ГЛАВА ШЕСТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Каторгу Феликс Кон отбывал в Забайкалье, на Каре, до конца 1890 года. Затем его доставили в Иркутск, где объявили повеление генерал-губернатора о немедленном выезде к месту ссылки в Якутск. Якутские власти определили Кона в далекий Багурусский улус.

Явился конвойный казак и повез. Дорогой утешал:

— Ничего, обживетесь, юрту поставите, на якутке женитесь, детишки пойдут. И заживете. Двенадцати рублев, конечно, маловато, ну да земля вам положена. Пятнадцать десятин. Якуты не любят, когда у них землю берут поселенцы, откупаются. Этим тоже жить можно. А вон господин Войнаральский торговыми делами занимается, господин Ковалик печи кладет. Якуты народ смирный. Только с ихними тойонами не связывайтесь. Убьют, как вон надысь Петрована Алексеева убили.

— За что же Петра Алексеевича убили?

— А просто за так. Самостоятельный человек был, не ндравился тойонам. Так ихних князей зовут. Вот они и распустили слух, будто денег у него много. Кто-то позарился и зарезал.

Эти просто сказанные казаком страшные слова больно ударили по сердцу. Феликса поразил этот рабочий своей речью на «процессе 50-ти». За эту речь Петр Алексеев получил десять лет каторги, которую тоже отбывал на Каре. Там, на Каре, Феликс часто возвращался мысленно к тому, что сказал Алексеев о революционной интеллигенции… «Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаво построенной ловушки, до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!..»

Алексеев выстроил избу с русской печью, во дворе поставил лошадь и корову, возделал грядку капусты, гороха… И вдруг — убили… Ни за что, просто так…

Через несколько дней продирания сквозь топкую непролазную тайгу добрались до Чурапчи, где жили несколько поселенцев. Казак сказал:

— Ты уж меня извиняй, господин политический, дальше я с тобой не поеду.

— Почему?

— Да там совсем дорога гиблая. И хозяйство у меня, понимаешь, в разладе. Жена на сносях. Жалованье плевое. Дальше мне в отлучке быть никак нельзя. Пожалей!

— А как же я свой улус найду?

— Да вон к Ивану Ивановичу заверни, он тебе и объяснит.

— К какому Ивану Ивановичу?

— К Майнову.

Ссыльный Майнов жил в юрте, но с каменной печуркой. Одет был наполовину по-якутски, наполовину по-русски: в унтах, в овчинных штанах, но в рубашке-косоворотке, подпоясанной широким поясом. Феликса встретил с явным удовольствием:

— Что вам приготовить на обед? Суп или жаркое?

Феликс, за дни пути проголодавшийся, попросил:

— Если можно, и то и другое.

Майнов развел руками.

— Я бы со всей душой, да невозможно. Я ведь как готовлю? Лью в казанок воды, кладу кусок мяса… Если вся вода выкипит — получается жаркое, если останется — суп.

Кусок мяса был съеден мгновенно.

— А теперь, — сказал Майяов, — пойдем купаться.

Холодная, почти ледяная вода Амги, текущей по вечной мерзлоте, сначала обожгла, но вскоре тело притерпелось.

Вечером в юрту набились поселенцы из соседних юрт. Первым пришел старый кариец Ефремов, высокий, обросший, как разбойник, в распахнутой рубахе и в котах на босу ногу. Пил якутскую самогонку и мрачно расспрашивал о воле, о «якутке», о политическом движении на Западе, пытая насчет террора и марксизма. Чувствовалось, что он пока еще, как и сам Феликс, где-то посередке…

Майнов, когда укладывались спать, сказал:

— Зачем вам ехать черт знает куда? Оставайтесь в Чурапче.

— Рад бы в рай…

— Пустое. Возвращайтесь в Якутск, заявите исправнику, что больны, и проситесь в Чурапчу.

Исправник, увидев вернувшегося Кона, сразу спросил:

— Что, уже успели заболеть? Придется лечь в больницу. — И испытующе посмотрел Феликсу в глаза.

Но врач Несмелов, сочувствующий ссыльным, сразу сообразил, в чем дело, и сказал, даже не осмотрев Кона:

— У вас к статейному списку приложено медицинское свидетельство. Вам, конечно, можно жить только в городе.

Кон улыбнулся благодарно:

— Хотя бы в Чурапче.

— В Чурапче так в Чурапче. Я так и напишу. И вас выпишу. Но пока поживите у нас. Здесь веселее, чем в Чурапче.

В начале ноября, пользуясь покровительством Несмелова, ссыльные из окрестных улусов съехались в Якутск. Ходили друг к другу, беседовали, посещали спектакли, в которых играли местные интеллигенты, сорганизованные советником областного управления господином Меликовым.

В Якутске Феликс подружился с Натальей Осиповпой Коган-Бернштейн, незадолго перед тем освобожденной из Вилюйской лорьмы. Она пережила тяжелую драму.

Ее муж, политссыльный, был участником прогремевшего «мартовского протеста» 1889 года, когда собравшиеся из разных мест ссыльные, протестуя против нечеловеческих условий жизни, забаррикадировались в квартире одного из них и оказали вооруженное сопротивление полиции. Квартиру брали штурмом. Шесть ссыльных было убито, девять — тяжело ранено. Мужа Натальи Осиповны казнили.

Наталья Осиповна ежедневно навещала в тюрьме политзаключенных. Выходя на волю, они на первое время всегда останавливались в ее квартире. Митя, маленький сынишка Натальи Осиповны, когда Феликс разговорился с ним, сказал:

— Все мамины знакомые приходят из тюрьмы. Вы — тоже из тюрьмы?

— Да, Митя, я тоже из тюрьмы, — ответил Феликс.

Однажды Феликсу попалась на глаза афиша, извещавшая о том, что будет поставлена пьеса Карпова. Феликс знал его: Карпов был ссыльный, жил в Якутске у сестры Веры Павловны Свитыч. Какой-то остряк написал внизу: «В антрактах сестра автора будет заливаться слезами…»

В антракте Феликс встретил Наталью Осиповну под руку с тоненькой девушкой среднего роста с очень запоминающимся лицом: смуглым, с большими светло-карими глазами. Вьющиеся темно-русые волосы ниспадали до плеч, ярко очерченные губы были постоянно готовы к улыбке.

— Феликс Яковлевич! Вы забыли свое обещание посетить меня, — упрекнула Кона Наталья Осиповна.

— Виноват. Но я только из больницы.

— Тем более. Я хочу вам представить мою подругу Христину Григорьевну.

— Меня все зовут Верой Григорьевной, — поправила девушка. — Христина — имя необычное. — Она смотрела на Феликса пристально и в то же время улыбалась. Улыбка эта заставила его сердце сладко замереть. Он сказал первое, что пришло в голову:

— Вы — здешняя?

— Да, с некоторых пор.

— С каких именно?

— С тех, как меня выслали сюда из Верхоленска.

— О! Мы люди одной судьбы.

— Мне с вами не равняться. Вы уже испытали каторгу. А у меня и всего-то геройства, что отказалась ежедневно расписываться у полицейского надзирателя.

Позднее он узнал, что Христина родом из Николаева. Выросла в состоятельной семье. За участие в революционном движении в административном порядке была выслана в Верхоленск. Но там она отказалась ежедневно расписываться в журнале полицейского надзирателя, и ее по этапу отправили в Якутск. Приютила Христину вдова Когана-Бернштейна.

— Вы, молодые люди, меня извините, — сказала Наталья Осиповна, — я вас на время оставлю. Мне надо к Вере Павловне подойти, поздравить с успехом пьесы ее братца… — И тут же скрылась в толпе зрителей.

Феликс и Христина отошли к нише окна.

— Вы, я слышала, знаете иностранные языки? — спросила Христина.

— Очень мало.

— Какие же?

— Французский, немецкий, английский и не очень твердо итальянский и испанский…

— Это считается мало? Наталье Осиповне надо подготовить к поступлению в гимназию Митю, но она стесняется вас попросить…

— Я с удовольствием займусь этим, — сказал Феликс.

— Вот и прекрасно. Значит, тогда до завтра? — Христина подала руку, мягкую, но сильную.

— Но где же завтра?

— У Натальи Осиповны. Я живу у нее на квартире.

Антракт кончился, и они разошлись.

А на выходе со спектакля Феликса арестовали. На глазах всех зрителей, не удостоив даже объяснением причины. На другой день в Якутске только об этом и говорили. В Иркутск, в канцелярию генерал-губернатора полетели протесты.

Эти-то протесты и приостановили дело. Чиновники были вынуждены пересмотреть его, и выяснилось, что произошла ошибка. А суть ее заключалась в том, что в жандармских архивах отыскался документ, привлекший внимание властей.

Еще в 1884 году, когда «Пролетариат» и «Народная воля» заключали соглашение, Коном, как представителем главного студенческого кружка, был написан проект воззвания студенческой молодежи, призывающий поддерживать союз польских и русских революционеров. Документ прислали по месту ссылки Кона в канцелярию генерал-губернатора Восточной Сибири, и Горемыкин, даже не взглянув на дату, решил, что Кон написал его в ссылке. Было дано распоряжение арестовать его и выслать в Верхоянск. В эту пору такое путешествие было равносильно осуждению на смерть.

Выручили все те же якутские врачи. Комиссия, явившаяся в тюрьму для освидетельствования арестованного, установила у него опасное болезненное состояние. А тем временем чиновники разобрались, доложили Горемыкину, и через одиннадцать дней Кон был выпущен из тюрьмы.

В тот же день он навестил Наталью Осиповну.

В ту зиму 1891 года в Якутске скопилось много ссыльных. Все молодые, неженатые. Да и на ком было жениться? Купцы и чиновники своих дочерей ссыльным в жены не отдавали. Ссыльные женщины Наталья Осиповна, Христина Григорьевна, Вера Павловна имели много поклонников. Особенно Христина. Но вскоре Феликс почувствовал, что предпочтение отдано ему. Кон сделал Христине Григорьевне предложение, которое было принято.

Христина должна была для продолжения ссылки отправиться на место проживания мужа — в Чурапчу. Но перед отъездом Феликс предложил супруге навестить Порфирия Ивановича Войнаральского, отбывавшего ссылку в семи верстах от Якутска. Он завел ферму, приторговывал.

Имя Войнаральского было дорого Кону по воспоминаниям юности. Еще будучи учеником Второй классической варшавской гимназии, Феликс с восторгом пересказывал товарищам доходившие до него через Хелену вести о мужестве и бесстрашии молодого революционера. Войнаральский был одним из руководителей народнического движения, руководил революционными кружками и Поволжье. А в 1874 году его арестовали и осудили на десятилетнюю каторгу.

Первые же часы беседы со знаменитым народником разочаровали Кона.

Покуривая шаманскую трубку и поглядывая на сновавшую по избе жену — молодую красивую якутку, Порфирий Иванович снисходительно слушал Феликса, рассказывавшего о протесте Карийской каторги. Там, протестуя против применения телесных наказаний, более десяти заключенных из женского и мужского отделений тюрьмы, в том числе и Феликс Кон, ночью приняли яд. Шесть человек погибло в страшных мучениях. Феликса и еще нескольких человек тюремным врачам удалось спасти, принудительно вливая противоядие.

— Какая бессмыслица — отдать столько молодых жизней. И во имя чего? Чтобы опротестовать солдафонские поступки тупого чиновника?!

— Если следовать ходу ваших рассуждений, — возразил Феликс, — то можно считать бессмысленными и жертвы первомартовцев. В самом деле, за смерть одного старика, хотя бы и императора, отдать шесть жизней — да и каких жизней?! Желябов, Перовская, Кибальчич, Гриневицкий…

Войнаральский, вынув изо рта узорчатый мундштук и выпустив клуб сиреневого дыма, отвечал, улыбаясь:

— Глупость! Непроходимая глупость! Да вся эта русско-немецкая династия не стоит одной такой жизни, как жизнь Андрея Желябова! И весь народовольческий террор есть не что иное, как обескровливание русского революционного движения. Поймите! Только восстание, всенародное беспощадное восстание даст народу права, отнятые паразитами власти!

— Вот тут мы с вами найдем точки соприкосновения, — обрадовался Феликс. — Партия «Пролетариат» в конечном итоге видела победу именно пролетарской революции…

Порфирий Иванович откинул на край стола окончательно потухшую трубку, схватил и залпом выпил кружку остывшего чая.

— А эта, извините, ваша идея пролетарской революции… еще большая глупость, чем террор «Народной воли». Где он, ваш пролетарий? Когда он превратится в революционную силу? Века пройдут! Нет, только мужик с топором и рогатиной — вот кому суждено быть могильщиком самодержавия!

Феликс понял, что дальше вести разговоры с Войнаральским бесполезно — все ресурсы души этого когда-то выдающегося человека уже исчерпаны. Но тревожило другое — образ его жизни, несообразный с его все еще непоколебимо высоким авторитетом в глазах новых поколений революционеров.

Вернувшись в Якутск и посоветовавшись с Натальей Осиповной и Христиной Григорьевной, Феликс написал Войнаральскому письмо, упрекая его в том, что революционеру неприлично заниматься торговлей. Ответ пришел незамедлительно: «Господа революционеры! Поберегите камни, чтобы бросить их на мою могилу».

А вскоре Феликс и Христина уехали в Чурапчу, входившую в Намский улус.

В этом улусе было несколько ссыльных женщин, и это дало повод острякам переименовать ого в Дамский улус. Пока строили свою избу, семью Кона принял на квартиру богатый якутский тойон по фамилии Магначевский. Тойон считал себя человеком культурным и, прежде чем подать Христине ложку, облизывал ее со всех сторон. Подавал ложку с поклоном и при этом говорил: «Нучча (то есть русский) любит, чтоб было чисто». А подавая Хри-стине тарелку, он прежде тщательно обтирал ее подолом грязной рубашки…

В Намском улусе они прожили два года.

Там Феликс впервые увидел северное сияние. Мороз стоял под шестьдесят градусов. В течение десяти минут в фиолетово-сипем небе горели гигантские разноцветно полосы, захватившие половину неба, — красные, белые, зеленые, желтые…

— Это к перемене в нашей судьбе, — сказала Христина, и с этой минуты в избе ссыльнопоселенцев Конов поселилась надежда на избавление от северной ссылки.

Когда морозы сдали до сорока градусов, Феликс поехал к улусному писарю. Шапошников, опасливо оглянувшись по сторонам, сказал с плохо скрываемой радостью:

— Господин Кон! Вас можно поздравить. Умер император. По манифесту об амнистии вы имеете право приписаться в крестьяне. Это даст вам возможность получить паспорт и передвигаться в пределах генерал-губернаторства.

— Да, но какое крестьянское общество согласится нас принять…

— Любое. Поставьте ведро водки — и вы с паспортом.

Желание получить хотя бы относительную свободу было так велико, что, получив паспорт, Коны двинулась в Иркутск. Три тысячи верст. Христина с грудным ребенком на руках. Тридцать три дня, от одного почтового стана к другому, летела повозка меж крутых, высоких берегов Лены, по гребню которых тянулась бесконечная черная хвойная щетина тайги.

Иркутск — столица Сибири! Много политических ссыльных, но здесь они жили иначе, чем в Якутске, где можно было ходить в чем попало и когда угодно зайти друг к другу. Здесь все — в сюртуках и пиджаках. У каждого — часы приема. В Якутске ссыльные вращались в своей среде, здесь — в интеллигентской и чиновничьей, работали в редакциях, в отделении Географического общества, учителями, служили в конторах.

Город поражал возвращающегося с севера поселенца богатством, обилием величественных зданий, музеев, школ, больниц. Особенно выделялось здание Восточно-Сибирского отделения Императорского Русского Географического общества.

Все говорило о довольстве и богатстве, которое приносили Иркутску золотые россыпи на Лене…

Иркутские купцы и промышленники и по одежде и в поведении резко отличались от своих замоскворецких собратьев по классу. Сибирский характер. Сибирская интуиция. Сибирские возможности. Будущее Сибири. Этими словечками пересыпались разговоры в гостиных, в редакционных кабинетах, в приисковых конторах… Интеллигенция вынашивала идею сибирской автономии, зрели семена сибирского областничества, которому суждено было сыграть роковую роль в грозных событиях гражданской войны.

Феликс отправился в редакцию газеты «Восточное обозрение». Приятная встреча: редактор Иван Иванович Попов, вокруг которого группировалась иркутская интеллигенция, оказался близким знакомым Станислава Куницкого. Он тут же предложил:

— Соглашайтесь, Феликс Яковлевич… Мы введем вас в состав редакции в качестве обозревателя русской жизни.

— Боюсь, не справлюсь. Отстал, одичал.

— Хорошо, повременим. Осмотритесь, придите в себя. Есть что-нибудь написанное?

— Да, конечно.

— Ну и хорошо. А сегодня вечером приходите на заседание редколлегии…

Но и из Иркутска выдворили. Месяцев девять томились в унылейшем уездном Балаганске. Когда у Христины кончился срок ссылки, Феликсу разрешили сопровождать ее до Кургана. Христина с двумя детьми уезжала к своим родным в Николаев.

В Нижнеудинске остановились. Феликс оставил жену в заезжей избе, а сам пошел отыскивать городское кладбище.

Весенним вечером на старом кладбище впервые увидел он холмик, заросший травой, и в глубине деревянной оградки сквозь решетки прочитал ее имя… «Розалия Фельсенгарт»… Вот только тут, увидев надпись на потемневшем от времени дощатом обелиске, он вдруг понял, что невозможное свершилось…

Она умерла на этапе, как и Мария Богушевич. Марию похоронили раньше, в Красноярске. Этапный путь от Бутырской пересыльной тюрьмы до Нерчинской каторги длился целый год. Шли вместе с партией уголовников. Чтобы получить место на нарах в очередном этапном дворе, надо было прорываться сквозь толпу арестантов, кидающихся на его штурм скопом. То же самое надо было преодолеть, чтобы успеть купить еды у торговок. На ночь староста арестантской партии уводил жешцин в комнату этапного офицера и к конвойным солдатам, которые всегда вечерами пили водку и развлекались в соответствии со своими вкусами. Для большинства заключенных женщин каждый день этапа был только очередным днем, приближающим к трагической развязке…

Проводив жену с детьми в Николаев, Феликс начал хлопотать о переводе в Минусинск. Вскоре это ему удалось.

Осень 1897 года.

До того времени, когда окрестные холмы и недальние сосновые боры занавесят октябрьские дожди вперемежку со снегом, еще далеко. Но и августовская жара иссякла eщe две недели назад. А сейчас, хотя на ясном, безоблачном небе висит по-прежнему яркое солнце, оно уже не греет.

Сухо, ясно, ветрено.

На юге Сибири установилась пора довольства и умиротворения для местных жителей и самой глубинной, безисходной до отчаяния тоски — для тех, кто очутился и живет здесь не по своей охоте…

Уходят последние пароходы на Красноярск с его великой сибирской магистралью, которая могла бы увезти невольника в любой край света, улетают на юг журавли — клин за клином, оглашая желтые земные пространств прощальными голосами.

В эти дни минусинские ссыльнопоселенцы, если удается достать у окружного исправника разрешение, забираются на глухие подтаежные заимки — подальше от пронзительных пароходных гудков, от печальных журавлиных окликов…

У Феликса Яковлевича не было потребности бежать от своей тоски. Он шел ей навстречу — он знал, что только таким образом может пережить ее и пересилить. Он ежедневно — ближе к вечеру — выходит на берег протоки, стоит часами на яру, закинув за спину длинные руки. Ветер треплет полы всегда распахнутого старого пальто, кудлатит разросшуюся черную с густой проседью бороду, рвет из-под широкополой шляпы длинные взлохмаченные волосы…

На одной из таких прогулок ему показалось, что кто-то его окликнул. Он сделал машинально несколько шагов и остановился. В Минусинске у него уже есть знакомые, имен некоторых из них он даже не знает или не может запомнить. На улицах его иногда окликают, приветствуют, пытаются заговорить. Но он чаще всего отделывается кивком или жестом руки.

На сей раз голос показался знакомым. На противоположной стороне улицы увидел ссыльного Райчина. Райчин — социал-демократ. К старожилам местной колонии ссыльных, в основном народнического толка, относился свысока, делая исключение только для него, Кона. Это, однако, не примиряло с Райчиным, а, наоборот, даже раздражало. Потому-то и обернулся он на голосе досадой.

Но тут же увидел, что Райчин не один. Рядом с ним стоял невысокий молодой человек в кепке и длинном демисезонном пальто с бархатным воротником.

— Кон! — позвал Райчин. — На минутку.

Кон перешел ухабистую выветренную улицу.

— Познакомься. — Райчин говорил громко, не обращая внимания на редких прохожих, обходивших их на широком тротуаре и с любопытством вглядывавшихся в их лица. — Товарищ приехал из Шушенского. Да я тебе говорил об этом, как же…

Кон оглядел незнакомого молодого человека, крепко сложенного, с небольшой рыжеватой бородкой, с притягательным взглядом темно-карих глаз, подал ему руку. — Если не ошибаюсь, Ульянов…

— Не ошибаетесь, Феликс Яковлевич, — с чуть заметной картавинкой ответил приезжий. И полуобернулся к Райчину: — Видите, Семен Григорьевич, нас, оказывается, и знакомить не было нужды, Феликс Яковлевич с первых же слов угадал меня.

— В этом нет ничего удивительного, — ответил Кон. — Из ваших товарищей в Шушенском я кое-кого знаю. Бывал там. Но с вами не довелось познакомиться. Собирался специально приехать, да все как-то не мог осмелиться. Я был о вас наслышан еще в бытность якутской ссылки…

Ульянов усмехнулся, но в этой усмешке не было ничего обидного для собеседника. Наоборот, она как бы расположила к короткости и доверительности.

— Мне всегда была интересна ваша пропагандистская работа в кружках. Это мне особенно близко, потому что я сам занимался в кружках с рабочими на заводах Варшавы. Очень порадовал меня Леонид Борисович Красин в Иркутске рассказами о «Союзе борьбы за освобождение рабочего класса»…

— Вот видите, — воскликнул Ульянов, — как много нас объединяет.

— Да, — сказал Кон тихо, и Ульянов отметил внезапную перемену в его тоне. — Объединяет многое, но есть и такое, что разъединяет. Мне говорили о вашей нетерпимости к проявлению иной, чем ваша, интерпретации революционной тактики. Я, признаться, из-за того и не мог никак осмелиться приехать к вам в Шушенское раньше, хотя к вашей семье… к вашей фамилии у меня издавна благоговейное отношение…

Темно-карие глаза сверкнули:

— А знаете, почему вы так легко поверили в мою якобы ужасающую нетерпимость?

— Почему? — насторожился Кон.

— Потому что были предрасположены к этому. Вам хотелось в это поверить. Как же! Ортодокс! Ни на каком коне не подъедешь!

— А к вам, Владимир Ильич, и в самом деле ни на каком коне не подъедешь, — улыбнувшись, сказал Кон.

Ульянов вскинул на него какой-то по-особому пристальный взгляд, словно вдруг увидел в нем нечто неожиданное, и бросил коротко, резко:

— Да. Особенно на троянском…

Некоторое время шли молча. Итальянская улица широкая, длинная, просматривалась насквозь, до самой степной окраины. Добротные деревянные и каменные дома, нередко в два этажа, сливались в две прямые линии, над которыми вдали, в сизо-голубом выцветшем небе, роао-вела колокольня Троицкой церкви.

— Насколько я знаю, — сказал Владимир Ильич, когда опи свернули на улицу Гоголя, — в ссылке вы занимались исследованиями…

— Да, я принимал участие в экспедиции Сибирякова. И за это особо благодарен своей судьбе. Там я познакомился со многими интересными людьми. Кто знает, как бы сложилась моя жизнь в якутской ссылке, если бы не они. Представьте себе одну из самых северных окраин нашего отечества. Два месяца — лето, а все остальное время — зима, какой она бывает только в северной тайге. Умопомрачительные морозы, бесконечные ураганы и половина года — полярная ночь. А с ней ее неизбежная спутница — полярка, болезнь души, неотвратимая тяга к смерти. Вечный вой волков среди воя пурги кого хочешь сведет с ума. Вся надежда на почту. Приходят номера «Восточного обозрения» из Иркутска, а в них мои очерки. Прочитаешь все номера от строчки до строчки — и уже не чувствуешь себя заброшенным в ледяные пустыни. Тебя помнят на большой земле, тебя стараются поддержать. Все, что я ни писал, все печаталось в «Восточном обозрении». А писал я, надо вам сказать, много, беспрерывно, до изнеможения. Тем, однако, и спасся от тоски и отчаяния. А попутно накапливался материал для больших работ…

— Удалось что-нибудь опубликовать? — быстро спросил Ульянов.

— Да, печатался в «Известиях Восточно-Сибирского отделения Географического общества», в журнале «Русская мысль»… Сейчас заканчиваю работу «Физиологические и биологические данные о якутах».

— Ну а здешние народности вас интересуют?

— Как же, лелею мечту о путешествии за Саяны.

— Есть какие-то возможности?

— Пока ничего не могу сказать определенного. Наше отделение Географического общества не располагает средствами. Может быть, что-то и наскребут. Я больше надеюсь на Николая Михайловича Мартьянова. Обещает все-таки устроить поездку вскорости. Удивительный это человек! В такой глуши создать музей, не имея лишнего гроша…

— Буду вам очень признателен, если вы меня познакомите с ним. С музеем я уже было ознакомился. Хотелось бы побродить по залам не спеша…

— Николая Михайловича сейчас здесь нет. Он на Абаканском руднике. Но мы можем обратиться к его супруге. Она не откажет в услуге ознакомить с экспонатами.

Тут в разговор вмешался Райчин.

— Не скромничай, Кон. Лучше тебя никто не знает музея. Так что, господа, позвольте откланяться и пожелать вам полезнейшего времяпрепровождения.

Райчин свернул за угол возле мукомольною заведения Пашенных, а Ульянов и Кон, перейдя на Большую улицу, остановились на перекрестке.

— А вы в Минусинск, наверно, за покупками на зиму? — спросил Кон.

— В какой-то степени. Никак не могу привыкнуть к здешним магазинам. Лавок много, а выбор самый жалкий.

— Да, в городе около сорока лавок и магазинов. К тому же и товар приходит периодически. А вы как раз попали в такое время, когда старые товары вышли, а новые еще не поступили.

— Ну да ничего. Куплю самое необходимое. Лампу, валенки, рукавицы, шапку… Но главное, конечно, не в этом. Товарищ мой Василий Васильевич Старков попал в неприятпую историю. Узнал, что заболел Семен Григорьевич Райчин, приехал навестить, а разрешением на приезд не запасся. Так полиция его арестовала, доставила к исправнику, а тот проявил излишнюю ретивость и дело передал мировому судье…

Феликс махпул рукой:

— Это нетрудно будет уладить. Я Ширяева хорошо знаю. Идемте к нему. Михаил Федорович все тут же и решит.

— А он уже и решил, — усмехнулся Ульянов. — Приговорил его к месячной отсидке в тюрьме. Представляете?!

Феликс молчал, пораженный новостью. От Ширяева он такой прыти не ожидал. Коллежский секретарь Михаил Ширяев был крестьянским начальником третьего участка. Юрист по образованию, он ушел в мировые судьи, чтобы, как говорил он в доверительной беседе, бороться с беззаконием. Ульянов, слушавший Феликса, сказал:

— Вот этот-то борец с беззаконием и нарушил закон. Согласно правилам о гласном надзоре, за первое нарушение полагается штраф или внушение.

— Что же теперь делать? — в смятении спросил Феликс. — Минусинская тюрьма — это плохо. Издевательства и надругательства над человеком.

— Вот я и думаю помочь товарищам составить апелляционную жалобу…

Ноябрьским днем Феликс сидел в читальном зале музея и быстрым нервным почерком писал статью в газету «Сибирь», издававшуюся в Петербурге, о порядках и правах, укоренившихся в минусинской тюрьме. Смотритель тюрьмы Путинцев, которому покровительствовал товарищ прокурора господин Иевреинов, относился к заключенным бесчеловечно. По поводу и без повода их целыми месяцами не выпускали из камер даже на прогулки. Больных запирали в карцер. Статья, конечно, будет напечатана без подписи автора: журналисты хорошо понимают, что, если губернаторские власти дознаются, автору не миновать обратного пути на север Якутии.

Дописав и уложив белый лист в конверт, Феликс ещо долго бездумно глядел на заснеженные деревья в палисаднике. Какая благодатная погода установилась на дворе! Снегу выпало много, но морозов пока не было. Небо затянуто белесыми облаками. Тихие улицы, дома под толстыми белыми козырьками, деревья в белых полушубках — все тянуло на воздух, на свободу, располагало к доверительным беседам, к улыбкам…

В дверях читального зала появился библиотекарь Ермил Фомич Гущин. Молодой, безусый, коротко остриженный, одетый в светлую косоворотку и клетчатый пиджак.

— Вот, господин Ульянов, вам и Феликс Яковлевич, — сказал Гущин и посторонился. Из-за его спины выступил недавний знакомый Феликса.

— Здравствуйте, Владимир Ильич! — поднялся Кон я подал руку. — Вы ко мне?

— Да, да, Феликс Яковлевич. Именно к вам.

— Но как вы догадались, что я здесь?

— А разве это трудно? — улыбаясь, спросил в свою очередь Ульянов. — Пришел к вам на квартиру… Хозяйка сказала, что вы в городе. А раз в городе, то, значит, здесь. Где же еще вам быть?!

— Присаживайтесь, Владимир Ильич, рассказывайте, что вас привело к одинокому и одичавшему Сириусу.

— Сириус? — удивился Ульянов, присаживаясь к столику. В читальном зале они были только вдвоем и потому могли говорить в полный голос. — Что это означает?

— Так мы себя звали на каторге. Мы ведь могли читать политическую литературу только по ночам. А светильник один. Поэтому половина камеры читала с начала ночи, а остальные — после того как всходила звезда-полуночница Сириус. Эта кличка так и осталась за мной.

— Я запомню, — сказал Ульянов вдруг погрустневшим голосом, чему-то расстроившись. — А у меня к вам дело. Пятнадцатого ноября с новой партией ссыльных прибыл сюда один наш товарищ, Виктор Константинович Курпатовский. Тоже и в казематах сидел, и в ссылке побывал. Его высылают в Курагино. Он подал исправнику прошение, чтобы из-за болезни ему разрешили задержаться на несколько дней в городе. Исправник Мухин требует врачебного освидетельствования. Виктор Константинович действительно болен. Но врачи — они ведь тоже всякие бывают. Я со здешними врачами совершенно не знаком. А вы, вероятно, успели с кем-нибудь сойтись покороче…

— Да, я знаком со многими, — сказал Кон, — и могу вас заверить, Владимир Ильич, что все они без исключения сочувствуют нашему брату. И врач городской больницы общественного призрения Иван Ефимович Козлов, и сельский врач второго участка Александр Иванович Смирнов, а вот адресом заведующего городской лечебницей Гереса Абрамовича Фридмана вы даже можете воспользоваться для получения нелегальной литературы… Вернее будет сказать… адресом его жены, Софьи Моисеевны. Она заведует книжным складом общества поощрения начального образования…

— Да? Благодарю! Это сейчас кстати. Так к кому же все-таки обратиться по поводу болезни Виктора Константиновича?

— Пойдемте к Козлову. Для исправника его свидетельство будет наиболее веско.

— Ну и прекрасно. К Козлову так к Козлову.

От Козлова, с которым очень скоро договорились об интересующем деле, снова вышли на Новоприсутственную улицу.

— Вы, надеюсь, к нам не на один день? — спросил Кон.

— Да вот как раз получается, что на один. Сегодня же в ночь должен выехать в обратную дорогу. Так сложились обстоятельства…

Минусинского исправника надворного советпика Мухина Порфирия Константиновича сестры Окуловы прозвали Порфишкой. Мухин знал о данном ему прозвище, но не обижался, ибо главным его правилом было избегать всяких конфликтов и осложнений со ссыльными. Начальство в этом, видимо, усмотрело его слабость и прислало на его место из Енисейска нового исправника. Подполковник Стоянов превыше всего ставил «порядок и дисциплину», которую он решил внедрить во вверенном ему округе с первых же дней пребывания в Минусинске.

— А скажи, Ненашкин, — говорил Стоянов, листая журнал надзирателя, в котором должны были ежедневно расписываться ссыльные, — почему это росписей у тебя нет? Ты что же, каналья, ленишься навещать ссыльных?

— Никак нет, ваше высокоблагородие, — таращил водянисто-серые слезящиеся глаза надзиратель, — хожу ежедень, отказуются.

— Как так «отказуются»? Исправнику докладывал?

— Не единожды.

— А он?

— Не изволили дать на сей счет указания…

Стоянов шевельнул густыми черными усами под огромным горбатым носом, кинул журнал на край стола и, сверля надзирателя круглым глазом, приказал:

— Сегодня же, немедленно… старосту ссыльной колонии… ко мне!

Одноэтажное деревянное здание полицейского управления, выходящее на площадь к Троицкой церкви, находилось всего за два квартала от дома Суслонова, где жил Кон. Феликс появился перед очами Стоянова уже через полчаса.

— Вам известно, господин Кон, по какому поводу я вас вызвал? — спросил Стоянов, откинувшись на спинку стула.

— Да.

— Очень хорошо.

Феликс взял стоявший у стены стул и сел сбоку от стола.

— Хорошо, что вы подняли этот вопрос, — сказал он, — надо его выяснить до конца.

— Но я вас не приглашал сесть, — сказал Стояной, шевеля вскинутой ко лбу изломанной лохматой бровью.

— Нет, вы пригласили. — Голос тверд, а сам Кон необыкновенно спокоен, как всегда, когда чувствовал стычку с представителем власти. — Раз вы сидите, этим самым вы пригласили меня сесть.

Стоянов кинулся грудью на край столешницы. Глава мечут молнии:

— Я этого не допущу! Вы в присутствии!..

Сидевший в углу за небольшим столиком пожилой секретарь поднял на лоб очки, с любопытством ожидая, чем все это кончится.

Феликс говорит медленно, даже как-то мягко:

— Не допускайте!

— Я вас приговариваю к двухнедельному аресту, — вскакивает с места Стоянов.

— Принимаю к сведению, — спокойно соглашается Феликс. — Будьте любезны дать мне копию постановления.

— Я велю выдать его вам сейчас же. — Стоянов смотрит на секретаря, и тот, торопясь, выписывает злополучную бумагу.

— А теперь, — говорит Феликс, складывая белый лист пополам, — я обжалую это постановление у губернатора.

— Как вам заблагорассудится. Но прежде вы отсидите две недели.

— Нет, не отсижу. Вам официально объявлено об апелляции губернатору.

Стоянов вопросительно воззрился па секретаря. Тот кивает: да, совершенно верно, до решения по апелляции арестовать нельзя. И подполковник, сообразив, что переиграл, рычит сквозь плотно сжатые зубы:

— Я вас больше не задерживаю, господин Кон.

Феликс молча вышел. Глядя ему вслед, исправник вдруг почувствовал, что с этой минуты его, Стоянова, в Минусинске ждет, пожалуй, больше неприятностей, чем удовольствия от сознания своего всевластия. Спросил у секретаря:

— Чем живет этот господин, кроме официального пособия? Ведь у него жена и двое детей?

— Да. Господин Кон служит письмоводителем у господина барона Гадилье…

— А-а, это мировой судья. Между прочим, он такой же барон, как я турецкий Осман-паша. Курт Александрович — обыкновенный латышский мещанин.

— Однако всем он рекомендуется бароном.

— Это его личное дело. А вот какое он имел право брать ссыльного в свою канцелярию, это уже не личное дело, а нарушение «Устава о ссыльных».

Секретарь знал, что исправник не любил Гадилье, но позволявшего ему вмешиваться в свои дела. Сухой и надменный со всеми, мировой судья не делал исключения и для исправника. Секретарь подлил масла в огонь:

— Мы запрашивали господина барона. Он ответил, что прежний судья коллежский секретарь Ширяев оставил много запущенных дел, а грамотного письмоводителя в Минусинске найти невозможно.

— И Порфирий Константинович удовлетворился таким ответом?

Секретарь пожал плечами.

— Ну, ясно. И тут та же картина — распущенность, самовольство. Но я положу этому конец. — Подполковничий кулак опустился на столешницу, покрытую зеленым сукном, однако, не столь уверенно, как можно было бы ожидать: Стоянов не мог освободиться от предчувствия, что в Минусинске его увесистый солдафонский кулак может повиснуть в воздухе.

На другой день в городе уже вся интеллигенция, все чиновники знали, что исправник собирается наложить на Кона двухнедельный арест. Первыми, кто встретился Стоянову, отправляющемуся в полицейское управление, были два приятеля — секретарь городской управы Рымарев-Черняев Григорий Яковлевич, весьма гордившийся своей дворянской фамилией, и акцизный начальник Адрианов Алексапдр Васильевич. Черняев, подкручивая ухоженные усики, спросил соболезнующе:

— Что, Александр Иванович, нервишки не выдерживают? Тяжела, выходит, служба…

— Не понимаю вас, Григорий Яковлевич, — сухо проговорил исправник.

— Я имею в виду ваше столкновение с поднадзорным Коном…

Адрианов хотя вроде бы и тряс сочувственно распущенной старообрядческой бородой, но было видно — рад, что для полицейского чина предполагается неприятность, тем более досадная, что в сущности представляет собой сплошную нелепость.

Только от Черняева и Адрианова отделался, как новая встреча: на улицу Александра Второго выскочила с Михайловской улицы пролетка крестьянского начальника пятого участка Сергея Павловича Ордынского. Сергей Павлович, еще месяц назад носивший тоненькие усики, теперь отпустил узенькую, от виска до виска, на татарский манер, бородку, тронул кучера за плечо и, когда пролетка остановилась, приподнял шляпу и без всяких предисловий с вопросом:

— Александр Иванович! За что же это вы Феликса-то Яковлевича решили за решетку упрятать?

Стоянов осклабился, давая понять, что принимает вопрос Ордынского за шутку, а сам злобно подумал: «Ну и наперло же вашего брата в этот пыльный городишко! А все железная дорога виновата. Прежде, бывало, чиновника с университетским значком в Сибири и по губернским-то городом не скоро встретишь. А теперь они на каждом шагу в глаза лезут, и всяк себя с тобой на равной ноге норовит держать. Нет, этому надо положить конец!»

А только свернул у Воскресенского собора на Большую улицу, как от музея прямо наперерез экипаж городского головы катит. И этот не проехал мимо, а приостановился и подобие улыбки на своей щекастой физиономии сотворил. Смотрит и головой покачивает:

— Ах, Александр Иванович. Что же это вы с господином Коном не поделили? Два таких приятных человека — и на тебе! Я, между прочим, послал Константину Николаевичу письмо с просьбой отменить ваше постановление. Так вы уж на меня, Александр Иванович, зла не держите. Дружба, как говорится, дружбой, а служба службой. Мой долг — защищать интересы и достоинство граждан, — и, приподняв над седеющей головой шляпу, покатил дальше.

— Учту ваши пожелания, Иван Петрович! — крикнул вслед голове исправник.

— Учтите, голубчик! Учтите! Буду весьма вам обязан, — обернувшись, крикнул Лыткин.

«М-да, — сказал про себя Стоянов. — Не городской голова, а адвокат». Стоянов не знал, что заводчик, купец и общественный деятель Иван Петрович Лыткип, действительно, во многих случаях действовал как защитник политических ссыльных, чему, конечно, способствовали его приятельские отношения с Мартьяновым, да и с самим Коном. Феликс уважал городского голову за светлый ум, бывал у него в гостях и подолгу беседовал с ним.

Как и следовало ожидать, енисейский губернатор генерал-майор Константин Николаевич Светлицкий отменил постановление исправника об аресте Кона.

После долгих раздумий подполковник Стоянов все-таки обратился к Светлицкому с рапортом, в котором указывал на незаконность нахождения на службе у мирового судьи политического ссыльного Кона. И в этом добился-таки успеха. Судье Курту Гадилье было предложено отказаться от услуг Феликса Кона.

Из трехлетнего путешествия по Туве Феликс возвращался через Иркутск, в котором задержался на несколько дней. Остановился в «Коммерческой гостинице». Зашел в Восточно-Сибирское отделение Географического общества. Председателя Маковецкого не было. Принял его заместитель Лушников. Выслушав рассказ об итогах исследований, загорелся.

— Надо обязательно сделать обстоятельный публичный доклад. У вас столько научных открытий! Ваши записи песен и сказок — это же сокровище! Кто бы думал, что тувинцы имеют такую древнюю культуру…

— Все это так, но вряд ли Кутайсов разрешит.

— Нет, нет, отказа не может быть. Я завтра же запишусь к генерал-губернатору на прием.

На другой день Лушников встретил Феликса уныло.

— Ну что, — сверкнул глазами Кон, — не я ли вам говорил, что ничего из этого не выйдет?

— Вы были правы, Феликс Яковлевич. Более тего, генерал-губернатор велел вам немедленно покинуть Иркутск. Но вы не огорчайтесь. Ваш отчет об экспедиции я немедленно перешлю в Петербург. Там его сумеют оценить должным образом.

Кон опять оставлял столицу генерал-губернаторства с тяжелыми раздумьями Ведь ему уже скоро сорок лет. Почти два десятка из них отданы каторге и ссылке. Сколько воды утекло за это время! Сколько политических событий произошло в мире!

Подполковник Стоянов, все еще пребывающий в должности минусинского испрапипка, отнесся к возвращению Кона настороженно. После того как было получено предписание, разрешающее Кону предпринять экспедицию в Урянхайский край, Александр Иванович вздохнул с облегчением. Тува считалась зарубежной территорией, и Стоянов решил, что Кон из «заграничной» поездки вряд ли вернется. Но Кон вернулся. Более того, через месяц после возвращения исправник получил присланную на имя Кона медаль, которую полагалось вручать лично.

Пришлось облачиться в парадный мундир. Кона он встретил стоя.

— Вы награждаетесь… — начал было Стоянов, но Кон бесцеремонно перебил его:

— Знаю, знаю. Награждаюсь Географическим обществом. Дайте-ка мне медаль.

Исправник, онемев, отдал награду, Феликс вышел, не попрощавшись.

Как-то стало известно, что в Минусинск прибывает со своей многочисленной свитой сам граф Кутайсов. Была составлена программа пребывания генерал-губернатора в городе; в нее входило и посещение музея. Феликс в эти дни не выходил из своей квартиры. Обрабатывал материалы, привезенные из засаянской экспедиции. У него тоже мало кто бывал.

Вдруг как-то в полдень слышит — хлопнула калитка. В калитку вбегает полицейский надзиратель. Руку под козырек:

— Господин Кон… вам необходимо явиться в музей. Срочно требуетесь.

— Это зачем?

— Их высокопревосходительство… генерал-губернатор Восточной Сибири… граф Кутайсов… желают, чтобы вы давали им объяснения по музею… потому как господин Мартьянов на излечении и больше давать объяснения некому.

— Ну вот что, любезнейший… — Феликс взъерошил волосы и круто потер уставшие глаза, — передай высокопревосходительству, что господин Кон не желает давать ему объяснения. Все, ступай. — И, подтолкнув опешившего надзирателя к выходу, открыл перед ним дверь.

Как потом узнал Феликс, между какими-то пунктами программы высокого гостя осталось два свободных часа, и их-то Кутайсов и решил посвятить музею. Двухчасовую экскурсию по музею могли осилить только сам Мартьянов или Кон. Елена Константиновна Мартьянова и предложила кандидатуру Кона.

Ему рассказывали, как ни жив ни мертв появился перед Кутайсовым надзиратель, как едва решился произнести крамольные слова:

— Ваше высокопревосходительство… Господин Кон… они не желают…

— Что «не желают»? — терпеливо переспросил Кутайсов, еще не вникнув в смысл слов.

— Давать объяснения вашему высокопревосходительству…

Свита генерал-губернатора застыла в гробовом молчании.

— Кто же это у вас такой дерзкий? — легко спросил Кутайсов, но холодные глаза его впились в исправника.

— Политический ссыльный, ваше высокопревосходительство, Феликс Кон, — замирая, выговорил Стоянов.

Полуобернувшись, Кутайсов воззрился на свиту. Красивое лицо его с тонкими чертами вдруг ожило, надменное выражение сменилось благодушной улыбкой.

— Обойдемся, я думаю, — проговорил небрежно. — Ведите нас вы, Елена Константиновна!..

Однако великосветской улыбки графа хватило ненадолго. Кипевшее в нем раздражение мешало сосредоточиться на рассказе. Уже через полчаса Кутайсов попросил книгу почетных посетителей, расписался в ней и отбыл…

Исправник ждал кары на голову Кона. Но первой из депеш была телеграмма из Москвы о прибытии в Минусинск генорал-лейтенапта Шварца.

Стоянов встретил его на пристани, доложил о том, что в округе все благополучно, и в ожидании дальнейших распоряжений впился в генерала блестящими черными глазами. У Шварца на бритой стариковской физиономии — унылое утомление.

— А скажите, подполковник, — говорит Шварц, разглядывая без любопытства пристанскую площадь. — Мне в Москве сообщили, что у вас тут живет крупный ученый Кон…

— Совершенно верно вам сообщили, — вытянулся исправник, — таковой действительно проживает в нашем городе.

— Будьте любезны, подполковник… Узнайте у господина Кона, когда он соблаговолит меня принять? — Шварц протянул для передачи Кону свою визитную карточку, на которой значилось: «…начальник Пулковской обсерватории…»

С началом в 1904 году русско-японской войны на плечи подполковника Стоянова легла нелегкая миссия — уговорить оставшихся в городе политических ссыльных пойти добровольцами на фронт.

Сидя вечером за картами у Григория Яковлевича Рымарева-Черняева, Стоянов жаловался только что вернувшемуся из верхнеенисейской экспедиции Адрианову:

— Все дело в Коне. Если Кон согласится, остальных уломать труда не составит. Но Кон, доложу я вам… Политкаторжанин, а гордость сатанинская…

Адрианов, сам слывший за либерала, сотрудничавший в газетах «Сибирская жизнь» и «Восточное обозрение», к тому же совершивший несколько весьма удачных научных экспедиций на Алтай и в Закаспийский край, возразил исправнику:

— Да, но ведь политкаторжанин…

— Помилуйте, Александр Васильевич, чем же гордиться? Каторга она и есть каторга.

Адрианов многозначительно улыбнулся:

— Для нас с вами каторга, а для них — голгофа.

В это время в соседней зале послышался рояль — играли польку. К Адрианову подошла юная вдова, владелица двухэтажного галантерейного магазина. Партия за карточным столом расстроилась. Беседа, так волновавшая окружного исправника, оборвалась.

«Вечер» у хлебосольного и всеми уважаемого господина Рымарева-Черняева, как и обычно, затянулся до четырех часов ночи. Огромный двухэтажный деревянный дом на Большой улице ярко светился всеми двадцатью четырьмя окнами. И если бы не этот опоясанный двумя рядами светящихся окон дом, то старый уездный город, приткнувшийся у подножия голых холмов на берегу широкой протоки Енисея, казался бы необитаемым — так здесь по ночам все было тихо, темно и глухо.