма? Нет такого места.

Говорят, в древнем Китае существовал закон: император на несколько лет направлял из Пекина своего наместника в провинцию. Через некоторое время наместник отзывался обратно. И если провинция по наместнику не плакала, то его всенародно секли розгами. Я думаю, если бы в России существовал такой закон, то в верхних эшелонах власти были бы сплошные вакансии.

Как и остальные люди моего поколения, я прошел все стадии идеологической обработки, все этапы подцензурной жизни страны. Октябренок, пионер, комсомолец, член КПСС. Член совета дружины, член комитета комсомола, командир городского комсомольского отряда «Вега». Я много лет жил с запудренными мозгами и только постепенно, слой за слоем, начал очищать себя от этой лжи.

Мне хотелось для страны сделать что-то великое, большое. Мне хотелось чувствовать себя нужным своей стране. И может быть, у представителя малочисленного народа это чувство и должно быть развито больше. Но об этом разговор особый.

Как лучший комсомолец, я удостоен чести сфотографироваться у развернутого знамени крейсера «Аврора». Я вылетаю в Москву, оттуда поездом – в Ленинград. Я любопытен, я брожу по этому историческому городу, я разглядываю застывшее великолепие бывшей столицы России.

Город убран, приукрашен, подновлен к 60-летию Октября. По Невскому, у Петропавловки, у Исаакиевского собора ходят дружинники, одетые в солдатские шинели, кожаные куртки времен революции, у некоторых даже на боку деревянные кобуры от маузеров. Матросские черные бушлаты, на головных уборах – красные ленты наискосок. Это напоминает театральное действо, и почему-то учащенно бьется-сердце. Я выхожу на Дворцовую площадь со странным ощущением, что нахожусь в Петрограде 1917 года.

Полдень. С Петропавловской крепости палит пушка, и звук выстрела тает в отсыревшем воздухе. Тусклое северное солнце отражается в золотом шпиле Адмиралтейства. Холодный восторг обжигает меня…

И в тот же день – мраморные широкие лестницы старинного особняка, вычурные ажуры медных, начищенных до блеска решеток. Мы входим в огромный зал. Бархатные сиденья стульев, поразительной красоты лепные потолки, огромные хрустальные люстры, изразцы каминов. Дворец! И я – провинциальный мальчишка с пыльной улицы – вижу все это в реальности. В зале много ребят из разных городов и республик. Они, как и я, удостоены чести сфотографироваться у развернутого знамени «Авроры». Лица раскраснелись. Глаза блестят. Приподнятое настроение. Мы словно бы загипнотизированы. Нам вручают памятные значки и подарки. Перед нами выступают старые большевики и партийные деятели.

– Вы – лучшие из лучших! Вы – наша надежда! Наша опора! Наше поколение должно быть уверено, что могучая социалистическая держава останется в надежных руках, крепких и чистых. Что идеи Ленина, за которые погибли миллионы людей, за которые миллионы прошли тюрьмы, царские казематы, казни и пытки, будут жить в веках. Мы вручаем вам руль страны! Будьте достойны наших надежд!

Атмосфера накаляется. Зал гремит от оваций, мы вскакиваем, мы поем, охваченные единым порывом, и наши голоса гулко звенят в старинном зале. И кажется, что вот сейчас, в эту самую минуту, совершается великое, эпохальное событие. Мы творим историю. Мы – сила! Мы – непобедимы! Мы сметем все, что мешает нам жить, тормозит приближение светлого будущего.

И все сомнения, которые мучили меня до этой поры, все мои тягостные наблюдения рассеялись как туман. Остается только патриотический восторг, слепая, яростная вера в торжество идей Ленина, в верность избранного пути, исторических предначертаний партии.

Мы готовы! Мы клянемся! Мы горим жаждой пройти все испытания, отдать жизнь за первую социалистическую державу. Родина, я с радостью отдаю свою жизнь тебе!

Что скрывать? Все это было: и массовый гипноз, и истеричная жажда самопожертвования. Мы были неискушены в политике. Мы хотели свято верить во что-то большое и чистое, нужное людям. Это был тот возраст, когда безоглядно кидаешься из одной крайности в другую. Возраст предчувствия любви. И я думаю, там, в зале, были не самые худшие ребята нашего поколения.

Я оглядываюсь в прошлое, перебирая в памяти все свои выборные должности, и на первый взгляд кажется: вот она, стартовая позиция, трамплин для партийно-номенклатурной карьеры. Многие пошли по этому накатанному пути: ВКШ, ВПШ, иерархические ступени обкома партии, потом кандидат в члены ЦК, член ЦК КПСС, Политбюро. Одним словом – Власть. Беспредельная, российская, которая не снилась и царям. Но это – не для меня… Я не мог тогда еще объяснить почему: не хватало ума, образования. Но отчетливо чувствовал: все это мне чуждо.

Я переписывался со многими знакомыми, встречался, созванивался и в течение долгих лет наблюдал, как они постепенно угасают. А какие это были ребята! Полные энергии, умницы – цвет нового поколения. Я думаю, многие из них в будущем могли бы руководить страной. Но партийно-номенклатурная система каким-то странным образом очень быстро умела выедать из человека душу и сердце, сдвигать ориентиры, и человек начинал загнивать изнутри. Калмыки говорят: «Лучшее яблоко черви едят». Проглотила их система, как проглотила и искорежила до них несколько поколений страны.

Толстой как-то записал, что Горького испортили книги. Наверное, и я видел мир глазами своих романтических героев. Мне хотелось верить, что грязь, нищенское существование – это временное, через несколько лет всего этого не будет.

В те годы, как я уже говорил, городской комитет комсомола создал отряд «Вега», куда включали по два представителя от каждой школы города. Попал туда и я. Собрали нас поначалу «для галочки», но вскоре мы превратились в единый мускулистый организм. Мы почувствовали, что нужны друг другу. Как-то легко сложилась особая атмосфера доверия. И произошло это, наверное, потому, что никто из нас не стремился к власти, а все хотели сделать что-то хорошее для города, для своих знакомых, которым некуда вечером податься. Ни танцев, ни вечеров, ни дискотек. Разбитые фонари на улицах. От скуки многие из ребят скидывались на бутылку, били друг другу физиономии, пугали прохожих, подворовывали. В городе катастрофически росла преступность среди молодых.

В «Веге» мы выработали свой устав, свои законы. И вскоре вечера, проводимые нами, стали самыми популярными в городе. Мы работали на грани фола, на грани допустимого, нередко перешагивая эту черту. Но в этом-то и был весь смак. Несколько раз наши вечера закрывали, но это лишь принесло нам еще большую славу. На «веговские» мероприятия стекались ребята изо всех школ города.