Глава двадцать третья. Судьба книги: снова Ухтомский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать третья. Судьба книги: снова Ухтомский

1.

О том, что мне придется оставить редакцию ЖЗЛ, стало очевидно в конце 1969 года, когда вместо удаленного Юрия Николаевича Короткова ее возглавил Сергей Николаевич Семанов.

В одной из своих публикаций постсоветского времени Сергей Семанов привел полный текст письма Михаила Шолохова генсеку Л. И. Брежневу от 14 марта 1976 года. В этом письме Шолохов сигнализировал об «особенно яростных, активных атаках» на русскую культуру со стороны «мирового сионизма, как зарубежного, так и внутреннего». Примером «сионистской атаки» назван кинофильм режиссера А. Митты «Как царь Петр арапа женил», с Владимиром Высоцким в главной роли. В фильме, доносил автор письма, «открыто унижается достоинство русской нации, оплевываются прогрессивные начинания Петра I, осмеиваются русская история и наш народ».

Раскрыв псевдоним кинорежиссера А. Милы (Рабинович), Сергей Семанов горделиво сообщал о том, что «патриотическую» акцию Нобелевского лауреата инспирировал он сам: он ездил к Шолохову в станицу Вешенская и убедил советского классика подписать неумный донос. Думаю, что из этого самопризнания Семанова ясно, на какой путь он стал переводить серию ЖЗЛ, когда ее возглавил.

Разорение «центра либерализма», как Семанов в другом месте назвал доставшуюся ему редакцию ЖЗЛ, поначалу шло медленно, с большим скрипом. После Короткова остался большой задел, портфель редакции был переполнен. Семанов не решался расторгать издательские договора, заключенные при его предшественнике (да и что бы серия издавала!). Рукописи, написанные в духе «либерализма», продолжали поступать, их надо было выпускать.

Зато Семанов широко распахнул двери редакции перед авторами национал-сталинистского толка, которых при Короткове у нас не пускали на порог. Удельный вес таких авторов с каждым годом становился все большим, а «либералов» – меньшим, научный и литературный уровень книг серии стал снижаться. На своем маленьком участке книг об ученых я пытался сдерживать этот напор, но понимал, что хватит меня ненадолго. Последней каплей стало заключение договора с Феликсом Чуевым на книгу об академике Стечкине – специалисте по ракетным двигателям. Это было в конце 1972 или начале 1973 года.

Феликс Чуев был известным поэтом, широко печатался, но прославился не столько стихами, сколько тем, что однажды, 5 марта, в день смерти Сталина, устроил единоличную демонстрацию на Красной площади, с торжественным возложением цветов на могилу «вождя народов». Это была вызывающая акция, но вполне безопасная, ибо после хрущевского разоблачения культа личности прошло много лет, над страной веяли иные ветры. Благодаря этой выходке Чуев приобрел вполне определенную репутацию.

Хотя в серии ЖЗЛ я вел раздел книг об ученых, Чуев ко мне не приходил, творческой заявки от него не поступало, пробных глав, которые мы обычно требовали от новых для серии авторов, тоже. И вдруг младший редактор Володя Пекшев (на нем лежало и делопроизводство) приносит мне отпечатанный договор с Феликсом Чуевым на книгу о Стечкине и говорит, что «Сережа» просит его завизировать[432].

Между тем, неделей раньше ко мне приходил другой потенциальный автор с предложением книги об академике Стечкине. Я представил его Семанову, и тот в моем присутствии сказал, что Стечкин – недостаточно крупная фигура для отдельной книги в серии ЖЗЛ (с чем, кстати, я был согласен); но очерк о нем может войти в сборник «Советские инженеры». О том, что у нас планируется такой сборник, я услышал тогда впервые.

– Когда сборник утвердят в плане, мы к Вам обратимся, – сказал Семанов. – Оставьте свои координаты Семену Ефимовичу.

И вдруг оказывается, что никакой сборник не планируется (Семанов это сочинил на ходу, чтобы вежливо отшить нежелательного автора); что Стечкин вполне «тянет» на отдельную книгу, и что о ней договорено с другим автором, а меня, ведущего в серии раздел книг об ученых, ставят перед свершившимся фактом!

Володе Пекшеву я сказал:

Я не видел заявки Чуева, не читал его пробных глав, ни разу с ним не говорил. У меня нет уверенности, что Стечкин тянет на книгу для ЖЗЛ и что Чуев способен ее написать.

Старичок, не заводись, – стал меня урезонивать Володя. – Зачем тебе его злить (кивок в сторону кабинета Семанова). Ему нужен договор с Чуевым, этого хочет Ганичев[433], они там вместе пьют. Помешать ты им все равно не можешь, а свое положение еще сильнее испортишь. У них и так на тебя зуб – ты это знаешь.

Я ответил, что помешать им не в силах, но участвовать в темных делах не буду. Пусть впишут в договор имя другого редактора и обойдутся без меня.

Разговор на эту тему больше не возникал, и я полагал, что они действительно решили обойтись без меня.

Через неделю или две Семанов позвал меня к себе в кабинет и стал участливо расспрашивать о моей работе над книгой о Мечникове. Она была утверждена в плане еще при Короткове, но договора я не имел. Никаких посягательств на нее со стороны Семанова не было, но и интереса к ней он до того момента не проявлял. Я ему ответил, что работа идет к концу, через два-три месяца рукопись будет представлена. Семанова эта новость обрадовала, он стал задавать вопросы и, к моему удивлению, обнаружил знание малоизвестных подробностей биографии Мечникова. (Видимо, к этому разговору он подготовился, подчитал кое-какую литературу). Еще более неожиданным оказалось его весьма позитивное отношение к моему герою, хотя Мечников никак не укладывался в рамки нацпатриотизма: либерал, полуеврей, атеист и полуэмигрант, резко высказывавшийся о российских порядках.

– Работайте спокойно, Семен Ефимович, – сказал мне Семанов. – Я понимаю, что отсутствие договора вас нервирует. Но я вас поддержу. Ганичев почему-то вас недолюбливает, договора заключать не хочет: говорит, что со своими сотрудниками предварительные договора не положены (сам Семанов давно имел договор на книгу об адмирале Макарове и уже брал отсрочку). Но вы не беспокойтесь. Заканчивайте рукопись, мы ее сразу запустим в работу. Никаких осложнений не будет. Я вам обещаю. Мечников – очень интересная фигура…

Мы дружески проговорили минут сорок, и я поднялся с кресла приятно удивленный. Я уже взялся за ручку двери, когда услышал в спину:

– Да, Семен Ефимович, чуть не забыл… Там у Володи договорчик лежит. Завизируйте его, пожалуйста!

Хотя я уже хорошо представлял себе, кто такой Семанов, но такого хода не ожидал даже от него. Он дал мне понять, что от визирования договора с Чуевым зависит судьба моей собственной, уже почти законченной книги, которой было отдано пять лет труда! Ведь без издательского договора, дающего автору минимальные юридические и финансовые гарантии, я был беззащитен.

Вернувшись к себе, я завизировал договор с Чуевым, но для себя решил, что выпускать его книгу о Стечкине, если он ее напишет, буду уже не я: уйду из редакции после выхода «Мечникова».

Рукопись моя была принята, без придирок одобрена, особых каверз не строилось на этапах внутреннего рецензирования и редактирования. Правда, пришлось убрать несколько абзацев о предках Мечникова по материнской (еврейской) линии: на этом настоял редактор книги Андрей Ефимов, «чтобы не дразнить Сережу». Все еще не имея договора, я вынужден был уступить.

Своего намерения уйти «на вольные хлеба» после выхода «Мечникова» я от Ефимова не скрывал, и, видимо, он имел неосторожность сказать об этом Семанову. Тот ухватился за возможность от меня избавиться и ловким маневром отрезал путь к отступлению – на случай, если бы я передумал. Перед подписанием «Мечникова» в печать он вдруг сказал, что книга задерживается. В издательстве-де идет финансовая проверка, начальство упрекают в том, что издается много штатных сотрудников, Ганичев распорядился книгу в печать не сдавать до окончания ревизии.

По опыту «Вавилова» я знал, чем чреваты такие задержки, и тут же сказал:

– Какой же я штатный сотрудник! Считайте, что я уже ушел из редакции.

– Да?! Вы так решили? Ну, смотрите, смотрите…

«Мечников» был подписан в печать в обмен на мое заявление об уходе. О «ревизии» было забыто.

Желание от меня избавиться было столь велико, что Семанов охотно согласился поставить в план мою новую книгу – о Владимире Ковалевском (пока опять без договора) и заключить соглашение на составление сборника «Земледельцы», для которого я написал биографический очерк о Г. С. Зайцеве – друге и ученике Н. И. Вавилова, основателе научного хлопководства[434].

Одного автора для сборника «Земледельцы» Семанов мне навязал, остальных привлекал я сам. В их числе был Владимир Матвеевич Полынин (сын композитора Блантера).

Лично Полынина я почти не знал, хотя в цехе научно-художественной литературы наши станки стояли рядом. Полынин написал и издал первую после падения Лысенко популярную книгу о генетике. Она носила игривое название «Папа, мама и я». Потом он выпустил две небольшие биографические книги – о крупном селекционере вавиловской школы В. Е. Писареве и выдающемся генетике Н. К. Кольцове. Обе были написаны живо и темпераментно. Для сборника «Земледельцы» он предложил биографический очерк о В. П. Кузьмине, крупном селекционере, работавшем в Казахстане. Написал он его ярко и публицистично, показав, между прочим, какой урон был нанесен среде обитания и урожайности бездумным освоением целины «ударными» темпами. Я опасался осложнений с цензурой, но они не возникли.

Полынин был высок, худощав, сутуловат и изысканно вежлив, почти застенчив. Таким он мне представлялся при наших первых контактах. Но когда он узнал, что я ушел из редакции ЖЗЛ, его словно подменили. Будучи ответственным секретарем журнала «Природа», он – с места в карьер – предложил мне пойти к нему в штат: у него была свободная вакансия.

Поблагодарив за лестное предложение, я объяснил, что стал свободным художником, и ни в какой редакции больше работать не собираюсь. Но на следующий вечер он мне позвонил и потом звонил чуть ли не каждый вечер. Застенчивости не было и в помине. С большим жаром и напором он доказывал, что я должен пойти к нему в редакцию; что этим я облагодетельствую себя, журнал и чуть ли не все человечество. Себя – потому что прожить на одни гонорары, без постоянной зарплаты, я не смогу: он пробовал и знает, что это невозможно. Журнал – потому что у него в штате нет профессиональных журналистов; журнал делается сухо, однообразно, без выдумки, материалы, как правило, добротные, но написаны суконным языком, тускло, в них не хватает изюминки. Если в редакцию приду я, ему будет на кого опереться; мы с ним «все перевернем» и тем осчастливим мир. Работа в журнале не помешает моим литературным планам: нагрузка невелика, режим вольный. Отсиживать «от и до» необязательно; можно появляться два раза в неделю на пару часов, а остальное время – работай дома, в библиотеке, занимайся своими делами, никто не контролирует. Меня все это не соблазняло. Но на следующий вечер снова раздавался телефонный звонок, и я час-полтора слушал вариации на ту же тему – с неослабевающим напором и страстью. Красноречие Полынина было неиссякаемо, он находил новые аргументы, или старые подавал в новой аранжировке. Я устал от его напора, с трудом сдерживал раздражение, но послать подальше столь расположенного ко мне человека было невозможно. Длилась эта канитель больше года; я все ждал, когда, он, наконец, тоже устанет.

В конце концов, я решил поговорить с ним начистоту. Я сказал, что не понимаю его настойчивости, разве он не видит, что происходит вокруг. Евреев на работу не берут. Тех, кто работает, как-то терпят, а новых не берут, тем более, в такое элитарное заведение, как единственный научно-популярный журнал Академии Наук. Слышал же он анекдот о том, что еврей, работающий в нашем учреждении, это еврей, а желающий к нам поступить – международный сионист.

Я полагал, что эти слова остудят его пыл, но Полынин понял их по-своему и закричал в трубку с удвоенной энергией:

– Это я беру на себя! Вы только дайте согласие! Пробить будет трудно, но это моя забота. Только дайте согласие!

Я решил преподать ему урок. То, что отдел кадров меня зарубит, у меня сомнений не было, а он, по крайней мере, спустится с небес на землю.

Но Полынин лучше меня знал ходы и выходы в академическом лабиринте. Административно журнал «Природа» входил в издательство «Наука», в отделе кадров издательства оформляли сотрудников, бухгалтерия издательства платила им зарплату. Но в журнале имелась общественная редколлегия – из видных ученых разных областей знаний. Заместителем главного редактора по «кадрам» был упоминавшийся в предыдущей главе кандидат наук А. С. Федоров, по основной работе – замдиректора Института истории естествознания и техники. Как я потом узнал, это был тертый политкомиссар от науки; некогда он был приставлен к академику Капице, потом к академику Семенову, в ИИЕиТ состоял при академике Кедрове, а с 1974 года – при Микулинском, сменившим Кедрова на посту директора. К этому политкомиссару и направил меня Полынин.

Федоров был дороден, добродушен, лысоват и улыбчив. На носу очки в тонкой оправе, золотые коронки посверкивали во рту. Разговор был недолгий и очень любезный: Полынин с ним заранее поработал. Книги о Вавилове и Мечникове плюс 10 лет работы в серии ЖЗЛ тоже были неплохой рекомендацией. Словом, Федорову я понравился.

Заручившись его поддержкой, Полынин сделал еще один ход конем. Он поехал с моим заявлением к главному редактору журнала академику А. В. Басову, изобретателю лазеров, нобелевскому лауреату, директору ФИАНа – головного физического института Академии Наук. У Басова хватало забот помимо «Природы». Едва взглянув в привезенное Полыниным заявление, он, без лишних слов, наложил резолюцию: «Зачислить!»

С этим Полынин и явился в издательство «Наука».

Увидев резолюцию Басова, начальница отдела кадров задохнулась от злости и впала в историку:

– Басов нам не указ! Пусть берет его к себе в институт! У нас свое начальство!

Полынин не спорил:

– Что ж, скажите об этом академику Басову.

У Басова была репутация крутого мужика, который своих решений не меняет и не любит, когда ему перечат. Кадрица об этом хорошо знала. Выпустив пар, она взяла заявление, но на этом не успокоилась. Басову, она, конечно, звонить не решилась. Выждав день-два, она позвонила А. С. Федорову и устроила новую истерику:

– Вот вы нам суете Резника, а знаете, что о нем говорят в «Молодой гвардии»? Это страшный интриган! От него десять лет не могли избавиться, с трудом удалили «по собственному желанию». А теперь его к нам!?

Федорова разговор встревожил: неужели он, такой опытный политкомиссар, дал маху?..

Положив телефонную трубку, он вспомнил, что когда-то рецензировал рукопись для ЖЗЛ и имел контакты с редакцией. Порывшись в записной книжке, он отыскал номер телефона старшего редактора ЖЗЛ Галины Евгеньевны Померанцевой.

Когда я пришел в редакцию, Галина Евгеньевна уже давно там работала, и осталась работать после моего ухода, там и доработала до пенсии. Мы с ней десять лет просидели в одной комнате, я не раз бывал у нее дома, знал родителей, сестру, она знала мою семью, словом, мы были не просто сослуживцами, а добрыми друзьями.

Когда ей позвонил Федоров и спросил, какие интриги Резник затевал в «Молодой гвардии», она рассмеялась и дала мне самую лучшую аттестацию. Тут уже взыграло самолюбие Федорова. Со всей большевистской прямотой он объяснил кадрице, кто на самом деле плетет интриги, и потребовал немедленно меня зачислить в штат «Природы».

Отступать было некуда – с января 1975 года я стал штатным сотрудником журнала.

История с моим зачислением, этим не кончилась.

Редакция «Природы» занимала несколько комнат в старинном двухэтажном особняке недалеко от метро «Октябрьская» (Мароновский пер., 26), там же находится и сейчас. В нем же располагались некоторые другие журналы Академии Наук. А основное здание издательства «Наука» находилось в районе Солянки (не помню адреса, теперь оно на Профсоюзной улице). Из издательства нам два раза в месяц привозили зарплату, за ней ездил один из сотрудников. Три раза я получил зарплату вместе со всеми, а на четвертый моей фамилии в списке не оказалось. Полагая, что это техническая ошибка, Полынин позвонил в бухгалтерию. Ему сказали, что зарплата мне начислена, но я должен сам приехать в бухгалтерию – получить расчет.

– В чем дело, какой расчет, почему?! – закричал в трубку Полынин.

– Резник был зачислен временно, на два месяца. Два месяца истекли.

Пришлось бедному Владимиру Матвеевичу ехать в издательство и снова выяснять отношения с начальницей отдела кадров.

Еще через два месяца повторилось то же самое. Был ли на третий раз я зачислен постоянно или опять временно, я не знаю: перед окончанием следующих двух месяцев я ушел из редакции. До сих пор помню, как у Полынина отвис подбородок, и маятником заходили очки в согнутой в локте руке, когда я положил перед ним заявление об уходе. Он был глубоко озадачен, искренне меня не понимал.

В. Л. Меркулову я написал:

«Моя главная новость состоит в том, что я ушел из «Природы». Там много охали по этому поводу и все допытывались, куда я ухожу, а я, естественно, ушел никуда, т. е. окончательно порвал со штатной должностью. За полгода работы в журнале я нахлебался полной мерой современного российского либерализма и должен Вам сказать, что от этой похлебки меня тошнит еще больше, чем от черносотенного душка моего прежнего обиталища. Там хоть точно знаешь, с кем имеешь дело. Здесь же я узнал, что такое мелкая трусость, кичащаяся своей смелостью, что такое «широта мышления» в понимании узколобых тупиц и что такое подлость людишек, убежденных в своей порядочности. Единственное доброе дело, какое я успел сделать, – это протолкнуть вашего Ухтомского. Уходя, я передал Ваше желание написать о Павлове в 23-м году, и они это напечатают хотя бы потому, что печатать им нечего, но лучше Вам списаться об этом с редакцией предварительно (пишите на имя Игоря Борисовича Шишкина)»[435].

Должен пояснить, что со всеми сотрудниками «Природы» у меня сложились добрые товарищеские отношения. Я тепло вспоминаю и И. Б. Шишкина, и В. В. Крупина, и Н. В. Успенскую, и О. О. Астахову, и других. Думаю, что и они меня не поминали лихом. Нину Владимировну Успенскую, до сих пор работающую в журнале, я через много лет, уже в 1991-м, имел удовольствие принимать у себя в Вашингтоне. Она увезла с собой мою большую статью об истории взаимоотношений Н. И. Вавилова и Т. Д. Лысенко. Статья появилась в журнале с ее теплым предисловием[436]. В мой последний приезд в Москву я заходил в редакцию и с радостью пообщался с Оксаной Олеговной Астаховой, тоже продолжающей там работать. Н. В. Успенская, к сожалению, была больна.

С Полыниным иногда возникали разногласия, но я их не обострял. Наши отношения за полгода совместной работы нисколько не омрачились, хотя мне не нравилась его слишком шумные фейерверки по пустякам. За деревьями он, похоже, не хотел видеть леса. Полугода оказалось достаточно, чтобы убедиться, что не только никакого переворота, но и малейших изменений в журнале добиться невозможно.

Беда была вовсе не в том, что сотрудники не были профессиональными журналистами – все были вполне профессиональны! Беда была в «простынке».

Каждая статья, подготовлявшаяся к печати, одевалась в «простынку» и направлялась нескольким членам редколлегии. Причем, направлялся только один экземпляр, переходивший из рук в руки. Первое, что читал член редколлегии, получивший статью, были несколько строк, написанных на простынке предшественником. Так что, еще не заглянув в саму статью, он знал мнение о ней коллеги и соответственно настраивался. К заключению предшественника, как правило, присоединялись, с замечаниями соглашались и добавляли одно-два дополнительных. Замечания, естественно, касались всего мало-мальски спорного, свежего, острого, необычного. Так почти автоматически выхолащивалось все оригинальное, яркое, непривычное, всякое живое слово!

Один из авторов, которых я привлек в «Природу», был доктор философии Арсений Владимирович Гулыга. Я с ним подружился, когда в ЖЗЛ готовил к печати его книгу о Гегеле. Тему я ему предложил «вольную», то есть он мог ее выбрать по собственному усмотрению.

Прекрасный знаток германской философии, истории и культуры, Гулыга, по малодоступным у нас источникам, написал статью об изуверских опытах в гитлеровских лагерях смерти по «изучению» возможностей человеческого организма переносить низкие температуры. Людей клали в ванны с ледяной водой и «изучали» процесс умирания от переохлаждения. О том, что опыты проводились в основном на евреях, в статье не упоминалось: настолько смелым автор не был. Но он пытался объяснить психологию изуверов в белых халатах, опираясь на психоанализ Зигмунда Фрейда.

Никакой ругани в адрес Фрейда в статье не было, в чем я видел ее главное достоинство. Я ее отредактировал и сдал Полынину, полагая, что дело сделано, ее можно ставить в номер. Но Полынин отправил ее на утверждение членам редколлегии. Через пару недель она вернулась ко мне в «простынке». Члены редколлегии единодушно заключили, что статья важная и интересная, но в ней недостает марксистской критики фрейдизма. Пришлось снова вызывать Гулыгу в редакцию. Не зная, куда прятать глаза от стыда, я показал ему надписи на простынке. Он к ним отнесся спокойно. Вынул из нагрудного кармана авторучку, вписал в нужное место несколько казенных фраз и, не сказав ни слова, ушел. «Реабилитировать» Фрейда не удалось.

Я говорил Полынину, что надо бы нам быть посмелее. На это всякий раз следовал ответ:

– Но мы напечатали Майера!

Был в анналах редакции такой героический подвиг! Издательство «Наука», выпустило в переводе книгу американского биолога Э. Майера, но опустило главу о генетике человека: кто-то из рецензентов усмотрел в ней евгенику и намеки на расизм. Пропущенная глава была напечатана в «Природе», и в нее вцепился академик Н. П. Дубинин, сводивший счеты с академиком Б. Л. Астауровым, который был членом редколлегии «Природы». С тех пор прошло несколько лет, Астауров умер за полгода до моего появления в журнале, а Полынин продолжал упиваться собственным геройством: они напечатали Майера!..

Слишком разные были у нас доминанты.

2.

Но, как я написал Василию Лаврентьевичу, одно доброе дело в «Природе» я все-таки сделать успел.

Приближалось столетие со дня рождения Ухтомского, это позволяло дать о нем «гвоздевой» материал, чем я и воспользовался. Я позвонил Меркулову и заказал большой биографический очерк, к которому просил приложить неопубликованные архивные материалы. Василий Лаврентьевич с радостью взялся за дело. Некоторые отголоски редакционной работы есть в нашей переписке. Так, он писал мне 13 февраля 1975 года: «Я посылаю Вам четвертую (по счету переделок) статью об А. А. Ухтомском и фотографии»[437].

Через полтора месяца (столько времени ушло на первичное проведение материала через лабиринты редакционных инстанций) я ему отвечал:

«Вчера звонил Вам, но, к сожалению, не застал. Альбина Викторовна записала то, что требуется от Вас по Вашему материалу, но на всякий случай повторю.

1. Нужно [добавить] полстранички точного и ясного текста о значении работ Ухтомского (прежде всего, теории доминанты) для современной науки и о ее значении в наши дни. У моего начальства была мысль попросить сделать это кого-нибудь из московских знаменитостей, но я это отверг, сказав, что Вы сами это сделаете.

2. Две иллюстрации забракованы худ[ожественным]отделом из-за плохого качества [отпечатков]. Если у Вас есть лучшие экземпляры, то пришлите их – тогда они пойдут. Это Ухтомский-кадет и группа с Введенским. Особенно будет жаль, если не пойдет эта последняя [обе фотографии опубликованы в журнале, значит, Меркулов прислал лучшие отпечатки].

3. Начальство очень обеспокоено текстом о Возмездии. [Архивный документ, содержавший размышления Ухтомского по поводу поэмы А. Блока «Возмездие»]. Усматривают христианство, непротивленчество и проч. Я буду бороться, чтобы отстоять, но нужно дать какой-то комментарий. Особенно важно указать дату, когда это было написано. Если сразу после выхода поэмы [1916] – один коленкор, если же в 30-е годы, то хуже. Конечно, этот кусок легче отстоять, если написать в комментарии, что Ухтомский «недопонимал», был под влиянием своего богословского прошлого и проч., но этого я не хочу делать, ибо считаю стыдным»[438].

Материалы Меркулова заняли 18 журнальных страниц. Из них 12 страниц (18–29) – биографический очерк и 6 страниц (30–35) – архивные документы[439]. Я-то задумывал заверстать то и другое как одно целое: две трети каждой страницы – статья Меркулова, а понизу подпирающей лентой тексты из архива Ухтомского. Я считал, что этим мы подчеркнем единство всей публикации: письма и размышления Ухтомского будут перекликаться с биографическим очерком. Когда я предложил это Полынину, он крепко задумался, потом сказал:

Нет, Басову это не понравится.

Откуда вы знаете? – удивился я. – Может быть, понравится. Давайте спросим его самого.

Не будем же мы с такой мелочью соваться к Басову!

Полынин хотел «все перевернуть» в журнале, но так, чтобы ничего не менять! Придя к такому выводу, я ушел из журнала.

Для Василия Лаврентьевича внушительная публикация в «Природе» была некоторой моральной и материальной поддержкой – и в том, и в другом он очень нуждался. Публиковался он редко, в малотиражных научных изданиях, плативших символические гонорары. Надежда на то, чтобы получить место консультанта в ИИЕиТ, возродившаяся после того как директором стал щедрый на обещания С. Р. Микулинский, снова стала гаснуть. Микулинский, заверял, что поддерживает идею о переиздании под эгидой ИИЕиТ дополненной книги Меркулова об Ухтомском, но и это не двигалось с мертвой точки.

Мне кажется, именно публикация в «Природе» подвигла Василия Лаврентьевича на то, чтобы написать новую книгу об Ухтомском, в которой показать его не только как ученого-физиолога, но и как философа, мыслителя, со своим особым духовным миром, противоречиями, морально-этическими исканиями. Заявку он послал в редакцию серии ЖЗЛ, где после рецензии на рукопись А. Брагина о Сеченове его уже знали.

3.

Уходя из ЖЗЛ, я посчитал своим долгом дать совет С. Н. Семанову, хотя был почти уверен, что он ему не последует. Я сказал примерно следующее.

– Раздел ученых в серии довольно специфичен. Мало кто из писателей-профессионалов тяготеет к этой тематике, а из ученых редко кто умеет писать интересно для широкого читателя. Авторов нужно активно искать и с ними работать, а для этого надо хотя бы в самом общем виде ориентироваться в естественных науках и их истории, знать людей, к которым можно обратиться за помощью. Я вам советую закрепить раздел ученых за одним редактором, как он был закреплен за мной. За кем именно – вы решите сами, но за кем-то одним, чтобы человек чувствовал ответственность за этот раздел. Поначалу он будет плавать в тумане, но со временем наберет опыт, обрастет связями и ему станет легче. Если же раздел этот оставить бесхозным, он зачахнет.

Семанов поблагодарил, сказал, что так и сделает, и сразу же сделал наоборот. В редакцию как раз поступили две плановые рукописи – о Сеченове и о Менделееве: он поручил их двум разным редакторам. По-своему он поступил логично. Он не хотел, чтобы кто-то из сотрудников имел свой сусек, что создавало бы хотя бы призрачное подобие автономии.

Книга о Сеченове досталась Ирине Андроповой – она только что была принята в ЖЗЛ, прямо со студенческой скамьи. Она окончила филфак МГУ, ее учителем был знаменитый В. Н. Турбин – автор нашумевшей книги «Товарищ время и товарищ искусство», считавшейся очень смелой. Понятно, что с трудоустройством у дочери всемогущего шефа КГБ проблем не было. Годом раньше она проходила у нас студенческую практику. Тогда она была Ириной Филипповой. С мужем, актером Театра на Таганке, она разошлась, но еще не оформила развода (когда оформила, снова стала Андроповой). Она была бесконечно далека от круга, к которому принадлежала по родственным связям, чувствовала себя одиноко и сдружилась с молодой частью нашей редакции. Кроме меня это были Андрей Ефимов и Володя Пекшев.

Ирина была молода, красива, с большими, карими, очень выразительными глазами. Она была рафинированно интеллигентна и чрезвычайно застенчива. К нам троим она быстро привыкла, при нас была раскованна и остроумна. Иногда после работы мы заходили в какую-нибудь забегаловку выпить по бокалу легкого вина, от которого она еще больше хорошела и веселела.

Я удивлялся глубине и зрелости ее суждений о литературе, и не только о литературе. Но когда в редакции появлялись авторы или другие малознакомые люди, она становилась замкнутой, молчаливой; если ее пытались вовлечь в разговор, она, беспомощно улыбаясь и сильно покраснев, с трудом выдавливала из себя пару слов.

Если не ошибаюсь, рукопись о Сеченове Александра Брагина была первой, которую ей пришлось редактировать. Она была поражена, насколько слабым и беспомощным оказалось это творение. У нее был безупречный литературный вкус, но, будучи очень мнительной, она не доверяла самой себе. Разрисовав поля рукописи редакторским карандашом, она просила меня посмотреть, справедливы ли ее замечания, не слишком ли она придирается к автору. Поскольку я уже в редакции не работал, она, по секрету от коллег, приезжала с рукописью ко мне домой. Я подтвердил, что все ее замечания справедливы и абсолютно необходимы. Рукопись была возвращена на доработку.

Заполучив в сотрудники дочь председателя КГБ, Семанов, видимо, рассчитывал на какие-то дивиденды, но в атмосфере интриг, какую он создал в ЖЗЛ, она чувствовала себя неуютно и вскоре ушла в журнал «Музыкальная жизнь», где, насколько мне известно, работала до пенсии. После доработки рукопись А. Брагина досталась другому редактору, Юрию Лощицу.

Лощиц появился в редакции ЖЗЛ еще при Ю. Короткове: он пришел с заявкой на книгу о Григории Сковороде – украинском самородке XVIII века: философ, педагог, поэт, моралист. Заявка и пробные главы Короткову понравились, представителей «народов СССР» в серии всегда не хватало, договор с Лощицем был заключен. Книга выходила уже при Семанове[440], а вскоре он был принят в штат.

Мне помнится, что Лощиц стал штатным сотрудником ЖЗЛ еще до моего ухода из редакции, но, в Википедии обозначены годы его работы: с 1974 по 1983. Если так, то его приняли через год после моего ухода. Аберрация памяти возможна, так как Лощиц часто бывал в редакции, когда велась работа над его «Сковородой», а я бывал после ухода, когда готовились сборник «Земледельцы» и моя книга о В. Ковалевском.

Невысокий, коренастый, с красивой окладистой бородой и выразительными глазами, Лощиц чем-то неотразимо к себе располагал. Несуетный, медлительный в движениях, он говорил тихим ровным голосом, а больше молчал, и за этим чувствовалась уверенность человека, знающего себе цену, но не склонного ее завышать. Отношения у нас установились ровные и несколько отстраненные; мы оба чувствовали, что лучше сохранять дистанцию.

От естественных наук Лощиц был далек. Книги об ученых ему перепадали редко и были для него обузой. Что делать с рукописью А. Брагина, он понятия не имел. Он спросил меня, кому бы послать ее на рецензию, и я назвал В. Л. Меркулова. После разговора с Лощицем я ему написал:

«Редакция заинтересована получить на нее по возможности объективный и обстоятельный отзыв, без излишнего снисхождения, но и без намерения «зарубить» рукопись Вашими руками. В общем, по возможности аргументировано и обстоятельно напишите, что она, по-вашему, стоит. Платят за рецензирование хорошо, тем более, что рукопись большая. Не забудьте перечислить все Ваши титулы и звания, от них нередко зависит ставка гонорара!»[441].

Василий Лаврентьевич благодарил за посредничество и делился своими впечатлениями:

«Я считаю, что надо основательно переделать рукопись. Например, Брагин упорно доказывает, что И[ван] М[ихайлови]ч очень любил Мед[ико]-Хир[гическую] академию (1860–1870), а Сеченов в письме Бутлерову из Одессы писал, что «я никогда не любил МХА и питал нежную любовь к университетам»[442].

Подробная и высокопрофессиональная рецензия Меркулова, та самая, что разозлила М. Г. Ярошевского, похоже, произвела на Лощица сильное впечатление. Он позвонил Василию Лаврентьевичу в Ленинград и, не застав его дома, сказал жене, что рецензией очень доволен и хочет послать ему в подарок только что вышедшую книгу о Петре Первом.

Заявку на книгу об Ухтомском Василий Лаврентьевич послал Лощицу, и тот отнесся к ней положительно. С его подачи положительно отнесся и новый заведующий редакцией Юрий Селезнев, сменивший Семанова, которого сделали главным редактором журнала «Человек и закон». Этот скачек вверх по номенклатурной лестнице мой бывший шеф заслужил своими усилиями по искоренению «сионистского следа». В том, что его преемник будет продолжать ту же линию, сомнений не было.

Я работал над книгой о Ковалевском. Она стояла в плане. Семанов обещал заключить на нее договор сразу после выхода сборника «Земледельцы», но слова не сдержал.

Тем временем Меркулов увлеченно работал над новой книгой об Ухтомском. Мне он писал:

«Пока я накопил и обработал интересный материал из «Памятных книжек Ярославскойгубернии» и «Ярославский календарь» и выудил оттуда много интересных сведений о семье Ухтомских, ну и мобилизовал накопленные конспекты. Но [телефонный] разговор с Ю. И. Селезневым и Ю. М. Лощицем был какой-то неопределенный: то ли мне можно надежду таить в своей душе, или этот вариант тоже проигрышный». В том же письме он просил: «И все же позвоните Лощицу – стоит ли мне энергично сочинять заново и расширенно рукопись о моем учителе???»[443]

Звонить я не стал, а при очередном посещении редакции попытался «провентилировать», какова судьба заявки Меркулова, после чего ему написал:

«Я говорил Лощицу, что Вы ждете ответа на заявку, он ответил, что уже написал Вам, но написал уклончиво, и при этом риторически спросил: «А что еще я мог написать?» От него действительно ничего не зависит на этой стадии. Селезнева я пока знаю мало. Судя по тому, что он заявляет в печати, он озлобленный славянофильствующий юдофоб, но в общении он производит впечатление человека, не держащего камня за пазухой. Деловые его качества пока неясны, да он, кажется, растерян и сам не знает толком своих прав и обязанностей. Мне, кажется, дали, наконец, договор на Ковалевского, но это первый договор за все время (больше полугода), что Селезнев возглавляет редакцию, – очень уж я на него наседал. Это после двух лет работы над книгой! Вот и решайте, стоит ли Вам садиться за книгу для них до получения договора? Риск большой. Ведь при самом добром к Вам отношении они могут просто уйти, и доказывайте потом новому начальству, что тема Вам заказана. С договором же можно работать относительно спокойно. Вон как они возятся с безнадежной рукописью Брагина! Все потому, что договорная!!»[444]

Меркулов отвечал:

«Письмо от Лощица я получил и ему послал 5-го [июля 1976 г.] ответ. Теперь надо собирать письма в адрес [Первого секретаря ЦК ВЛКСМ] Тяжельникова в защиту моего учителя, желательности появления о нем книги и приличной характеристики моей сумрачной личности!»[445]

Похоже, что Лощиц симпатизировал Меркулову, но растерянный Селезнев перестраховывался, почему и понадобились «письма в поддержку» на высочайшее комсомольское имя.

Я пытался сориентировать Василия Лаврентьевича, чтобы он знал, с кем имеет дело, и не допустил какого-нибудь промаха:

«Учтите, что с Лощицем Вам надо быть осторожным. Я знаю его уже не один год, но до сих пор не могу раскусить. Это весьма своеобразный тип христианствующего антисемита. В Алекс[ее] Алексеевиче его, скорее всего, привлекает то, что он учился в Духовной академии. Что касается естественных наук, то Лощиц в них крайне невежественен и, в духе примитивного мышления поздних славянофилов, считает, что все зло мира – от ученых и от евреев (конечно, для него эти понятия тождественны). Помочь Вам заключить договор он практически не властен, но помешать может очень легко, поэтому в переписке с ним учтите все вышесказанное»[446].

Меркулов, как уже отмечалось, работал быстро. В новогоднем поздравлении от 25 декабря 1976 года он мне писал, что уже «отпечатал 387 страниц на машинке». Это было так неожиданно, что я сперва не понял, о какой книге идет речь. Только внимательно перечитав письмо, убедился, что речь шла о новой книге об Ухтомском!

Договор с ним был подписан 26 мая 1977 года, и в нем был указан срок представления рукописи – 30 июня того же года, то есть через месяц. Это значит, что договор заключался на практически готовую рукопись. Стало быть, редакция с ней ознакомилась и нашла вполне приемлемой. В противном случае не стала бы заключать договор.

Но официально представленная через месяц после заключения договора, рукопись застряла у Лощица.

Прошло больше года, прежде чем Василий Лаврентьевич сообщил мне об этом в каком-то не сохранившемся письме. Наводить справки в редакции я уже не мог, так как полностью порвал отношения с ЖЗЛ. Это было связано с прохождением моей книги «Владимир Ковалевский: трагедия нигилиста». Герой ее – выдающийся палеонтолог, просветитель, близкий к освободительному движению 1860-x годов, поборник женского равноправия, муж (сначала фиктивный) Софьи Ковалевской, трагическая фигура: в 41 год покончил с собой. Мое отношение к герою книги, как к движению шестидесятников вообще, отнюдь не было апологетическим. Я критически оценивал некоторые поступки и взгляды Ковалевского, но книга никак не укладывалось в национал-патриотическое направление, по которому вели ЖЗЛ Семанов, а потом Селезнев.

Редактором книги был Андрей Ефимов. Он пришел в ЖЗЛ при Короткове – сначала младшим редактором. Он был всего на два-три года младше меня, заочно учился в МГУ на факультете журналистики. Мы с ним быстро сдружились, наши взгляды на то, «что такое хорошо и что такое плохо», совпадали. Но после того, как Короткова убрали, и его место занял Семанов, взгляды Андрея стали меняться, а наши отношения – осложняться. Он считал нужным угождать вкусам и прихотям нового шефа, причем не из карьерных соображений, а, так сказать, из принципа: ты начальник, я дурак. После того, как Семанова сменил Селезнев, Андрей стал угождать Селезневу. Это прямо отразилось в его работе над моей рукописью. Замечаний у него было немного. Что-то я уступал, что-то он, но одно место я решил не отдавать. В рукописи приводилось найденное мною в архиве письмо Александра Ковалевского (зоолога, профессора Новороссийского университета) брату Владимиру, в котором с возмущением сообщалось о разразившемся в Одессе еврейском погроме и о «дряни, которая все это проделывает». Андрей требовал снять эти два абзаца, я не соглашался. Мое сопротивление его злило, но он сдерживался:

– Мне-то что, мне это до лампочки, но Юрий Иванович [Селезнев] все равно этого не пропустит, зачем его злить?

Я отвечал, что если Селезнев будет покушаться на это место, я буду говорить с ним, а пока книга в твоих руках – не лезь в пекло поперек батьки.

– Будешь с ним спорить из-за двух абзацев? – недоверчиво спросил Андрей.

– А почему бы и нет? Никакого криминала я в них не вижу.

Разговор становился все более напряженным. Наши давние отношения накладывали на него особый отпечаток: главное не говорилось вслух, но было понятно обоим. Андрея уязвляло мое упрямство (из-за двух абзацев ставлю под удар свою книгу), я же давал понять, что презираю его лакейство.

В комнату вошел Лощиц, чье рабочее место было в соседней комнате, и вмешался в разговор, переведя его на «еврейский вопрос» – в том аспекте, как его понимали национал-патриоты.

– Ну, хорошо, Юра, – возразил я по поводу какого-то его замечания о «засилии» евреев в руководстве революцией и советской властью, – допустим, что евреи играли «слишком большую» роль и творили больше безобразий, чем другие головорезы. Но тот период длился недолго. К 27-му году их всех из Политбюро вычистили, ни одного не осталось…

Тут Лощиц, набычив шею и раскачивая крупной тяжелой головой вправо и влево, сорвался в фальцет:

– А-а Ка-га-но-вич!

В эти пять слогов, подкрепленных пятью качками головы из стороны в сторону, была вложена такая энергия ненависти, какую никак нельзя было ожидать в этом тихом, уравновешенном парне.

Каганович, будучи креатурой Сталина, был введен в Политбюро в 1930-м, о чем я попытался напомнить, но он быстро поднялся и вышел из комнаты.

Он явно жалел о своей вспышке, столь не свойственной ему при обычной сдержанности.

Повернувшись к Андрею, я сказал, что ни на какие уступки не пойду. Было в моем тоне что-то такое, что тут же заставило его отступить.

– Ну, смотри, я тебя предупредил, – Андрей перелистнул страницу.

От него рукопись перешла к Селезневу. Замечаний у того тоже было немного, в основном незначительные, но «погромное» место было отчеркнуто карандашом как подлежащее удалению. Я спросил, что его смущает.

Мне кажется, что это место лучше снять.

Почему?

Ну… вы же понимаете, – сказал он многозначительным тоном.

Ничего не понимаю. Это нужно для обрисовки моих героев. Здесь показано их отношение к насилию и произволу.

Но вы же знаете, как остро сейчас стоит этот вопрос, какие аллюзии это может вызвать.

Какие аллюзии? – удивился я. – Разве у нас бывают еврейские погромы?

Нет, конечно, но этот вопрос стоит остро!..

Я молчал, ожидая дальнейших разъяснений. Но сказать ему больше было нечего.

– Коль скоро вы настаиваете, мы можем это оставить, но если в главной редакции будут возражения, я вас не смогу защитить.

Я ответил, что не жду его поддержки в главной редакции. Если там будут вопросы, я сам на них отвечу.

Вопросов не возникло, рукопись ушла в типографию. А пока она набиралась, в редакции произошел «крупный скандал местного значения». Открылось, что Андрей Ефимов, лакейски выслуживавшийся перед Селезневым, завел тайный роман с его женой!

…Неисповедимы причуды женского сердца!

Селезнев был широко известным литературным критиком, печатался в ведущих изданиях, писал книгу о Достоевском, возглавлял прославленную книжную серию, причем было ясно, что долго он на этой должности не задержится: еще год-другой, и он шагнет дальше и выше, как его предшественник Сергей Семанов. Кроме того, Селезнев был красавчиком с обворожительной белозубой улыбкой! Его молодую жену, кажется, его бывшую студентку, я однажды видел в редакции. Смазливая простушка с распахнутыми глазами, она вся сияла, смотрела на него восторженно, на лице ее было написано, как она им горда и счастлива. А, поди ж ты! Променяла его на совершенно бесперспективного «чернорабочего умственного труда», замкнутого, угрюмого, малоконтактного!

Когда это открылось, Андрея как ветром выдуло из редакции.

А когда я получил на вычитку корректуру своей книги, «погромных» абзацев в ней не оказалось. Они были сняты за моей спиной – после того как редактор и завредакцией согласились их оставить!

Такой подлости по отношению к авторам ЖЗЛ на моей памяти не было. Мне было ясно, что совершил ее, по старой дружбе, Андрей Ефимов, но в редакции его уже не было, не кому (образно говоря) было бить морду.

Я упрямо вклеил в корректуру пропущенный текст и отнес ее в редакцию с возмущенным письмом на имя Селезнева. Риск был огромен, ибо ему ничего не стоило заслать корректуру на дополнительную рецензию какому-нибудь легко управляемому «патриоту», тот усмотрел бы в ней идеологическую диверсию против России, и тогда уже доказать, что я не верблюд было бы невозможно. Вероятно, именно так поступил бы Семанов. Но простоватый Селезнев до этого не додумался, а, может быть, не до того ему было на фоне семейной драмы. Книга была переверстана, злополучные два абзаца вернулись на свое место. Но в редакции я после этого не появлялся.

4.

Василий Лаврентьевич звонил и писал Лощицу, справляясь о своей рукописи, тот давал успокаивающие ответы, а дело не двигалось. Для Лощица рукопись была недостаточно «патриотична», но прямо своих претензий он автору не высказывал, просто тянул волынку. Впервые он откликнулся на рукопись в конце апреля 1978 года, то есть почти через год после ее представления, просрочив на много месяцев официальный срок одобрения, определенный законом.

Знаю об этом из письма Василия Лаврентьевича:

«Лощиц просмотрел первый вариант и прислал 26 апреля обратно: «совершенно не может считаться пригодным». Я переделал, добавил интересные воспоминания об А[лексее] А[лексееви]че и послал, а он увяз с юбилеем Льва Толстого»[447].

Где коза и где капуста?! Как юбилей Л. Н. Толстого мог помешать редактору работать над рукописью об Ухтомском??

В ноябре Лощиц прислал Василия Лаврентьевича еще одно письмо, «где убеждал меня, что для успеха моей рукописи необходимо «подключить опытного журналиста, можно столичного, а лучше из Ленинграда». Я послал ему 11/XI ответ, что от сотрудничества с журналистом отказываюсь, и мои товарищи по ЛГУ согласны, что портить облик А[лексее] А[лексееви]ча дешевой публицистикой в угоду занимательности нет резона!».

Читая это, я не верил собственным глазам!

За десять лет работы в ЖЗЛ через мои руки прошли десятки рукописей об ученых, большинство из них были написаны специалистами, а не писателями, некоторые (многие!) приходилось основательно перелопачивать, так как авторы, хорошо зная предмет, не умели подать его понятно и по-писательски интересно для широкого читателя. Но мне никогда даже в голову не приходило требовать от них взять в соавторы журналиста для внесения в текст дешевого оживляжа. В том и состояла моя работа литературного редактора, чтобы доводить такие рукописи до кондиции. Но не тем занимался Юрий Лощиц!

Вот мой ответ Меркулову:

Данный текст является ознакомительным фрагментом.