3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Пришел июль 1834 года. Он положил конец юношескому «пиру дружбы, обмену идей, вдохновения»…

Надзор, обещанный генералом Лесовским, теперь велся тоньше. Занимался этим надзором уже другой полицейский деятель, хитрый, коварный, стремящийся к быстрой карьере полковник Шубинский, управляющий делами Московского округа жандармов.

А должную осторожность, потребованную генералом Лесовским, герценовские кружковцы отнюдь не соблюдали. Втереться к ним в доверие для ловкого полицейского агента было несложно: студенческая доверчивость, чистые университетские традиции были еще слишком свежи и привычны. В кругу молодых товарищей Герцена и Огарева, либо только что окончивших университет, либо из выпускников более ранних, уже поступивших в разные ведомства, все еще веяло духом прежней студенческой вольницы. Их новые сослуживцы тоже отчасти проникались тем же духом вольномыслия и вольнодумства.

И в этот-то круг незаметно проник отставной офицер, за что-то расставшийся с полком, Иван Иванович Скаретка, «подсадная утка» полковника Шубинского и обер-полицмейстера Цынского.

Надо сказать, что Скаретка сразу не понравился Герцену и Огареву. Они его, правда, не разгадали, Огарев после ареста сначала считал доносчиком другое лицо, однако Скаретка оттолкнул их своим вульгарным поведением, навязчивостью и умственной серостью. Саша и Ник стали избегать его, но другие приятели такой осмотрительности не проявили и вели себя в присутствии тайного агента весьма непринужденно. На выпускном вечере студента Егора Машковцева молодежь спела бойкую песенку с малопочтительной характеристикой царствующих особ. Автором песенки многие считали приятеля Герцена и Огарева, талантливого русского поэта Владимира Соколовского, ровесника всей этой ватаги вчерашних студентов.

Русский император

                          в вечность отошел,

Ему оператор

                          брюхо распорол…

Такая песенка была настоящей находкой для жандармов, хотя полиция выяснить автора так и не смогла. Впоследствии ее стали приписывать поэту Полежаеву.

Скаретка, услышав эти крамольные слова, тотчас доложил куда следовало. Ему велели непременно повторить вечеринку с теми же людьми и таким же пением, чтобы взять преступников с поличным.

Агент посулил ребятам еще более веселую вечеринку, сказав, что ему удалось выгодно продать кавалерийскую лошадь, а посему, мол, будет выставлена дюжина шампанского. Ни Герцен, ни Огарев приглашения не приняли, остальные, человек двадцать, явились на вечеринку. Шампанское полилось. Умы разгорячились. Песенка раздалась снова. Поэт Соколовский дирижировал хористами… Голоса еще не успели отзвучать, как двери распахнулись, полицейские во главе с обер-полицмейстером Цынским ворвались в комнату. Арестовали всех. Однако Цынский был разочарован: тех, за кем следили давно, не оказалось среди арестованных. Добраться же надо было непременно до них! Пришлось усиленно порыскать в бумагах у всех задержанных на дому. И нашли! У поэта Соколовского нашли письма кружковца Сатина. У Сатина — письма Огарева…

На другой же день после провокационной пирушки у Скаретки полиция арестовала Огарева, а через две недели — в ночь на 21 июля 1834 года — и Герцена. Потому что оказались среди бумаг Огарева «крамольные письма» Александра.

Губернатор Москвы Д. В. Голицын назначил следственную комиссию во главе с обер-полицмейстером Цынским. Сам граф Бенкендорф требовал от этой комиссии раскрыть тайного революционную организацию и обезвредить ее.

И вот Александр Герцен препровожден в Пречистенскую часть, «на съезжую», как тогда говорили. Через трое суток повезли арестанта с Пречистенки на Тверской бульвар, в обер-полицмейстерский дом, на первый допрос, в следственную комиссию…

«В большой, довольно красивой зале сидели за столом человек пять, все в военных мундирах, за исключением одного чахлого старика. Они курили сигары, весело разговаривали между собой, расстегнувши мундиры и развалясь на креслах».

Это и была комиссия под председательством генерал-майора Л. М. Цынского, московского обер-полицмейстера. Перед началом допроса старичок священник велел арестанту приложиться к евангелию и к кресту, в знак готовности говорить всю правду.

— Запираться вам нельзя, — проговорил обер-полицмейстер и многозначительно указал на уличающие документы и бумаги, письма и портреты, изъятые при обысках у арестантов и теперь разложенные на столе перед членами комиссии. — Итак, молодой человек, объявите звание ваше, имя, отчество и фамилию, сколько имеете лет от рождения, какого вероисповедания, ежели христианского, то бываете ли на исповеди и у святого причастия, обучались ли каким наукам и где; ежели состоите на службе, то где, в какой должности и с какого времени… На сей вопрос, молодой человек, равно как и на все последующие, вы дадите ответы в письменном виде. Вот бумага, перо и отдельный столик. Благоволите сесть и ответить на все вопросы с должной обстоятельностью. Одно лишь откровенное признание может смягчить вашу участь!..

Николай Диомидович, — продолжал обер-полицмейстер, повернувшись к члену комиссии по фамилии Оранский, — прошу вас с особенным тщанием вести протоколы всех допросов по настоящему делу…

Арестант только теперь хорошенько разглядел секретаря следственной комиссии: глаза скрыты за плохо протертыми очками, седые колечки волос будто приклеены к височкам, выражение лица — смесь злобы, ханжества, лицемерия и верноподданности, худые скулы, впалая грудь, сухие пальцы с крепкими ногтями, похожими на когти, — так выглядел этот старый сыщик, «поседевший в зависти, стяжании и ябедах». По должности он был секретарем канцелярии московского губернатора и в данной комиссии совмещал как бы две обязанности — аудитора, то есть следователя на военных правах, и секретаря.

Арестант Герцен узнал и еще одного участника допроса — это был жандармский полковник Н. П. Шубинский, вкрадчивый карьерист, управляющий делами Московского округа жандармов. Еще два человека в мундирах, полицмейстер Микулин и полковник И. Голицын, хранили важное молчание и никаких вопросов не задавали. Было нетрудно понять, что ласково-мягкий Шубинский — самая важная фигура в комиссии и негласно задает тон всей ее работе, хотя внешне первенствовал генерал-майор Цынский, старший по чину.

И молодой арестант принялся за письменные ответы. Их было много, до пятнадцати, и отвечать приходилось подробно. На вопрос, заданный председателем, он написал свой первый ответ:

«Титулярный советник Александр Иванов сын Герцен, 22 лет, греко-российского исповедания, ежегодно бываю на исповеди и у святого причастия, обучался в Московском императорском университете, получил кандидатскую степень физико-математического отделения и медаль, теперь же нахожусь на службе в Московской дворцовой конторе…»

— Не имели ли вы связей и сношений с людьми, желающими ниспровергнуть государственный порядок, наименуйте, кто сии лица? Не составляют ли они особого общества, где оно имеет собрания, в чем состоят главнейшие намерения его и какие предприняты или предположены средства к приведению оных в действие? Не имеют ли сообщники какого-либо принятого для себя устава, не обязываются ли какими подписками или клятвою; нет ли у них условных знаков или тайных письмян, коими передают друг другу мысли свои?

Аудитор Оранский, прочитывая этот вопрос, поднял палец и выговорил все эти слова так зловеще-многозначительно, будто и впрямь был уверен, что сейчас, тут же на месте, молодой преступник проникнется раскаянием и ужасом, раскроет тайное общество и назовет всех его участников.

Вместо такого раскаяния вольнодумец слегка усмехнулся и, почти не раздумывая, принялся снова скрипеть пером по бумаге. Он писал: «Ни к каким тайным обществам не принадлежал и о существовании таковых не знаю, равно и людей, желающих ниспровергнуть государственный порядок; так же не давал подписок, ни клятвенных обещаний, а будучи связан верноподданнической присягой его императорскому величеству, сделать сего не мог».

Сам генерал-майор Цынский громко прочитал ответ Герцена к сведению остальных членов комиссии. Последовали укоризненные вздохи и тихие, неодобрительные замечания вполголоса.

— Вы, я вижу, ничего не знаете, — проговорил сердито председатель. — Значит, сами усложняете свое положение!

Однако и допросы остальных арестованных, особенно Огарева, Оболенского, Сатина, Соколовского, дали столь же мало данных в руки следствия, и доклад комиссии не понравился графу Бенкендорфу. Остался недоволен работой комиссии и сам Николай Первый: тайного общества раскрыть так и не сумели!

Царь назначил тогда новую комиссию, во главе с другим Голицыным — Сергеем Михайловичем, попечителем Московского учебного округа, — для «ведения следствия по делу о лицах, певших в Москве пасквильные стихи». В составе второй комиссии остались аудитор Оранский, жандармский полковник Шубинский и обер-полицмейстер Цынский. Но прибавился еще один чиновник III отделения, в придворном звании камергера, почти сорокалетний князь Александр Федорович Голицын, с большим опытом иезуитски-каверзных допросов и запугивания подследственных!

Эта вторая комиссия под председательством С. М. Голицына, закончив следствие, резко отрицательно охарактеризовала и Огарева и Герцена, «хотя они в пении песен и не обнаруживаются». «Из переписки Герцена с Огаревым видно, что он смелый вольнодумец, весьма опасный для общества…»

И снова шеф жандармов Бенкендорф, один из главных тайных убийц Пушкина и Лермонтова, докладывает Николаю Первому результаты многомесячных стараний полковника Шубинского, обер-полицмейстера Цынского, аудитора Оранского и попечителя С. М. Голицына.

Увы, тайного общества так обнаружить и не удалось, но… имело место оскорбление песенкой его величества и опасная философская переписка! За такие злодеяния сам Николай определил меру наказания для трех «главных обвиняемых» — поэта Соколовского, художника Уткина и офицера Ибаева. Расправу с остальными он предоставил комиссии, на ее усмотрение.

И вот в марте 1835 года молодых узников привезли — кого из Крутицких казарм, кого из казарм Петровских — в дом князя Голицына выслушать приговор.

Он был ужасен.

Соколовский, Уткин и Ибаев приговаривались к бессрочному заключению в Шлиссельбургской крепости. Герцен и Огарев — к ссылке. Первого ссылали в Пермь, второго — в Пензу. Еще четверых отправляли в дальние губернии на гражданскую службу (Лахтин, Оболенский, Сорокин и Сатин). Остальные поступали под надзор полиции — это были «чистосердечно раскаявшиеся»…

— Так мы вам и поверили, будто у вас не было тайного общества, — сказал полковник Шубинский Герцену в одну из последних встреч с ним на следствии. — Ваше счастье, что следов и прямых улик мы не обнаружили. Просто мы вас вовремя остановили, или, проще сказать, спасли!..

Как выглядело это царское и жандармское «спасение» на самом деле, пассажир женевского поезда знал. Он хорошо помнил судьбы осужденных по делу о «пении пасквильных песен в Москве».

Поэт Владимир Соколовский. За три жутких года заморен в каземате Шлиссельбурга, доведен до чахотки, выпущен полумертвым в Вологду, скончался на Кавказе через полгода, в возрасте 31 года.

Живописец Алексей Уткин. Не вынес условий Шлиссельбургского каземата и трех лет. Погиб в самой крепости на третьем году заключения, в возрасте 30 лет.

Отставной поручик Лев Ибаев, переведенный из крепости в пермскую ссылку, впал в религиозное помешательство.

Алексея Лахтина приговорили к ссылке в Саратовскую губернию. Единственной уликой против него было письмо на философские и исторические темы, найденное среди бумаг Огарева. Лахтин рассуждал в этом письме о причинах, почему многие российские дворяне, в отличие от западноевропейских, играют в стране революционную роль. Наказание постигло Лахтина, в сущности, за одно это слово. Судьба его сложилась печально: уже в этапе он заболел, не смог вынести отрыва от доброй, любящей семьи, не выдержал тягот саратовской ссылки, непривычных условий, грубой среды. Он умер в ссылке, не достигнув и 30 лет.

Герцен и Огарев ссылку и этапы пережили, хотя Александр чуть не утонул при весенней переправе под конвоем на пароме через Волгу, по пути в Пермь, откуда его вскоре перевели в Вятку. После нескольких лет вятской, затем владимирской и новгородской ссылок Герцен смог эмигрировать в январе 1847 года за границу. Через несколько лет, в Лондоне, к нему присоединился Огарев.

Да, оба друга ухитрились избежать шубинского «спасения» в отличие от многих своих товарищей! Если бы не эмигрантская судьба и не эмигрантские связи редакторов «Колокола», пожалуй, не было бы надобности в женевской поездке к ним Николая Васильевича Постникова, пассажира скорого поезда Базель — Женева!