Глава двадцать первая. Судьба книги: Цион

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать первая. Судьба книги: Цион

1.

В то время, когда я познакомился с Василием Лаврентьевичем, им уже была написана научная биография Ильи Фаддеевича Циона – одного из самых ярких физиологов России последней трети XIX века, фигуры крайне драматичной и по-своему трагической.

Мне довелось прикоснуться к Циону, когда я писал о И. И. Мечникове, хотя Илья Фаддеевич и остался за бортом моего повествования. В 1870 году в Медико-хирургической академии (МХА), позднее переименованной в Военно-медицинскую, открылась вакансия ординарного профессора кафедры зоологии. Профессор физиологии МХА И. М. Сеченов предложил кандидатуру молодого, но уже прославленного значительными открытиями зоолога И. И. Мечникова. Препятствий к избранию Мечникова не предвиделось: серьезных конкурентов у него не было. Но на заседании Ученого совета, перед тем, как приступить к обсуждению кандидатуры Мечникова, ректор неожиданно предложил сначала обсудить другой вопрос: нужен ли вообще медицинской академии преподаватель зоологии в ранге ординарного профессора, не лучше ли передать эту вакансию одной из медицинских кафедр?

Предложение было чисто демагогическим, ибо, согласно уставу, Ученый совет не имел полномочий перебрасывать вакансии с одной кафедры на другую. Все это знали, но едва ректор внес свое «предложение», как раздались голоса в его поддержку. Сеченов понял, что за его спиной состоялся сговор с целью не допустить Мечникова в МХА. Он стал настаивать на голосовании предложенной им кандидатуры, и ректор вынужден был пустить ее на шары. В урне для голосования оказалось 12 белых шаров и 13 черных. Тринадцатый черный шар положил профессор-офтальмолог Юнг. Перед тем, как проголосовать, он, по выражению Сеченова, стал «кобениться». Он сказал, что по научным заслугам Мечников достоин даже звания академика, но поскольку в МХА ординарный профессор зоологии не нужен, он кладет черный шар.

Сеченов воспринял интригу очень болезненно. Перестал ходить на заседания Ученого совета и решил при первой возможности уйти в отставку. К счастью, Мечников получил кафедру в молодом Новороссийском Университете (Одесса) и тут же номинировал Сеченова на кафедру физиологии. Избрание прошло гладко, Сеченов рад был переехать в Одессу.

Покидая МХА, но заботясь о том, чтобы студенты не остались неучами, Сеченов рекомендовал на свое место молодого доцента Санкт-Петербургского университета И. Ф. Циона. Лично он Циона почти не знал, но его работы высоко ценил.

Цион провел несколько лет заграницей, в лабораториях знаменитых физиологов К. Людвига, Э. Дюбуа-Реймона, Клода Бернара, выполнил первоклассные исследования по иннервации сердечной деятельности и кровеносной системы. Они были удостоены премии Французской Академии Наук. Академик Ф. В. Овсянников, возглавлявшей в Санкт-Петербургском университете кафедру анатомии, физиологии и гистологии, пригласил Циона на должность доцента. Отдельной кафедры физиологии в университете еще не было, университетскую физиологию фактически возглавил доцент Цион. Он много и плодотворно работал, у него появились ученики, в их числе молодой И. П. Павлов, выполнивший под его руководством свои первые исследования.

Словом, более достойного кандидата на освобождавшееся место профессора физиологии МХА в России не было. Тем не менее, при голосовании на Ученом Совете кандидатура Циона была дружно провалена.

В литературе можно встретить версию, что Циона провалили из-за его реакционных взглядов, с которыми не хотели мириться прогрессивные профессора МХА. Это более чем сомнительно, если учесть, что перед этим они провалили вполне прогрессивного Мечникова, а рекомендовал обоих еще более прогрессивный Сеченов. Надо полагать, что немалую роль в забаллотировании сеченовских кандидатов сыграли антисемитские предрассудки «прогрессивных» профессоров: по происхождению Мечников был наполовину, а Цион стопроцентным евреем, хотя и принявшим православие.

Оскорбленный Цион подал жалобу военному министру Д. А. Милютину, так как МХА числилась по военному ведомству. Министерство запросило мнение ведущих физиологов Европы и получило блестящие отзывы о Ционе от крупнейших мировых авторитетов: Карла Людвига, Клода Бернара, Германа Гельмгольца, Эмиля Дюбуа-Реймона. Опираясь на эти отзывы, военный министр своим приказом назначил Циона ординарным профессором МХА – через голову Ученого совета и, конечно, к негодованию всей ученой корпорации.

Так Цион въехал в МХА на белом коне – почти в буквальном смысле, ибо он имел обыкновение приезжать в академию в парадном вицмундире, верхом на подаренной ему лошади (не знаю, правда, была ли его лошадь белой масти).

2.

Назначенный профессор не пытался наладить отношений с коллегами, а, напротив, всячески шел на обострение. И не только с профессорами, но и со студентами. Лекции он читал с блеском, сопровождал их множеством демонстраций, опыты проделывал виртуозно. Стоя на кафедре, он препарировал лягушек, белых мышей, голубей и другую живность. При этом профессор не надевал рабочего халата. Из рукавов парадного вицмундира высовывались белые накрахмаленные манжеты, но после кровавых вивисекций на них не появлялось ни пятнышка. Тонкие пальцы профессора артистично орудовали скальпелем, словно дирижерской палочкой. Однако лишь очень немногие студенты заворожено следили за священнодействием профессора-мага. В их числе был Иван Петрович Павлов. К тому времени он окончил университет и поступил на четвертый курс МХА – не в последнюю очередь потому, что туда перешел его Учитель.

Для большинства студентов физиология была слишком сложной теоретической дисциплиной, не очень нужной будущему врачу. Слушали они лектора вполуха, занимались кое-как; на экзамене профессор почти всему курсу влепил двойки. Начались сходки, протесты. В ответ неукротимый профессор обрушивал на студентов обвинения в лени, невежестве, в том, что они мало учатся и много митингуют, ничего не смысля в политике.

Обнажились глубокие идеологические расхождения между Ционом и молодежью, воспитанной на романе Чернышевского «Что делать?», на статьях Писарева, на переводных книжках Фогта и Молешотта, на «Рефлексах головного мозга» Сеченова.

Книга Сеченова воспринималась как научное доказательство того, что «Бога нет, а есть одни рефлексы». Цион же стоял на том, что рефлексы отдельно, а Бог отдельно; думать иначе могут только самоуверенные болваны. Верил ли он сам в Бога или был юродствовавшим во Христе выкрестом, сказать трудно, но то, что ни Бога, ни черта он не боялся, он многократно доказал. Он усердствовал сверх всякой меры. Начальству надоело разбираться в скандалах, связанных с его именем, и его отправили в длительную заграничную командировку, посоветовав в МХА не возвращаться.

3.

Заграницей Цион работал в разных лабораториях, потом создал в Париже свою собственную; результаты исследований исправно публиковал; это были вполне добротные и отнюдь не заурядные публикации. Но по-настоящему уйти в науку он уже не мог – не на то были направлены его доминанты.

Цион виртуозно владел не только скальпелем, но и пером. Его острые, полные сарказма памфлеты о нигилизме, атеизме и других модных течениях печатались в журнале «Русский вестник» – рупоре праворадикальных кругов. Цион был близок с главным редактором журнала М. Н. Катковым, был даже его крестником. Катков имел большое влияние в правительственных сферах. После убийства Александра II и воцарения Александра III оно еще больше возросло. Профессор Вышнеградский занял пост министра финансов по протекции Каткова, и, когда тот стал хлопотать за Циона, Вышнеградский не мог отказать.

Цион стал чиновником особых поручений министерства финансов, ему были даны широкие полномочия для заключения сделок по крупным государственным займам. Он оказался превосходным дельцом и дипломатом. Благодаря его энергии и инициативе, деловой хватке и умению заводить связи в самых элитарных кругах, способности «без мыла» пролезть в любую щель, линия Вышнеградского на привлечение в страну иностранного капитала стала наполняться конкретным (денежным!) содержанием.

Однако с таким же умением, с каким Цион обрастал влиятельными друзьями, он плодил и врагов. Вскоре стали поступать доносы о том, что, пропуская через свои руки огромные денежные суммы, Цион не всегда делал различие между государственным карманом и своим собственным. Не все донесения такого рода были беспочвенными, и, в конце концов, Вышнеградский должен был дать им ход. Циона вызвали в Петербург для объяснений. Приехать он отказался, чем окончательно себя скомпрометировал. Со службы он был уволен, стал в России персоной нон грата. То был один из редких случаев, когда «невозвращенцем» оказался не противник царизма, преследуемый по политическим мотивам, а горячий сторонник и идеолог режима.

Надеясь вернуть расположение власти, Цион стал использовать свои связи для сбора компромата на своего недавнего покровителя. Доносы он не только рассылал по начальству, но и публиковал в западной прессе, что вызывало громкие скандалы и – еще большее раздражение против Циона в российских высших сферах. Как ни странно, Илья Фаддеевич этого не мог взять в толк. Вот что значит находиться в плену своих доминант, не уметь посмотреть на себя и свои действия со стороны! Когда тяжело заболевшего Вышнеградского сменил на посту министра финансов С. Ю. Витте, Цион прислал ему восторженное письмо, наполненное лестью и предложением услуг. Зная, с кем имеет дело, Витте ему не ответил. И унаследовал опаснейшего врага.

«Нет гадости, которой бы обо мне Цион не писал. Он писал всевозможные на меня доносы, рассылал их, посылал в Петербург к государю императору и ко всем подлежащим министрам», вспоминал Витте[391].

Согласно одной из гипотез, именно у Циона российская тайная полиция выкрала памфлет, направленный против Витте и затем превращенный в антисемитскую фальшивку: «Протоколы сионских мудрецов»[392].

«Многие, знавшие его, и я в том числе, его очень не любили за злобный характер и неспособность стать на сколько-нибудь нравственно-возвышенную точку зрения»[393], вспоминал И. И. Мечников. У Мечникова не было личных столкновений с Ционом, так что его трудно заподозрить в предвзятости.

Но какой бы скандальной ни была репутация Ильи Циона, из песни слова не выкинешь: с его именем связана яркая страница в истории российской физиологии. И. П. Павлов настойчиво повторял, что является учеником Циона, высоко отзывался о его научных работах, поддерживал с ним дружескую переписку, обменивался оттисками публикаций, однажды был у него в гостях в Париже. Ухтомский отводил Циону роль зачинателя физиологии в Санкт-Петербургском университете, называл его «талантливейшим», «блестящим», высоко оценивал его вклад в науку, «вопреки всем тем нападкам, которым подвергался последний по заслугам»[394]. О том, каковы были эти нападки и чем Цион их заслужил, Ухтомский говорить не хотел.

4.

Отдавал ли себе отчет Василий Лаврентьевич, на что он шел, приступая к научной биографии Циона? Думаю, что отдавал в полной мере. В советских условиях издание биографической книги о каком-либо деятеле науки или искусства воспринималось как выдача ему ордена или возведение на пьедестал. Персонаж биографической книги должен был служить примером для подражания, на этом примере воспитывалась молодежь. Персонаж мог иметь отдельные недостатки, и даже обязан был их иметь, если его нельзя было причислить к марксистам-ленинцам, но в целом он должен был быть положительным героем. Цион под это понятие не подходил, так что огромные трудности предполагались заранее. Только автор, привыкший плыть против течения, мог взяться за такую тему.

Первоначальный вариант рукописи был закончен в 1971 году. Меркулов сдал ее в Ленинградское отделение издательства «Наука», с которым у него был заключен договор. Два года она пролежала без движения. Затем ответственным редактором книги был утвержден доктор наук, старший научный сотрудник Института истории естествознания и техники (ИИЕиТ) М. Г. Ярошевский. Это обрадовало Василия Лаврентьевича, так как они были друзьями, и, как считал Меркулов, единомышленниками. Они тесно общались в Ленинграде в 1964–65 годах и с первой же встречи «оба понравились друг другу».

«Он познакомил меня со стариком-отцом, сестрой и племянником – шофером такси, – вспоминал Василий Лаврентьевич. – Не удалось иметь знакомство с его сыном от первого брака и первой женой (сын умер от лейкемии, будучи химиком). Потом он переехал в Москву и сразу зашумел, вклинился в группу “науковедов”, был посылаем в Голландию, ГДР, а позже и в Англию. Моя рецензия, очень объективная, на его книгу «И. М. Сеченов»[395] вызвала его охлаждение и неудовольствие»[396].

Летом 1973 года они встретились в Ленинграде на симпозиуме по научным школам. Ярошевский с энтузиазмом отнесся к идее книги о Ционе, вызвался быть ее научным редактором. Но воз не двигался с места. В декабре 1973 года Меркулов мне писал:

«Моя рукопись о Ционе лежит без движения, то редакторша уезжала в отпуск, то схватила токсический грипп, то опять занята»[397].

Но если бы болезнь и занятость сотрудницы издательства были главной причиной проволочек!

Рукопись рецензировали, обсуждали на ученых и редакционных советах, возвращали для переделок. Академик В. Н. Черниговский написал предисловие, но такое, что, прочитав его, Альбина Викторовна сказала мужу: «Твой Цион никогда не выйдет!» Василий Лаврентьевич тоже считал, что предисловие только сильнее напугало издателей. Много выслушал он сочувственных вздохов и лицемерных обещаний, но когда доходило до дела, никто не хотел брать на себя ответственность за издание книги о такой сомнительной личности! Меркулову это стоило много крови, но он не терял надежды.

В марте 1975 года он писал мне в открытке:

«Очень обидно, что рукопись о Ционе завязла – я уже хотел попасть на прием к секретарше обкома Кругловой, ан ее срочно перевели в Москву, чтобы она была мощной подпоркой преемнику [министра культуры Е. А.] Фурцевой»[398].

Только отчаяние могло заставить его искать заступничество у партийных боссов.

Вероятно, в ответ на это письмо я попросил Меркулова прислать мне рукопись на предмет возможной публикации отрывка в журнале «Природа», где я тогда работал. Он мне ее прислал (в первоначальной редакции 1971 г.), и я ответил:

«“Циона” Вашего прочел с большим интересом. Думаю, что главу о его загран[ичных] работах мы сможем напечатать. Во всяком случае, попытаюсь ее пробить. Но ее нужно бы превратить в самостоятельный очерк, а для этого вставить из других глав кое-что о его полит[ической] деятельности в тот период. Это, кстати, и оживит повествование, и снимет возражения с той стороны, что-де он был реакционер, а у Вас об этом ничего нет (то есть в последней главе)»[399].

К предложению о публикации главы Василий Лаврентьевич отнесся сдержанно – вероятно, опасался, что такая публикация может помешать выходу книги. Думаю, я смог бы его убедить в обратном, но вскоре я ушел из журнала.

О том, к чему привела его попытка найти защиту у партийных боссов, он сообщал с горькой усмешкой полгода спустя:

«Меня сегодня вторично вызвали в Смольный в отдел наука горкома, и лидер отдела издательств поведал мне, что рукопись мою об Илье Фаддеевиче печатать не следует – мрачный-де субъект, и молодежь ничего позитивного из его жизнеописания не извлечет!!! Возвращать аванс в сумме 700 рублей я не обязан, и мне посоветовали «понять правильно и не обижаться на нашу организацию». Я сказал, что не только меня не печатают, но даже К. Маркса книжицу <…> «Тайная политика Европы в 18 столетии» никогда не переводили на русский язык, и в библиотеках нашей Родины есть всего два экземпляра английского издания (1899), и мне выдали его со скрипом, когда я сочинял доклад о Петре Великом и появлении на Руси естествознания и медицины! Это озадачило моего собеседника, и он напрягал мысль, чтобы вникнуть в мои слова!!! Как это так: единственную книгу Маркса о Руси, и не переводили никогда, а цитировали кусочек в БСЭ в статье о Петре!!»[400]

Василий Лаврентьевич снова пытался найти поддержку в Москве, и снова потерпел неудачу. Поздравляя меня с наступавшим 1976 годом, он писал в пояснение к какому-то нашему телефонному разговору:

«19/XII я получил официал[ьное] сообщение из ИИЕиТ, что в начале декабря РИСО [Редакционно-издательский совет] под председ[ательством] акад[емика] [А. Л.] Яншина in toto похоронило моего Циона. А 20/ XII звонил Ярошевский и сообщил, что он и Микулинский не были на заседании, [где] моего героя умертвили. И де надежд на приглашение меня консультантом в сей институт, о чем меня обнадеживали [более] 3-х лет, – нет и не будет. Эти вести вызвали тяжелую форму депрессии у Альбины – она не желает никого видеть и никуда не ходит. Т. к. она стояла около телефона, то разъяснять Вам ее состояние было не очень удобно! Сумрачно она смотрит на будущее и считает, что существование 20-й год в коммунальной квартире с чужими детьми, собаками и любовниками ее измучило. А год то [наступающий] не обольщает нас веселыми событиями. Но надежда не покидает меня!»[401]

Через несколько месяцев возникло какое-то движение:

«Кое-кто намерен гальванизировать труп Ильи Фаддеевича, потом его кастрировать и выпустить в свет этаким недоноском?!»[402]

Прошло еще почти 10 месяцев:

«Какая-то мышиная возня в издательстве «Наука» с рукописью о Ционе – решено отправить акад. Черниговскому, чтобы он, как председатель Комиссии по истории науки, снова рассмотрел и свое двусмысленное предисловие, и искореженный текст и решил бы: стоит ли печатать? Перестраховщики отчаянные!»[403]

Не знаю, что решил тогда академик Черниговский, но оскопленный недоносок тоже не увидел света. Эта душевная рана так сильно саднила, что два года спустя Меркулов написал о том же, припоминая не известные мне ранее подробности:

«Переговоры о внедрении меня в ИИЕиТ затянулись и лопнули, этому ожесточенно препятствовал Кедров [по-видимому, кем-то настроенный против Меркулова]. <…> С воодушевлением он [Ярошевский] воспринял мою идею написать рукопись о Ционе, но как отв. ред. снял заголовок: «Илья Фаддеевич Цион (1842–1912) – учитель Ивана Петровича Павлова» и не протестовал против мерзкого предисловия Черниговского: «Отвратительная личность смотрит со страниц рукописи на читателя» и т. п.

Ярошевский отнесся хладнокровно к тому, что 17 месяцев держали [в ленинградском отделении издательства «Наука»] отредактированную рукопись, а потом отослали в Москву с решением не печатать. Моя жалоба в отдел печати горкома КПСС не имела успеха. Какой-то чиновник с отличной военной выправкой пояснил мне: «С Вами работники издательства «Наука» поступили неправильно, не желая с Вами беседовать, но в принципе правильно». Я высмеял этого типа и заверил его, что хотя исторический материализм не признает библейского закона ВОЗМЕЗДИЯ, но он действует, вкратце сообщил о смешной смерти одного моего упорного недруга. Это было в августе 1975 г.

6 октября 1975 г., возвращаясь со съезда физиологов из Тбилиси, я имел долгую беседу с дипломатом-лицемером Микулинским. Он клятвенно гарантировал, что Цион будет напечатан и что он спит и видит меня в числе сотрудников ИИЕиТ. Действительно, рукопись о Ционе прибыла в Ленинград, [но] мне ее не дали посмотреть, а затем приехала З. К. Соколовская [По-видимому, редактор издательства «Наука»], дама хитрая и лукавая, и она, выяснив, что не хотят публикации Циона, особенно новый главред А. Фролов, затем прислала решение РИСО научно-биографической серии за подписью акад[емика] Яншина. РИСО считает нецелесообразным публикацию рукописи о Ционе, и ее опять отправили в Москву. Ярошевский пальцем не стукнул как ответственный] ред[актор]. Он элементарный перестраховщик!»[404].

Как писал мне Василий Лаврентьевич тремя годами раньше, «М. Г. Ярошевский усвоил плохую манеру – молчать и погружаться в быт с молодой 3-ей женой и переиздавать, переделывать свои книги. – При этом с горечью отмечаю у него элементы поспешности, верхоглядства и даже вранья в книге «Уолтер Кеннон», которая вот-вот выйдет, но мне на рецензию он с Чесноковой подкинули только корректуры!»[405].

5.

Солью на незаживающую рану стало появление в сборнике «Пути в незнаемое» (№ 12, 1976) большой главы из биографии И. П. Павлова, посвященной его учителю И. Ф. Циону. Книгу о Павлове писал (но не написал) Борис Генрихович Володин, наш общий приятель. Василий Лаврентьевич давал Володину свою рукопись о Ционе, и тот, с согласия автора, ею воспользовался. Меркулов полагал, что его книга вот-вот выйдет, но она безнадежно застряла, и публикацию Володина он воспринял очень болезненно.

Бориса Володина я знал много лет, мы были не просто приятелями, но друзьями. У Володина было два высших образования плюс неполное третье. Он окончил исторический факультет Ивановского пединститута, но затем решил стать врачом и окончил Московский мединститут. Еще одно высшее образование он получал в ГУЛАГе, куда попал семнадцатилетним парнишкой. Но так как дали ему «всего» три года, из коих он отсидел только два, ибо попал под амнистию, то это третье образование надо считать неполным.

Друзьями мы стали в процессе работы над его книгой о Менделе, которую он написал для серии ЖЗЛ. Грегор Мендель, первооткрыватель основных законов наследственности, был рожден в Моравии (заштатной провинции Австро-Венгерской империи) в семье бедных крестьян-католиков. Он с трудом окончил среднюю школу, постригся в монахи и прожил тихую затворническую жизнь в Августинском монастыре города Брно. Его гениальная статья о единицах наследственности, в которой он обобщил свои многолетние опыты по скрещиванию разных сортов гороха, была опубликована в любительском сборнике и осталась незамеченной. Сформулированные в этой статье основные законы наследственности были заново открыты 35 лет спустя – тогда о нем вспомнили! Мендель к этому времени давно умер, наследников не имел, бумаги его были в основном утеряны, не осталось людей, которые его помнили, так что о нем почти не сохранилось сведений. Требовалось глубокое проникновение в особенности жизни Августинского монастыря, в быт крестьянской моравской семьи и во многое другое, чтобы из крохотных кусочков фактического материала воссоздать жизненный путь и живой полнокровный образ ученого. Володину это удалось. Требовалась мелкая доработка рукописи, в частности, по замечаниям известного культуролога С. С. Аверинцева, которому мы посылали ее на внутреннюю рецензию. Моя книга о Н. И. Вавилове, великом менделисте-морганисте, погибшем за свою науку, уже была в типографии, так что наши интересы близко соприкасались.

Володин был старше меня на и лет, а выглядел еще старше. Он был автором нескольких книг, членом Союза Писателей, а я – начинающим. У него была широкая, коротко постриженная «шкиперская» бородка, уже абсолютно седая. Разговаривая, он ее машинально теребил и оглаживал. На правах старшего он относился ко мне чуть покровительственно, звал меня Сенечкой, а я его – по имени-отчеству. Но это не мешало нам подшучивать друг над другом, пикироваться, делиться бытовыми и иными заботами. Я бывал у него дома. Свою кооперативную квартиру он обставлял с большим тщанием и удовольствием, с особой гордостью демонстрировал сборные книжные полки эстонского производства, за которыми специально ездил в Таллинн, так как в Москве такие не продавались, их нельзя было достать ни за какие деньги.

Он познакомил меня со своей женой – второй – красивой белокурой армянкой со светлыми глазами. Кажется, ее звали Нона, но не могу поручиться. Она была журналисткой, не помню, в какой редакции работала. Она показалась мне своенравной особой. Борис в ней не чаял души. Сидя рядом со мной над рукописью, он чуть ли не каждые полчаса хватался за телефон, чтобы ей позвонить. При нем всегда был старый раздутый портфель, но набит он был не бумагами. В нем он таскал дефицитные деликатесы, добываемые для обожаемой супруги в закрытых распределителях, по большому блату. Понятно, как я был ошарашен, когда он вдруг мне сказал, что от нее ушел!

Не веря своим ушам, я спросил, что произошло. Он лаконично ответил, теребя бородку:

– Знаете, Сенечка, я просто вдруг очень сильно обиделся!

Холостяком он пробыл недолго. Вскоре я был в квартире его третьей жены, Оли, очень милой и привлекательной женщины, еще совсем не старой, но уже бабушки. Она буквально лучилась добротой. Я не мог налюбоваться, видя, с какой нежностью она к нему относилась, и с какой радостью он нянчился с ее полуторагодовалой внучкой.

6.

Книгу Володина о Менделе высоко оценил мой шеф Юрий Коротков. Подписывая рукопись в набор, он поздравил автора с успехом, и неожиданно сказал.

– Надеюсь, что наше сотрудничество на этом не кончится. Почему бы вам, Борис Генрихович, не написать для нас книгу о русском ученом? Когда шла борьба за русский приоритет, возникло немало дутых гениев, но были же в России и настоящие ученые. Почему бы Вам не написать о ком-либо из них?

Я был поражен. Делать такие предложения авторам, даже самым именитым, было не в правилах моего шефа. Он предпочитал, чтобы авторы сами приходили с предложениями, а редакция оставляла за собой право решать, какое из них принять, какое отклонить. Володин это знал. Он был польщен. Оглаживая бородку, спросил:

– А кого вы имеете в виду?

– Ну, например, Павлова или Мечникова, – сказал Коротков.

Не знаю, что в этот момент отразилось на моем лице, но у меня потемнело в глазах. Я уже работал над книгой о Мечникове, но для серии еще ее не предлагал: считал это неудобным до выхода в свет «Николая Вавилова», с которым было много цензурных сложностей. На сбор материала о Мечникове я уже потратил немало сил, но главное было не в этом. Главное было в том, что эту книгу я уже всю придумал.

На Мечникова я вышел через Вавилова. Первый большой труд Вавилова, «Иммунитет растений к инфекционным заболеваниям», изданный отдельной книгой в 1919 году, был посвящен памяти Мечникова. Меня заинтересовало, не было ли у них личных контактов – ведь в 1913 году Вавилов недолго стажировался в Пастеровском институте в Париже, где Мечников заведовал лабораторией и был заместителем директора. Никаких упоминаний об их возможной встрече в вавиловских материалах не было, поэтому я обратился к материалам о Мечникове. Того, что искал, я в них тоже не нашел, но понял гораздо более важное. Мечников оказался очень яркой и, в сущности, совершенно не понятой личностью! Во всяком случае, я увидел в нем то, чего не видели мои предшественники. Для них он был азартным «охотником за микробами», я же увидел в нем мыслителя, мучающегося вечными проблемами смысла человеческой жизни и смерти. Пришла мысль строить сюжет вокруг посещения Мечниковым Ясной Поляны, чей хозяин искал ответ на те же вопросы, но на совершенно других путях. Меня глубоко поразил внутренний драматизм этой встречи, никем до тех пор не замеченный. Раскрыть его мне представлялось увлекательной творческой задачей.

И вот столь дорогая, выношенная тема выскальзывала из рук!

Но тут я услышал слова Володина:

– Ну, если так, то никакого вопроса нет. Конечно, Павлов!

Когда Володин ушел, я попросил Короткова, застолбить за мной Мечникова.

А книга о Павлове у Володина не пошла. При встречах он жаловался, что чем глубже влезает в материал, тем труднее становится задача. Основное препятствие – взаимоотношения Павлова с советской властью. Рассказать правду в подцензурном издании невозможно, а повторять ложь советских книг о Павлове он не хотел. Тем не менее, мне казалось, что такова была только внешняя причина его неудач. Более глубокой, внутренней причины, он не признавал.

Если о Менделе было очень мало материала, так что драгоценной была каждая крупица, то о Павлове было известно слишком много: ведь даже скупая летопись его жизни и деятельности, которую комментировал В. Л. Меркулов, составила два увесистых тома. Потому мало было проработать опубликованный и архивный материал о Павлове – нужна была основополагающая идея, сюжетная линия, доминанта, если угодно, которая служила бы компасом, автоматически притягивая к себе нужное и отталкивая ненужное. Такой стержневой линии у Володина не было, он блуждал в дремучем лесу.

После выхода моего «Мечникова» у него появилась какая-то ревность, при каждой встрече он обязательно вспоминал давний разговор с Коротковым и, как бы подшучивая, но с большой долей серьезности говорил:

– Повезло же Вам, Сенечка, что Илья Ильич умер в 16-м году. Вот если бы я тогда выбрал Мечникова!..

Я мог ему только сочувствовать.

Но вот он мне сказал, что закончил главу об учителе Павлова И. Ф. Ционе, она пойдет в «Путях в незнаемое». Я надеялся, что это его подбодрит и он, наконец, обретет точку опоры.

Получилось так, что после этого разговора мы долго не виделись. И вдруг я читаю в письме Меркулова:

«Об АВ [Альбине Викторовне] веселого мало: ее угнетало 4-ое подряд появление дочери соседки с сыном и мужем-негроидом из Парижа, куча гостей и родичей и т. д. 2 месяца они жили то за городом, то приезжали сюда. А тут еще добавилось «casus belli»[406]. Прислал мне «Пути в незнаемое», № 12 (1976), Володин – там он щедро и тенденциозно утилизировал мою рукопись о Ционе, что когда-то выцыганил у меня. А. В. познакомилась с этим опусом, где бедный Цион подан так, что любые антисемиты могут радоваться и ликовать, – и была подавлена. Ход ее рассуждений был чудный!? «Вот-де Володин (коего она не любит и просила и ранее к нам не приглашать, хватит и двух визитов) – умный человек и знает, что и как нужно писать – его печатают, а ты написал так, что печатать отказались. Кому нужна твоя писанина!» И вспыхнула у нее тяжелая депрессия от сознания бесперспективности жизни и т. д. А я написал резкую открытку, он через 2–3 недели ответил каким-то письмом, которое я получил 4/9 – и до сих пор не распечатал. Я понял, что ради возможности публикации, т. е. хлеба насущного, сей сочинитель помнит, что такое злоба дня, и чутко на нее сочиняет – даже если это позорит его самого! Ну что же, не первый раз я получаю уроки жизненные»[407].

Очерка Володина я еще не читал, но, конечно, понимал, что упреки несправедливы и исходят не столько от самого Меркулова, сколько от его супруги, взвинченной сыпавшимися на них несчастиями и взвинтившей его самого.

Через день или два мне позвонил Борис Генрихович и стал говорить… Но об этом лучше рассказать словами моего письма В. Л. Меркулову:

«Теперь более деликатная тема. На днях мне позвонил Володин, которого я не видел очень давно, и рассказал с обидой в голосе о том, какой неприятный сюрприз получил от Вас к Новому Году. Он обещал мне прислать «Пути в незнаемое», я прочту и смогу иметь собственное суждение о его публикации, а пока, не говоря ничего по существу его очерка, я просто прошу Вас сменить гнев на милость. Удачен или неудачен его очерк, а все-таки Володин – человек порядочный, и то, что он очень болезненно воспринял Вашу на него обиду, лишний раз это доказывает: ведь с другого бы как с гуся вода. Кроме того, ему и так очень скверно из-за цепочки бед, которые валятся на него со всех сторон. После инсульта, перенесенного им в прошлом году, он, оказывается, летом сломал ногу и только недавно начал выходить. Жена его застряла где-то загородом в машине с каким-то приятелем. Приятель сидел за рулем, а она «толкала» машину. В результате инфаркт, из которого она только что начала выползать. Мать Володина похоронила скончавшуюся на ее руках сестру, и это так подействовало на нее, что она слегла с инсультом. Кстати, посылаю Вам выписку из письма Ковалевского[408] о Ционе, хотя и не думаю, что она представляет для Вас большой интерес»[409].

Но на Василия Лаврентьевича сильно действовало обострение болезни Альбины, столь нервно отреагировавшей на публикацию Володина. На мою попытку их примирить он ответил решительным «нет»:

«Теперь о Володине: я долго обдумывал положение с ним. На меня неприятно повлиял и сердечно-истерический припадок Альбины, и другие новости. Запечатав его нераспечатанное письмо и вложив рубль (стоимость письма), я его вычеркнул из числа знакомых и только Вам поясню причины: l) сноской внизу, что он использовал мою книгу, он поставил меня в забавное положение – читатель может думать, что его трактовка И. Ф. Циона как мошенника, авантюриста и проходимца реакционера – это трактовка моя и что именно я даю пищу для антисемитизма, а не он! 2) Логически рассуждая, можно видеть, что он и не очень стремился показать во весь рост Циона как замечательного ученого – яркую, противоречивую личность – а в угоду цензуры и занимательности дал едкую карикатуру на учителя И. П. Павлова (и косвенно дал намек на то, что И. П. Павлов восхищался Ционом чуть [ли] не по родству душ), з) Он отлично знал, что обком партии и «Наука» зарубили мою рукопись о Ционе. Мне даже не вернули рукопись и отослали в Москву. Если бы Володин написал в сноске – «с позволения автора В. Л. – я использовал широко материалы его рукописи и, зная о том, что она не будет опубликована из-за неподходящей тенденции – я дал ей иную трактовку, о чем и ставлю в известность уважаемого В Л-ча», то я бы счел сей инцидент – чепухой. Но моя мудрая сибирская докторша Альбина <…> прочитав сочинение Володина, она одновременно организовала сердечно-истерический припадок: «Вот русский дурачок Вася написал о Ционе так, что печатать не будут, а умный еврей Володин сумел написать, он знает, что нужно сейчас, что пойдет в номер. Брось свою писанину, мы лучше будем жить на твои 140 рублей – не порти глаза», и т. д. и т. п. 5) А ведь Володин еще просил у меня: дайте мне Ваши материалы об Ухтомском – я возьмусь за него. <…> Итак, не поймите ложно – я не злобен и отходчив <…> но я уже растерял жалость еще в Сибири! Я прошу больше к Володину не возвращаться»[410].

Прочитав очерк Володина, я убедился, что никакого «антисемитизма» в нем, конечно, не было. И на Павлова он тень не бросал. Изданию научной биографии Циона в издательстве «Наука» публикация его литературного портрета в писательском сборнике никак не мешала. О том, что автор очерка использовал материалы Меркулова, было четко сказано, ему выносилась благодарность. А ответственность за трактовку характера своего героя нес, конечно, сам автор, и никто другой. Думаю, что в глубине души Василий Лаврентьевич все это сознавал. Но так уж перестроились его доминанты под воздействием болезней, роковых неудач и истерического припадка супруги. Ничто человеческое ему не было чуждо!

7.

Бориса Володина я видел последний раз летом 1999 году, когда был в Москве. Он назначил встречу у конечной станции метро, уже не помню, на какой линии, усадил нас с женой в машину и повез лесистой дорогой на дачу. Милая Оля приготовила чудесный стол, мы по-российски «хорошо посидели». Вспоминали прошлое, рассказывали о том, что произошло у каждого за пробежавшие годы. Борис был очень весел, рассказывал забавные истории, искренне радовался встрече. Со времен горбачевской перестройки прошло 14 лет, уже восемь лет не было советской власти, но книга о Павлове не была написана. Этой болезненной темы мы, по молчаливому согласию, не касались.

Зашла соседка по даче, вдова писателя Владимира Тендрякова; подходившее к концу пиршество, пошло по второму кругу. Поздно вечером она уезжала в город и любезно согласилась подвезти нас к стации метро: Борис был подшофе и садиться за руль не рискнул.

Следующий раз я был в Москве в декабре 2003 года. Приехал всего на несколько дней – в связи с презентацией моей книги «Вместе или врозь?» График моего пребывания был плотным, но я, конечно, позвонил Володину. Женский голос в трубке показался сухим и незнакомым. Я попросил Бориса Генриховича. После паузы, последовал настороженный вопрос:

– Кто его спрашивает?

Я назвал себя.

– Бориса давно уже нет. Он умер полтора года назад… Очень мучился.

Тут только в дрогнувшем голосе я узнал мягкую Олину интонацию. Растерявшись, я бормотал неловкие слова соболезнования. Она отвечала скупо и односложно. Чувствовалось, что горя своего она еще не избыла, но делиться им с гостем издалека желания не имела. Заехать не пригласила…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.