Глава семнадцатая. Ухтомский: последние годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая. Ухтомский: последние годы

1.

При военной выправке и богатырском телосложении Алексей Алексеевич Ухтомский не отличался богатырским здоровьем. В 1908 году он тяжело болел оспой, в 1917–18 несколько месяцев провалялся в Рыбинске, долго оправляясь от болезни и, будучи слабым, не решался ехать в Петроград в условиях разрухи на транспорте, когда поезда и места в поездах надо было брать с боем. В письмах его 20-х и особенно 30-х годов все чаще проскальзывают жалобы на недомогание, слабость, усталость, бессонницу.

15 июля 1930 года, он писал Фаине Гинзбург, что с ним «вышел скандал»: собираясь в университет на лекцию, он «грохнулся в обморок». Потом пролежал много дней с высокой температурой, доходивший до 40,2 градуса.

Незадолго перед тем в университете похоронили двух профессоров – зоолога В. Д. Заленского и генетика Ю. А. Филипченко, оба были моложе Алексея Алексеевича, так что его внезапная болезнь вызвала большой переполох. «Собственно, было бы наиболее остроумным и находчивым с моей стороны последовать за ними, и люди настроились на ожидание такого остроумия с моей стороны», – мрачно язвил Алексей Алексеевич. К счастью, «остроумия» не получилось, но неожиданная болезнь – рожистое воспаление правой ноги – оказалась привязчивой. Время от времени она обострялась и давала о себе знать до конца его жизни.

Он стал быстрее уставать, дома его тянуло в постель, и он часто работал над своими статьями и лекциями лежа в кровати, под видавшим виды полушубком. В таком положении нередко принимал своих многочисленных посетителей. На кровати, в ногах хозяина, «сибаритски развалясь, спал любимый кот Васька, полный сознания своей независимости от гостя и своего исключительного положения фаворита при хозяине дома»[265].

О том, какое важное место в жизни Ухтомского занимал этот пушистый фаворит, говорит его письмо Фаине Гинзбург от 6 января 1928 года. В нем повествуется о переживаниях Алексея Алексеевича, вызванных исчезновением кота Васьки из-за нерадивости одной из тогдашних постоялиц Ухтомского, Клавдии Ветюковой, видимо, родственницы сотрудника кафедры Игоря Александровича Ветюкова.

Клавдия была нерадивой и туповатой девицей, 8 лет училась в университете, но не могла его окончить, и, в конце концов, ее отчислили за неуспеваемость. Алексей Алексеевич пристроил ее на работу в Петергофский естественнонаучный институт. В Петергофе она проводила 4 дня в неделю, а последние три дня жила у Алексея Алексеевича, так как жена ее брата Ивана Алексеевича Ветюкова ее не жаловала, попрекала куском хлеба. У Ухтомского Клавдия находила приют, Надежда Ивановна Бобровская ее подкармливала.

«Надо сказать, что еще сама Над[ежда] Ив[анов]на по глупости пускала Ваську на продуктовый ящик в кухонном окне, «чтобы он подышал воздухом». Над. Ив. делала это все-таки днем и следила за Васей, оставляя форточку открытой, так что он мог возвращаться в комнату когда захочет. Клавдия же выставила Васю на ящик ночью, около 12 часов, форточку не только закрыла, но зачем-то еще и приперла кастрюлей! А затем просто забыла о Васе!»[266].

Бедный Вася, изрядно продрогнув и не дождавшись, когда его пустят в дом, решил вернуться через соседнее окно, освещенное неярким светом керосиновой лампы. Но до соседнего окна он не допрыгнул, только зацепился передними лапами за железный край подоконника, который проржавел и под его тяжестью обломился. С жалобным криком Вася полетел вниз и шмякнулся о мостовую. Когда его хватились, Васи уже нигде не было: он забился в какую-то щель, как забиваются раненые или больные коты, чтобы их никто не видел.

«Вы понимаете, какое это было несчастье для меня! – изливал душу Алексей Алексеевич. – Обыкновенно люди мало понимают значение и неповторимость лица, и им кажется, что все легко заменимо. Это оттого, что они обыкновенно знают вокруг себя лишь вещи, в лучшем случае – процессы, но лица мало кому доступны. Сейчас окружающая нас «культура» исключительно знает вещи и процессы, но совершенно утратила понимание лиц. Для этого нужно многое, чего не хватает улице! Со своей стороны, я чувствовал, что брошу и лекции, и служебную канитель, если Васи не будет»[267].

Серый кот Вася был для Ухтомского лицом! Остается непонятным, как же он в лаборатории ставил опыты на множестве таких же лиц, не дрогнувшей рукой обрекая их на страдания и сотнями отправляя на смерть!..

К счастью, Вася сам приполз дней через десять – грязный, больной, всклокоченный, со сломанной задней ногой, – «мой бедный и милый друг». Можно только себе представить, сколько сил и старания приложил Алексей Алексеевич, чтобы выходить Васю и привести его в прежнее состояние…

2.

В 1935 году Ухтомскому исполнилось 60 лет. Он не преминул вспомнить, что уже на год пережил своего отца. Попутно напомнил себе, что отец, как и тетя Анна, умер от рака, что род Ухтомских вообще недолговечен, так что жить ему осталось немного, и он, скорее всего, тоже умрет от рака. Как-то сразу он почувствовал себя стариком. Тогда же написал Фаине Гинзбург: «О себе могу сказать, что вместе со своею квартирою быстро стареюсь»[268].

Все чаще в его письмах появляются жалобы на болезни или усталость. Так, той же Фаине Гинзбург он писал в октябре 1936-го:

«Здоровье мое удовлетворительно, если не считать большую утомляемость и головокружения, посещающие меня изредка – то в аудитории, то дома, когда приходится хвататься за стол, чтобы не упасть»[269].

«Здоровье мое не очень важно, – писал он ей же 30 мая 1938 года. – Под влиянием «активов», проходивших у нас в апреле, я так устал нравственно и нервно, что уже от небольшого добавочного дела сбиваюсь в состояние острого утомления. На днях мне надобно было быть в Москве. Попытка пройтись по улице привела к болезненному дрожанию ног, острой испарине и иногда к головокружению. Это уже настоящая слабость. Перед этим мне пришлось просидеть в непрестанном напряжении три дня «актива» в нашей лаборатории, а два дня «актива» же в Институте Орбели. Это очень тяжело и расточительно для нервной системы старого человека! Между тем предстоят и еще «активы»! Пока мы их проводим, заграница ведет подлинные научные работы, так неузнаваемо перестраивающие нашу науку!»[270]

Нагрузки росли, а сил становилось все меньше. Алексей Алексеевич руководил несколькими научными учреждениями, под его началом работали сотни научных сотрудников. Он их нацеливал на дружную совместную работу, но по мере того, как число сотрудников росло, добиваться этого становилось все труднее. У каждого были свои амбиции, кто-то считал себя несправедливо обойденным, кто-то упорно тянул одеяло на себя, кто-то приходил с жалобами и наушничаниями на коллег. Алексей Алексеевич не мог смотреть на все это свысока, со снисходительным безразличием, тем более не мог и не хотел сталкивать людей лбами или устраивать публичные разборки. Ученики и сотрудники были для него родными, близкими людьми, каждый имел свое лицо. Это была его большая семья, всякое неблагополучие в семье отзывалось в нем острой болью.

«С людьми подчас бывает не справиться, поэтому в служебных делах не успеваю изглаживать в срок те злые глупости, которые производятся сотрудниками в их взаимоотношениях. Их глупые и злые взаимоотношения вредят делу, так или иначе отражаются на мне и приносят много боли», – жаловался Ухтомский своей рыбинской приятельнице А. И. Макаровой[271], и продолжал:

«Здоровье мое и не выдержало. Был сердечный приступ, пролежал я на полу, как говорят, около часа. Но и при болезни покоя мне не давали, – хлынул на квартиру народ. У меня температура поднялась 40,2°, а тут толкаются в комнате люди – каждый человек что-то советует, каждый предлагает спасительные меры. В результате же я увидал мутнеющим сознанием, что надо спешно уходить из квартиры – в больницу ли, на полюс, куда глаза глядят, – только необходимо поскорей ликвидировать бесконтрольное шатание по квартире чужих людей, все высматривающих, все вынюхивающих и все разносящих по ветру… Вот отчего я согласился перебраться в Обуховскую больницу, где пробыл около двух недель. Я там отдохнул и физически, и нравственно. Однако надо было торопиться к началу экзаменов, и вот я уже третью неделю возобновил работу, экзаменуя студентов»[272].

Приступ был вызван вновь обострившимся рожистым воспалением. Давали себя знать сердечные перебои, гипертония, частые бронхиты, плеврит и другие немощи. Он стал жаловаться на ослабление памяти.

«Я живу в последние месяцы разными предвидениями испытаний и перемен, от которых Господь пока отводит, но которые все-таки часто и твердо напоминают о себе. Очень много врагов, сознательных и несознательных, оказывается за последнее время. Здоровье мое тоже становится плохо, делаюсь я стар и беспамятен, работать на прежних моих дорогах делается мне все труднее», – жаловался он Марии и Варваре Платоновым в начале феврале 1940 года[273]. Та же тема в июньском письме Фаине Гинзбургу:

«Я очень ослаб за последнее время и мне нелегко сосредоточиться, чтобы сесть за письмо. Стариковские немощи и довольно много неприятностей по работе не успевают компенсироваться, как это бывало в прежние годы, радостью преподавания и общения со студенчеством. И преподавание дается все с большим трудом»[274].

И в октябрьском Елене Бронштейн-Шур:

«Я очень ослаб под влиянием сутолоки и множества неприятностей, наваливающихся на меня в последнее время. Начинаю прихварывать типичным образом для моей семьи: начинает сдавать сердце»[275].

3.

6 июня 1941 года внезапно скончалась Надежда Ивановна Бобровская. Для Алексея Алексеевича эта маленькая, сухонькая, необыкновенно живая старушка была не просто работницей и домоправительницей, ведшей его нехитрое хозяйство. Она была другом, наперсницей, с ней он делил свои радости и горести; она была в курсе всех его занятий и дел, знала жизненные обстоятельства его друзей и учеников, ко многим была привязана. Простая и словоохотливая, она бдительно стояла на страже интересов Алексея Алексеевича, следила за тем, чтобы он не перегружался работой и чтобы посетители его не переутомляли. Она постоянно хлопотала по хозяйству: варила, мыла, чистила, выстаивала очереди в продуктовых магазинах, – пока доставало сил.

Увядала она постепенно – на протяжении многих лет. Еще летом 1935 года Ухтомский писал Фаине Гинзбург: «Надежда Ивановна этой зимой все прихварывала – стала настоящей старухой. Я уж ее не пускаю из квартиры, а она, такая деятельная и подвижная во всю жизнь, теперь очень много лежит и спит»[276].

Надежда Ивановна была для него живой связью с прошлым, которым он всегда так дорожил. Ее внезапную смерть он воспринял очень тяжело, как сигнал, что и самому надо собираться в дальнюю дорогу…

6 июня была пятница – день, отведенный ему для работы дома. Он благодарил Бога, что несчастье случилось в его присутствии: много тяжелее было бы придти домой и найти ее безжизненное тело распростертым на полу.

В тот день, в 11 часов утра к нему пришла медсестра – делать перевязку больной ноги. Она сетовала на то, что у Алексея Алексеевича «плохие», отечные ноги, и с этим ничего нельзя сделать. Ухтомский заметил, что это сигнал: надо готовиться к смерти.

– Что это вы, папенька, негоже вам думать о смерти! – ворчливо вмешалась Надежда Ивановна.

После ухода медсестры пришла знакомая монахиня – сестра Зинаида. Они втроем сидели за самоваром, пили чай, мирно беседовали. Сестра Зинаида ушла около часу дня, и Надежда Ивановна стала прибирать в квартире.

«Она скончалась самым точным образом на текущей работе, вдруг упав на пол в моей комнате, – писал Алексей Алексеевич А. И. Макаровой. – Это было примерно в 2 часа дня <…> Когда я ее поднял с пола и посадил на кровать, речь ее была уже парализованной. В 5 часов она испустила последний вздох»[277].

Субботу и воскресенье обмытая и нарядно одетая Надежда Ивановна лежала на столе в его квартире, он всматривался в ее маленькую фигурку, в «спокойное хорошее лицо», предаваясь грустным воспоминаниям.

Надежду Ивановну он знал еще с тех пор, когда учился в Духовной академии. С ним тогда жила тетя Анна. Когда она заболела своей последней роковой болезнью, он, по ее поручению, ходил к Надежде Ивановне и просил ее поступить к тете Анне на службу за небольшое жалование, которое та могла платить. Надежда Ивановна ответила, что рада послужить Анне Николаевне за любую плату. «Вот так и завязалась эта многолетняя жизнь Надежды Ивановны в нашей семье! – писал Ухтомский Макаровой, и продолжал. – На ее руках скончались и тетя Анна, и сестра Лиза потом, муж Лизы Александр Петрович, крестница Аннушка из Софийского монастыря и другие. Бывало ведь, что ее звали к умирающему человеку или передавали ей просьбу умирающего человека – побыть с ним. И когда я сам в 1908 году тяжело болел оспою, и знакомые приходили только под окно, чтобы посмотреть на меня, Надежда Ивановна одна не отходила от меня ни на шаг, не опасаясь заразы. Когда в Михалеве умирала горловою чахоткою сестра Лиза, все отказались от нее, не подходили к ней близко, закрывали от нее двери. Одна Надежда Ивановна, стоя на коленях при умирающей, приняла ее последний вздох, поддерживая в ее руке иерусалимскую свечу, которая так и горела в Лизиной руке до ее конца… Так вот старый наш друг в свою очередь отошла от нас в свой путь. Помяните ее, добрый друг, в час ее отхода!»[278]

4.

22 июня 1941 года, «ровно в 4 часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война».

23 июня командующий Ленинградского военного округа генерал-лейтенант М. М. Попов послал своего заместителя в район Луги для рекогносцировки местности на предмет устройства оборонительного рубежа на псковском направлении.

25 июня Финляндия намеревалась официально заявить о своем нейтралитете в войне Советского Союза и Германии, но кремлевские умники упредили это заявление массированными воздушными бомбардировками Хельсинки и других финских городов. Как вспоминал с гордостью командующий авиацией Ленинградского военного округа А. А. Новиков (впоследствии главный маршал авиации), «воздушная армада из 263 бомбардировщиков и 224 истребителей и штурмовиков устремилась на 18 наиболее важных аэродромов противника»[279]. О чем он не вспомнил, так это о том, что бомбардировке подверглись не только аэродромы. Не вспомнил он и о том, что Финляндия противником не была. После «зимней войны» 1939–40 года между СССР и Финляндией был заключен мирный договор, финские власти не намеревались его нарушать. Операция была столь масштабной, что 26 советских бомбардировщиков в тот день не вернулись на свои базы: были сбиты финскими зенитчиками. Финляндии ничего не оставалось, как вместо заявления о нейтралитете вступить в войну против СССР. Генерал Маннергейм согласился принять командование финской армией, поставив условие, что он не будет вести наступление на Ленинград. Он повел наступление, обходя Ленинград с севера, и оно оказалось успешным. Финские войска вышли к берегу Ладожского озера, отрезав город от Севера России.

Ну а с юга стремительно продвигались германские войска группы армий «Север» под командованием генерал-фельдмаршала фон Лееба. Сопротивление они встречали слабое. 4 июля они форсировали реку Великая, преодолев укрепления «Линии Сталина». Они вступили в Ленинградскую область.

5–6 июля был взят Остров. 9 июля – Псков.

В Ленинград хлынули потоки беженцев, в город прибыло более 300 тысяч человек. Их надо было как-то разместить и чем-то кормить.

19–23 июля фон Лееб с боями рвется к Ленинграду. Его войска удается остановить в ста километрах от города.

27 июля в группу армий «Север» приезжает Гитлер. Он вне себя от ярости. Почему наступление застопорилось? Он требует от Лееба удесятерить усилия. Ленинград надо взять! Это необходимо не только по военно-стратегическим соображениям. Тут замешена Большая Политика. Падение колыбели большевистской революции произведет фурор во всем мире и еще больше деморализует Красную армию. Гитлер требует возобновить наступление. Фон Лееб отдает приказ.

Части вермахта достигают ленинградских пригородов, они уже в 10 километрах от центра города. 4–8 сентября дальнобойная артиллерия начинает планомерный обстрел: разрушаются промышленные предприятия, общественные здания, школы, жилые дома. 8 сентября германские войска выходят на побережье Ладожского озера. Лееб и его штаб перегруппировывают передовые части, готовя их к штурму. Взятие города – вопрос дней. Но вдруг приходит приказ Гитлера: часть войск, включая все танки, передать группе армий «Центр», рвущимся к Москве, наступление на Ленинград остановить.

Фон Лееб и его генералы в шоке. Но приказ есть приказ. Штурм города отменяется, начинается Ленинградская блокада.

11 сентября Сталин назначает Г. К. Жукова командующим Ленинградским фронтом – взамен провалившегося Клима Ворошилова.

12 сентября грандиозный пожар уничтожает Бадаевские склады, где сосредоточены почти все продовольственные запасы города.

14 сентября Жуков пребывает в Ленинград. Он начинает принимать экстренные меры к защите города от вторжения германских войск, не зная, что вторжение отменено Гитлером. «Героическая оборона» Ленинграда оказывается фикцией: противник остановил наступление, ограничившись тотальной блокадой.

Доставка продовольствия в город практически прекращена. По рабочим карточкам выдается 500 граммов очень плохого хлеба в день, служащим, иждивенцам и детям до 12 лет – по 250 граммов. В следующие месяцы нормы выдачи хлеба снижаются пять раз, доводятся до 250 граммов хлеба рабочим и до 125 граммов служащим, иждивенцам и детям. В городе начинается тотальный голод. После 15 декабря, когда стала действовать «дорога жизни» по льду Ладожского озера, нормы выдачи хлеба несколько увеличились: 300 граммов хлеба рабочим и 200 всем остальным. Проблему голода это, конечно, решить не могло.

22 сентября Гитлер заявляет, что Германия не заинтересована в сохранении жизни мирного населения осажденного Ленинграда. 8 ноября он повторит в своей речи в Мюнхене: «Ленинград должен умереть голодной смертью».

И Ленинград умирает.

Экзальтированная Мария Капитоновна Петрова, бывшая возлюбленная И. П. Павлова и пламенная поклонница товарища Сталина, наотрез отказалась эвакуироваться из осажденного города. Она записала в дневнике:

«Я выбрала минутку, чтобы черкнуть несколько слов. Каким ужасным оказался январь 1942 года (и начало февраля)! Холод, непрерывные морозы доходили до 36°, голод, кошмарные бытовые условия: ни света, ни воды. Из-за отсутствия сломанных на дрова уборных страшные антисанитарные условия. Трупы людей, умерших на улицах от истощения, и в квартирах неделями не убираются. Ежедневные пожары, которые из-за отсутствия воды не тушатся, и дома горят иногда в течение недели. Благодаря ослаблению мозговой коры граждан, вследствие голодовки выступили самые низкие инстинкты. Бандитизм широко развит. У детей из рук вырывают полученный хлеб, то же и у женщин в темноте. Врывание в квартиры и обирание всего ценного и съестных продуктов широко применяется. Наконец, людоедство. В больнице находят валяющимися отрезанные детские ручки и ножки, у нас во дворе труп студента с вырезанными ягодицами и щеками, на рынках продают студень из людского мяса и из конского навоза, обработанного под дуранду[280], продают лепешки, вызывающие кровавые поносы после их употребления. Вот это я считаю ужасом!

Что артиллерийские обстрелы и бомбежки в сравнении с этим кошмарным состоянием нашего красавца – города Ленина, колыбели революции. Рассудок отказывается верить, что мы дошли до такого состояния. Москвичи почувствовали весь ужас положения Ленинграда и поделились своим пайком с ленинградцами. Об этом сообщал по радио Попков[281], уговаривал граждан еще денечка 2 потерпеть – не умирать от голода, но упрямые граждане не внимают его уговорам, мрут, как мухи, и чем дальше, тем больше, так как эти 2 денечка растянулись уже на неделю. Говорят, около 2 миллионов граждан Ленинграда уже погибло от холода и голода. Этого только, конечно, и надо было немцам. Сейчас в связи с этим среди народа идет ропот, некоторые, и их много, ждут избавителей немцев, но, конечно, это все говорят люди несознательные, доведенные до отчаяния»[282].

Сознательная М. К. Петрова потеряла сперва 12, потом 22, потом 28 килограммов веса; она не раз была на грани смерти, но не отчаивалась. Она свято верила в мудрость любимого вождя, в то, что «Сталин добьется разгрома противника, это так и будет, и будет, как сказал он, то есть скоро. В течение лета и осени [1942 г.] война будет закончена»[283].

Эвакуация гражданского населения из Ленинграда, в особенности женщин и детей, началась сразу же после начала войны. Сталин был уверен, что Ленинграда не удержать. К началу блокады в окружённом городе оставалось 2 миллиона 887 тысяч жителей. За время блокады было уничтожено 3200 жилых зданий, 9 тысяч деревянных домов сгорело или было разобрано на топливо, было разрушено 840 фабрик и заводов.

В феврале 1942 года более 600 человек осуждено за каннибализм. В марте – более тысячи.

Два миллиона погибших, названных М. К. Петровой, надо отнести на счет преувеличенных слухов, циркулировавших в городе. По современной оценке, число погибших от голода, болезней и обстрелов оценивается цифрами от 800 тысяч до 1,5 миллиона человек. (Впрочем, оценки эти очень приблизительны.)

Одним из погибших был академик Алексей Алексеевич Ухтомский.

5.

У Алексея Алексеевича было много возможностей уехать из блокадного города. По одной из версий, он и хотел эвакуироваться, о чем свидетельствует справка от 30 июля 1941 г. о бронировании его квартиры «на весь срок длительной командировки»[284].

Однако стремление закончить свои работы, в особенности над учебником, а также необходимость читать лекции в университете, где занятия продолжались весь первый семестр 1941–42 учебного года, перевесили. А потом он уже чувствовал себя слишком немощным, чтобы тронуться с места.

По мере того как обстановка в Ленинграде ухудшалась, к Ухтомскому все чаще обращались с настойчивыми просьбами и предложениями покинуть блокадный город. Всякий раз он отвечал вежливым, но решительным отказом. Он сознавал, что ему осталось мало жить, и не хотел прерывать работу, продолжавшуюся в его университетской лаборатории и Физиологическом институте, хотя многие сотрудники и аспиранты были призваны в армию или в народное ополчение, другие эвакуировались или готовились к эвакуации.

С 7 июля 1941 года Ухтомский с сотрудниками начал исследования по травматическому шоку, стремясь найти наиболее эффективные средства для борьбы с этим бичом раненых воинов. Опыты проводились на кошках. С 7 июля по 25 сентября в жертву этим исследованиям была принесена 41 кошка. В. Л. Меркулов обнаружил в архиве Ухтомского записи этих опытов и сделанные им выводы: «Факторы, устраняющие шок: сердечный массаж, искусственное дыхание, введение в кровь физиологического раствора с глюкозой и адреналином… В опытах Е. Н. Сперанской введение молочной кислоты в кровь кошки восстанавливало кровяное давление и дыхание в фазе гистаминового шока. И. А. Ветюков показал, что содовый раствор, примененный после небольшого кровопускания и раздражения чувствительного нерва кошки в состоянии шока, восстанавливает кровяное давление и дыхание»[285].

Работы эти пришлось прекратить из-за отсутствия животных, а также эвакуации Голикова и других ведущих сотрудников, которые продолжили их в Саратове. В июне 1942 года уехал и Ветюков.

К частым артиллерийским обстрелам и бомбардировкам Алексей Алексеевич относился с поразительным хладнокровием. После кончины Ухтомского, выступая с докладом о нем в городе Кирове, Ветюков вспомнил эпизод, относившийся к ноябрю 1941 года. Во время совещания, которое Алексей Алексеевич проводил в своем университетском кабинете, раздался свист летящего снаряда, бабахнул взрыв. Следом разорвался второй снаряд, окна в кабинете задребезжали, присутствовавшие повскакали с мест и предложили Ухтомскому спуститься вниз, в более безопасное помещение. Он выдержал паузу и спокойно сказал: «Совещание продолжается…»[286].

Дома его часто навещали ученики и друзья, однако из-за эвакуации круг посетителей постоянно сужался. Ежедневно приходила старшая лаборантка физиологической лаборатории Марья Митрофановна Шаркова[287]. Она помогала по хозяйству, отчасти взяв на себя функции покойной Надежды Ивановны. С октября 1941 года Алексей Алексеевич стал ей жаловаться на боли в пищеводе, ему стало трудно глотать.

29 ноября он писал Фаине Гинзбург: «Что касается меня, я все прихварываю. Болят ноги вследствие эндоартериита, мышцы голени не успевают получать достаточно кислорода, оттого при работе легко впадают в контрактуры, сопровождающиеся сильными болями. Пройду два-три квартала, и уже должен останавливаться и садиться. Итак, анаэробная работа мышц неприятна и болезненна. Потом легко простужаюсь: сейчас сижу дома от бронхита и плеврита»[288].

В конце 1941 года Ухтомский прошел медицинское обследование, ему была выдана справка, подписанная доктором медицинских наук Кустяном: «А. А. Ухтомский болен гипертонией, кардиосклерозом, эндоартериитом и эмфиземой легких. Нужен покой, эвакуации не подлежит»[289].

Обращает на себя внимание заключение врача о невозможности эвакуации. Вписано оно, скорее всего, по просьбе пациента, возможно, для того и пошедшего на это обследование. Видимо, он опасался, что его будут заставлять эвакуироваться, и счел нужным запастись такой справкой!

В университете Ухтомский часто заходил в лабораторию биохимии, ее сотрудница М. И. Прохорова была одной из тех, кто его навещал. Она спрашивала, почему он не уезжает, на что он отвечал, что хочет завершить свои работы. О необходимости вывезти академика Ухтомского Прохорова говорила ректору университета А. А. Вознесенскому. Тот ответил, что высоко ценит Алексея Алексеевича, но вывозить его из города против его воли не считает возможным.

Однажды к Ухтомскому пришел его ученик Н. П. Мовчан. Он служил в авиации и ненадолго прилетел в Ленинград. Он предложил учителю покинуть город на его личном самолете. Алексей Алексеевич ответил, что охотно бы это сделал, но для работы над учебником потребовалось бы взять с собой много книг, в военном самолете их не поместить.

По свидетельству многих людей, опрошенных В. Л. Меркуловым, Ухтомский, несмотря на болезнь, постоянно появлялся в университете, много времени проводил в своей лаборатории, наведывался в другие лаборатории, даже оставался там ночевать: дома ему было одиноко и сиротливо.

В начале декабря ученый совет университета организовал два заседания, посвященные совершенно надуманной дате: 50-летию сдачи В. И. Ульяновым (Лениным) государственного экзамена на юридическом факультете. Ухтомскому предложили выступить, он, конечно, не мог отказаться. В. Л. Меркулов обнаружил в архиве тезисы этого выступления, из которых интересен последний, за номером 7:

«Великого Волгаря, пронесшего далеко и славно русское имя среди народов мира. Человека, которому выпало быть руководителем в момент, когда история приступила к рождению нового мира. Человек, который умел вносить всевозможные смягчения и глубокую гуманность в самые острые моменты рождающейся исторической стихии, – вот кого из своих прошлых питомцев вспоминает сейчас Ленинградский университет в текущий жестокий момент своей жизни и жизни родной страны (курсив мой – С. Р.)»[290].

Так Алексей Алексеевич пытался «в текущий жестокий момент» сказать слово в защиту смягчений и гуманности.

6.

Силы его иссякали.

С середины декабря он стал реже появляться в лаборатории, которая к тому времени опустела: большинство сотрудников эвакуировалось, а оставшиеся, ослабленные голодом и тяжелыми условиями жизни, часто и подолгу болели. В лаборатории не было света, топлива, не было лабораторных животных. Дома Ухтомский большую часть времени полулежал под своим полушубком и упорно работал над учебником. Голод его мучил не столько из-за скудости блокадного пайка, сколько из-за болей в суженном пищеводе. Принимал он теперь только жидкую пищу, и то не каждый день. «Иногда я ем, и тогда несколько подкрепляюсь; а иногда ничего не могу съесть за день, тогда очень слабею»[291]. Однако «тщательный просмотр тетрадей Алексея Алексеевича за 1941–1942 гг. не обнаружил в них записей о его здоровье. Он записывал замечания по поводу работы сотрудников, делал выписки из научной литературы, намечал планы на будущее, но заметок о его здоровье и быте нет»[292].

В марте 1942 года Алексея Алексеевича навестил и осмотрел видный хирург В. И. Сазонтов. Он и диагностировал рак пищевода. Он готов был сразу же поместить ученого в больницу и сделать срочную операцию, но Алексей Алексеевич этого не захотел.

Большим усилием воли он заставлял себя не думать о болезни и заниматься подготовкой учебника.

Его старинный друг и коллега Н. Н. Малышев обратился к нему с просьбой – быть оппонентом его докторской диссертации. Алексей Алексеевич внимательно прочитал диссертацию, написал отзыв и вызвался лично присутствовать на защите, которая была назначена в Зоологическом институте Академии Наук. 25 июня он отправился на защиту, пройдя пешком большой путь – от 16-й линии Васильевского острова до Дворцового моста.

Защита прошла успешно, и он, должен был пройти обратный путь своими распухшими, пораженными гангреной ногами. Еле живого, его привел домой Н. Л. Кузнецов, давний друг, тоже бывший оппонентом на защите Малышева.

Придя в тот день, как всегда, к Ухтомскому, но, не застав его дома, М. М. Шаркова сильно встревожилась. Когда он, наконец, появился, она набросилась на него с попреками:

– Ну, зачем вы пошли пешком, ведь могли бы отослать свой отзыв. Вы себя, Алексей Алексеевич, не жалеете.

Он ответил:

– Нельзя было не присутствовать. Я обещал быть. Да не будем об этом говорить.

«С тех пор Алексей Алексеевич уже никуда не ходил, все лежал, и его здоровье стало сильно ухудшаться. Таял он на моих глазах, глотать пищу ему было больно. А сам он все писал полулежа и жалел, что времени и сил осталось мало», – вспоминала М. М. Шаркова[293].

Учебник Алексей Алексеевич успел закончить, но редакционно-издательская деятельность в университете прекратилась, и ему вернули рукопись. Издана она была уже после его смерти.

Часто навещавший его В. Е. Делов, заместитель директора Ленинградского ИЭМ, сообщил, что на 27 сентября назначено юбилейное заседание, посвященное 93-й годовщине со дня рождения И. П. Павлова. Он предложил Алексею Алексеевичу подготовить тезисы доклада.

Тезисы под названием «Система рефлексов в восходящем ряду» он подготовил и передал Делову, но выступить с докладом ему уже было не суждено.

31 августа 1942 года Ухтомского не стало.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.