Глава третья ВЕРА, ШКОЛА, КНИГИ
Глава третья ВЕРА, ШКОЛА, КНИГИ
All thought becomes an image and the soul becomes a body…[8]
Дни в Бельведере оказались для Джеймса еще и ареной, где сцепились два свирепых, пусть и плохо тренированных бойца — тело и разум, дух и плоть. Невидимый миру поединок стал уводить его все дальше от родителей и наставников. Поначалу он читал сентиментальные романы Эркмана-Шатриана, а в конце школы прочел то, на чем возгорелось пламя множества молодых душ XIX века. Генрик Ибсен и порожденный им театр сделал с душой Джойса многое из того, чем она впоследствии стала. Как он потом писал в «Портрете…», его душа стряхнула погребальные пелены и с презрением отвергла детство.
Среди отринутого была и приверженность Церкви. Его воскрешение, для которого Христос оказался отличной описательной метафорой, было скорее рождением художника, чем воскресением Бога. Чувство греха, «то чувство отделения и утраты», как он писал в дневнике, привело его к сознанию, в котором он, как мертвую кожу, сбросил все, кроме чисто христианского чувства вины. Джойс переживает жестокие изменения и выходит из них трезвым и отчужденным, оставив рядом лишь очень немногих друзей, которым открывает свои радости, свою искренность, свою пылкую юность. Но даже им он казался странным; ведь, обнажая свою душу, он ожидал в ответ большей и большей верности, а такая дружба в конце концов становится непосильным бременем подчинения.
Вскоре семья была снова вынуждена переехать и оказалась на Норт-Ричмонд-стрит — коротенькой тупиковой улочке, где рядом была постылая школа Христианских братьев. Джойс почти не вспоминал об этом месте, разве что описал в «Аравии» один из домов да книги в бумажных обложках, оставленные недавно умершим священником. Зато по соседству жили люди, ставшие частью населения Джойсова мира. В доме 10 обосновалась семья Бордмен, и подруга Герти Макдауэлл в «Навсикае» Эди Бордмен явно возникла из комбинации имен Эйли и Эдди Бордмен. Когда о Герти говорится, что «мальчишка, у которого есть велосипед, вечно катается туда-сюда перед ее окном», имеется в виду Эдди Бордмен, который был знаменит на весь Дублин как обладатель первого в округе велосипеда с пневматическими шинами; мальчишки прибегали посмотреть на него отовсюду. Но когда Герти говорит о мальчике на велосипеде: «Отец велел ему сидеть дома по вечерам и как следует заниматься, чтобы заработать награду на экзаменах, а потом, после школы, он хотел поступать в колледж Тринити учиться на доктора», — это относится к самому Джойсу, чье усердие к учебе тоже славилось на Норт-Ричмонд-стрит.
Сыновья Джойсов становились индивидуальностями. Джон Станислаус Джойс, «Стэнни», был серьезным, головастым мальчиком, крепким благодаря спорту, но на несколько дюймов ниже Джеймса. Он уже проявлял признаки ограниченности и упорства, которые определят его жизнь. Второй брат, Чарльз, был изящен, развязен и капризен, склонен к разным карьерам, но без особых талантов к ним. Младший, Джордж, походил на старшего брата умом и одаренностью, но ему оставалось жить всего несколько лет. Маргарет, старшая из сестер, напоминала мать сдержанностью и упорством и хорошо играла на пианино. Эйлин была более взбалмошной и менее упорядоченной, Мэри (Мэй) — тихой и мирной, Ева и Флоренс — замкнутыми и углубленными в себя. Мейбл, самая младшая, оказалась неожиданно веселой. И все они, каждый по-своему, понимали, что семье конец.
Конечно, тон задавали мужчины. Девушки, «мои двадцать три сестры», как шутил Джойс, никак не пытались утвердить себя. Среди сыновей первенствовал Джеймс — ему Джон Джойс, его друзья и почти все родственники предсказывали блестящую карьеру, пока что не слишком точно определяя, в какой области. Станислаус был по возрасту ближе всех к нему и понимал его лучше других. Он ходил за братом, будто нося шлейф невидимой мантии. Читая и пытаясь понять то, что читал Джеймс, а не то, что задавали в Бельведере, ценой школьных успехов он стал неплохо разбираться в европейской литературе.
Джон Джойс, жуткий и обворожительный попеременно, не давал семье ни скучать, ни жить спокойно. Когда он был в духе, это был семейный комик; однажды за завтраком он прочел вслух из «Фрименз джорнел» некролог миссис Кэссиди, их приятельнице. Потрясенная Мэй Джойс, крича: «О! Не говорите мне, что она умерла, не говорите!» — собралась бежать к ней, но муж озабоченно сказал: «Может быть, и нет…» и грустно посмотрел на нее сквозь монокль: «…но вот тут кто-то позволил себе вольность ее похоронить». Джеймс разразился хохотом, а потом повторял шутку одноклассникам и даже воспользовался ею в «Улиссе». По воскресеньям отец выпроваживал родных к мессе, но сам оставался дома. Когда старшие сыновья возвращались, он часто уходил с ними на прогулки, рассказывал им о дублинских персонажах. Мог вдруг показать, где жил Свифт, прогуливался Аддисон, где оперировал сэр Уильям Уайльд[9]. Щедр он был и на множество историй о городе и мире, и не только слышанных, но и тех, в которых сам был персонажем — взять хотя бы его работу сборщика налогов, когда ему приходилось сталкиваться с самыми сочными деталями частной жизни Дублина.
Первые два года в Бельведере Джойс безмятежно и счастливо учился. После латыни и французского он должен был выбрать третий язык; мать настаивала на немецком, отец советовал греческий, но сам он предпочел итальянский. Свое слабое знание древнегреческого он оплакивал всю жизнь, но бесценным подспорьем для него оказался именно итальянский. Получив тему для домашнего сочинения «Мой любимый персонаж», он миновал Гектора и Ахилла, а выбрал Улисса-Одиссея, о котором читал в «Приключениях Улисса» Чарльза Лэма. Люцифер, Парнелл, Улисс — как ни различались эти персонажи, все они были ему сродни. Он не собирался становиться таким же, для этого он был слишком горд. Скорее их он собирался сделать такими же, как он сам; ему нужна была связь и игра между собой и ими.
Промежуточные экзамены проходили в июне каждого года, и Джойс увлеченно к ним готовился. Математика давалась ему нелегко, но он с ней справился, а вот с химией никак не получалось. Дома он пользовался роскошью отдельной комнаты, где мог заниматься, и во время экзаменов семья обращалась с ним крайне почтительно. Как-то вечером, когда он напряженно читал, Джон Джойс пришел и спросил: «Что бы ты хотел, если выиграешь конкурс, Джим?» Не отрываясь от книги, мальчик ответил: «Пару отбивных» — и продолжал читать.
Результатом его усердия были победы в 1894 и 1895 годах. Первый раз он был сто третьим из 132 победителей, хотя второй раз едва стал последним из 164. Главная премия составляла 20 фунтов за весь год, вторая — ту же сумму, но уже ежегодно в течение трех лет. Результаты конкурса были внесены в официальные сведения и торжественно хранятся в архиве до сих пор. Незамедлительно два священника-доминиканца обратились к Джону Джойсу и предложили Джеймсу бесплатное проживание, питание и обучение в их школе под Дублином. Джеймс ответил: «Я начал с иезуитами, с ними и закончу».
Джеймс умерил суровость нрава незадолго до конца семестра, убедив Станислауса прогулять денек занятий. Братья планировали совершить экспедицию по линии берега до самой Пиджн-хауз, городской электростанции Дублина. По пути, вспоминает Станислаус, он встретили явного педофила-гомосексуалиста, которого Джеймс позже вставит в рассказ «Встреча». Так его окликал опасный, постыдный мир взрослых, куда ему самому вот-вот предстояло вступить. Ни учителя, ни родители пока не вызывали у него таких ощущений.
Джойс движется к тому моменту, который он позже сочтет сосредоточением физического и психического развития мужчины — когда мальчик превращается в подростка. Несколько месяцев он оставался еще мальчишкой, но словно втайне сопротивлялся этому. Поведение его было безупречным, в декабре 1895 года он удостоился приглашения во влиятельное братство Благословенной Девы Марии и в следующем году был избран его префектом или главой. Между этими двумя событиями Джеймс, как он признался много позже Станислаусу, начал сексуальную жизнь. Ему шел четырнадцатый год. «Портрет…» описывает его падение как драматически внезапное, но это вряд ли было так. Все тот же Станислаус упоминает о напряженном флирте с юной служанкой. Джеймс то и дело затевал с ней что-то вроде игры в догонялки и звучные пятнашки по нетипичным для этой игры местам, пока развлечение не было замечено и осуждено отцами-иезуитами. Затем последовал эпизод посерьезнее. Возвращаясь из театра, Джойс шел вдоль набережной канала и повстречал проститутку. Отчаянный, любопытный, жадный до любого способа показать себя, он и тут пошел на эксперимент. Результат укрепил его представление о сексуальном акте как о вещи постыдной — представление, впоследствии подавленное, но никогда не отброшенное. Вернувшись домой, Джойс нашел там отца и Бергана, весело обсуждавших пьесу, на которой они тоже побывали. Он постарался скрыть свои ощущения, чтобы не попасться на язык двум беспощадным острякам.
Однако держался он не так непроницаемо, как ему казалось. Отец Генри, ректор Бельведера, гордился своей способностью судить о характерах, и Джойс вызвал его подозрения. Генри был суров как прозелит, и его ученики часто наблюдали, как он вдруг останавливался посреди урока и начинал отмаливать ка-кую-то неподобающую мысль. А Джеймс выглядел уж слишком закрытым. Поэтому ректор не надеялся сам докопаться до истины, а вместо этого, как подобает настоящему иезуиту, пригласил на беседу Станислауса, расспросил его о нем самом, а потом искусно перешел к его брату. Устрашенный ректорскими напоминаниями об опасности лгать перед Духом Святым, Станислаус из неблагочестивого припомнил только историю со служанкой. Отец Генри почуял здесь опору своим подозрениям и на следующий день послал за миссис Джойс. Не вдаваясь в частности и этим встревожив ее еще сильнее, он предупредил:
— Ваш сын склонен к путям греха.
Крайне обеспокоенная, она вернулась домой, и Станислаус, который к тому времени рыдал над собственной низостью, признался матери и брату, что именно он сказал ректору. Джеймс расхохотался и обозвал его балбесом, а мать обвинила во всем служанку и рассчитала ее. Матери Брендана Галлахера она поведала, что эта женщина пыталась совратить ее сына.
Джойсу не нужны были ректорские наставления и предостережения. Из префектов братства его не разжаловали, и это положение его вполне устраивало. Подростковый тайный восторг обожания Девы обострялся тем, что на губах его шипел поцелуй греха. Его разум рвался обожать и осквернять одновременно. Однако девственная чистота все еще восхищала его. Он нашел в себе силы исповедаться — не в школе, а в часовне на Черч-стрит. Священник-капуцин выслушал рассказ мальчика о вполне мужских грехах скорее с сочувствием, чем с осуждением. С самой Пасхи это была первая исповедь Джеймса, и она вернула страстную воодушевленность к набожности в его душу. Он беспрерывно молился, усмирял плоть и трудился, чтобы добродетель его стала такой же окончательной, какой он прежде ощущал свою греховность. В «Портрете…» Джойс поиздевался над своим тогдашним религиозным возрождением, использовав коммерческую метафору, переодетую в пламенеющий слог: «Его душа будто приближалась к вечности; каждая мысль, слово, поступок, каждое внутреннее движение могли, лучась, отдаваться на небесах, и временами это ощущение мгновенного отклика было так живо, что ему казалось, что его душа во время молитвы нажимает клавиши огромного кассового аппарата и он видит, как стоимость покупки мгновенно появляется на небесах не цифрой, а легким дымком ладана или хрупким цветком».
Джеймс копил благостыню: его сестра Эйлин видела, что он твердит розарий[10] по дороге в колледж. Затем он опять задумался о себе. Ему стало казаться, что проповедь в дни удаления сыграла на слабых сторонах его души, что вера его выкручивает его как тряпку, вынуждая к неискренности. То, что он считал благочестием, казалось теперь лишь судорогой религиозного страха. Точка зрения, переданная Стивену в «Портрете…», разрасталась в его мыслях, как показывали более поздние письма и замечания. Да и бороться за воздержание оказалось не в пример труднее — для него так просто невозможно. Это он спокойно признавал много раз. Надо было выбирать между непрестанным ощущением вины и вполне еретической реабилитацией чувственности. По убеждениям Джойс раскаивался перед католической доктриной, по темпераменту — перед человечеством.
Его вера пошатнулась, и немедля начался новый процесс: гигантски возросла вера в искусство, создаваемое крайне небезупречными людьми.
В Бельведере он теперь писал и прозу, и стихи. Его брат припомнил одну историю, предназначенную для журнала «Тит-битс», в основном ради гонорара; в ней человек, пришедший на бал-маскарад, переодевшись известным русским дипломатом, проходит на обратном пути мимо российского посольства, думая о «смеющейся ведьме», своей невесте, когда нигилист пытается его убить. Полиция арестовывает обоих, но невеста, узнав о происшествии, понимает, что случилось, и мчится в участок все объяснить и освободить его. Станислаус Джойс говорит, что несколько фраз, описывающих размышления героя о невесте, «были не без грациозности». Три-четыре года спустя Джеймс переписал рассказ в совершенно бурлескном стиле. Подобные трансформации не редкость для идей, которые сначала завладевали им безоглядно; потом он мстил им за это. Многие страницы «Улисса» написаны именно так, и рассказ попал туда же.
Первый цикл стихов Джойса назывался «Настроения», и само заглавие предполагало влияние У. Б. Йетса, чьи ранние сборники настаивали на том, что настроения есть метафизические реальности, запечатляемые художником. Подобно «Силуэтам» «Настроения» не сохранились. Единственный образец этой поэзии — перевод Горациевой оды «К потоку Бандузии». Выглядит это скорее пробой, чем достижением. Таким языком Джойс уже писал — школьные сочинения.
В 1896 году Джойс, еще не достигший нужного возраста, не мог принять участия в промежуточном тестировании. В 1897-м он набирает высший балл и становится тринадцатым в группе из 49 победителей, а также получает 30 фунтов годовых в течение двух лет. Он также получил три фунта за лучшее сочинение на английском, написанное в Ирландии в его возрастной группе. Успех вывел его в число лучших учеников Бельведера. В следующем году он стал старшиной корпуса, и его всегда посылали к ректору договариваться о свободном дне.
После занятий жизнь его, кроме посещений Найттауна, главным образом замыкалась на Бельведер-плейс, 2, в доме члена парламента Дэвида Шихи. Семья Шихи каждую субботу была открыта, что поощряло студентов попроказливее навещать их и их семерых детей. Джеймс и Станислаус бывали там постоянно, а Джеймс по приглашению миссис Шихи несколько раз оставался до утра. Ближайшим его другом там был Ричард Шихи, пухлощекий смешливый юноша, который звал его Джеймс Дисгастин — «отвратительный». Джойс дружил также с братом Ричарда Юджином, на год отставшим от него в Бельведере, и с четырьмя их сестрами — Маргарет, Ханной, Кэтлин и Мэри, самой младшей и самой хорошенькой. К Мэри Джойс несколько лет испытывал тайное, но богатое переживаниями чувство, о котором она и не подозревала. Поэтому с ее братьями ему было легче, а с ней он вел себя замкнуто, застенчиво, порой грубо.
Дома у Шихи любили петь и играть в игры. Джойс почти всегда отмалчивался, пока не начинались развлечения. Он любил, чтобы его упрашивали спеть, и даже напрашивался на просьбу. Сентиментальные и юмористические песни одинаково удавались ему — ирландские, французские и даже елизаветинские. Ирландские, которые он важно и манерно распевал, были «Флейтист из Инишкорти», «Деметриус О’Фланаган Маккарти», «Круглоголовый парень» и «Замок Бларни». Английский репертуар включал разбойничьи баллады вроде «Терпина-удальца», песни времен Генриха VIII («Прежние друзья, добрая компания») и Джона Доуленда («Не плачьте же больше, печальные струи») или что-нибудь помоднее, вроде «Пары ясных глазок» из «Гондольеров» Гилберта и Салливана. Французские песенки были представлены веселой «Пойдем-ка, цыпочка!». У него была чудная приплясывающая версия «Человек срывает банк в Монте-Карло». Все это Джойс пел нежным, но довольно слабым тенором.
Пока Джеймс развлекал компанию, Станислаус просто сидел и отдыхал, потому что знал, что по тугодумию не может тягаться с братом. В шарадах, тогдашней любимой семейной забаве, Джеймс выдавал гениальные вещи. Когда надо было представить слово «закат», он сидел в округлом кресле так, что его макушка едва показывалась над краем спинки. Разыгрывая «твердость», он выслушивал сообщения о катастрофах с полным бесстрастием: в его доме пожар, его имущество погибло, дети и жена получили тяжкие ожоги… Затем легкий интерес возникал на его лице, и он спрашивал: «А что с моей собакой?» Как-то раз они с другом разыгрывали львов, которым должны были бросить юного христианина, и тут вошел чинный молодой адвокат, ранее у них не бывавший. Они набросились на него, порвали на нем одежду, а также, как полагается приличным львам, разломали очки. Адвокат, так и не успев развеселиться, подобрал клочки с кусочками и более не возвращался.
Хотя ему нравились все эти вольности, Джойс продолжал обгонять в интеллектуальном развитии своих одноклассников — он читал взахлеб и со страшной скоростью, прочитывая все написанное понравившимся автором. Одним из них был Джордж Мередит, чье «Испытание Ричарда Феверела» и «Трагические комедианты» ему особенно нравились. Другим — Томас Харди; он ходил в библиотеку на Кэйпел-стрит, чтобы взять «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей». Библиотекарь предупредил Джона Джойса, что его сын читает опасные книги. Джеймс легко разуверил отца и уже для него послал Станислауса за «Джудом Незаметным». Станислаус, напуганный тем, что слышал о Харди, стал спрашивать у библиотекаря «Джуда Неприличного»[11]. Джойсу так понравилась оговорка, что позже он рассказывал эту историю как случившуюся с ним. Через несколько лет Харди ему надоел, но тогда он читал его с интересом и всегда уважал за упорство, с которым тот противостоял среднему вкусу.
Новым важным бременем для его души стал норвежец Ибсен, еще один гений, рожденный маленьким народом. Имя его было уже хорошо известно в Англии, в Ирландии меньше. Его любили и отвергали одновременно. «Атенеум» поругивал его произведения за аморальность, а Йетсу они казались обывательскими и проходными. Джойс увидел в Ибсене то, что назвал «духом прекрасного ребяческого своеволия, несущегося сквозь него, как могучий ветер». Он также одобрял отчужденность и замкнутость Ибсена, которые привели его к отъезду из страны и зачислению себя в изгнанники. Правда как осуждение и разоблачение, изгнание как художественная категория: это были полюса мышления самого Джойса. Фигура Ибсена, чей темперамент, говорит он в «Стивене-герое», подобен мощи архангела, занимала для Джойса в искусстве то место, которое Парнелл занимал для него в национальной истории.
Преимущественно через Ибсена Джойс убедился в важности драмы: он еще не попробовал себя в сценическом искусстве, но в театре бывал так часто, как мог себе это позволить, и писал рецензии на каждую увиденную пьесу, контрастировавшие с написанным газетными критиками. Станислаус сообщает о курьезном последствии такого посещения: давали «Магду» Зудермана. На следующий день, обсуждая пьесу с родителями, которые тоже ее смотрели, Джойс сказал: «Тема пьесы — как гений восстает в доме и против дома. Вам не стоило ее смотреть. Это вот-вот произойдет в вашем собственном жилище».
Весь выпускной год Бельведера Джойс ощущал себя осажденной крепостью, то и дело отклоняющей искусительные предложения почетной сдачи. Первым предложением оказалось физическое здоровье. В Бельведере наконец открылся спортивный зал, где инструктором был лысый старший сержант по фамилии Райт, и началась активная пропаганда спорта. Джойс не отказывался участвовать, его выбрали секретарем спортобщества, он неутомимо тренировался, снова и снова подтягиваясь на перекладине, пока Райт не говорил ему: «Достаточно, Джойс». Но до превращения в здоровяка ему было очень далеко; зато другие формы «духовных упражнений» он высмеивал с азартом. Приходил скрюченный вдвое и говорил Райту: «Я за исцелением». Второе, чему он сопротивлялся, было участие в Ирландском возрождении[12], начавшееся с появлением в школе организаций вроде Гэльской лиги. Он не был готов принять свою нацию целиком: как парнеллит, с нетерпимостью относился к попыткам игнорировать старые раны, предпочитая растравливать их, и даже появился 6 октября в Бельведере с листом плюща на отвороте куртки, знаменуя день смерти Парнелла. Преподаватель отец Тирни заставил его снять лист в школе, но разрешил приколоть обратно за ее стенами. Последним искушением было предложение завуча школы, который, по воспоминаниям Станислауса, советовал Джойсу подумать о карьере священника. Это означало затворничество и тюрьму для души, а Джойс тянулся к искусству и жизни, сулило это проклятие или нет.
В «Портрете…» Стивен Дедалус идет по берегу моря на исходе своих школьных дней и внезапно видит красивую девушку с подоткнутой юбкой, спускающуюся к воде. Ее красота вспыхивает для него, как озарение правды, и подтверждает его выбор в пользу искусства и жизни, даже если это означает и трудности, и страдания. Случай также наводит Джойса на суждения о времени. Без сомнения, он увидел в этом «профанное совершенство человечества», как бы противопоставленное бледному рыхлому лицу манящего священника. Теперь он без колебаний входит в «прекрасные дворы жизни».
Отход Джойса от католицизма, разумеется, был тайным. Он уверял, что его отношения с отцом Генри и другими преподавателями до конца оставались очень добрыми. Но свидетели отмечают, что память Джойса тут дает осечку. Он вечно опаздывал на занятия, из-за чего Демпси в конце концов возмутился и отослал его отчитаться в своем дурном поведении отцу Генри. Ректор вел урок латыни, когда Джойс покорно вошел и объявил, что мистер Демпси велел ему прийти и признаться, что он опоздал на занятия. Генри прочел ему длинную лекцию, которую он выслушал, по словам бывшего среди учеников Юджина Шихи, в «нераскаянном молчании». Когда она завершилась, он добавил тем же самым скучающим тоном: «Мистер Демпси велел мне сказать вам, сэр, что вчера я тоже опоздал на полчаса». Ректор снова разразился речью. Когда он закончил, Джойс добавил, едва ли не зевая: «Мистер Демпси велел мне сказать вам, сэр, что за весь месяц я ни разу не пришел в школу вовремя».
Последний спор Джеймса и отца Генри состоялся на следующий месяц, как раз перед окончанием Бельведера. За день до национального конкурса, 24 июня 1898 года, состоялся школьный экзамен по катехизису. Джойс и двое других учеников не смогли прийти на него. Ректор воспламенился таким явным неподчинением и не стал даже слушать их объяснения, что им не хватало времени готовиться к другим экзаменам. Он заявил, что они совершили акт непослушания, и запретил им вообще участвовать в конкурсе. К счастью, молодой педагог, преподававший французский и считавший Джойса своим лучшим учеником, сумел разубедить ректора. Джойс сдал экзамен, но лишний день подготовки ему никак не помог. Он набрал результаты, несравнимые с прошлыми, но четыре фунта за английское сочинение ему достались, и профессор Уильям Магеннис из дублинского Юниверсити-колледжа отметил, что этот молодой человек достоин публикации.
Бельведер многое дал Джойсу, в особенности отличную подготовку по английскому и трем иностранным языкам. Более того, он привил ему склонность и хорошую технику бунтарства. Он знал теперь, что может пренебречь религиозным обучением, и это завершало сложившийся к этому времени образ. Но понятнее всего, по крайней мере тогда, было то, с чем Джойсу надо расстаться, хотя главного в этой науке он еще не познал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.