ГЛАВА ВОСЬМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Сформировав санитарный отряд, Янис доложил об этом Блюхеру.

— Может, останешься командиром этого отряда? — предложил главком.

У моряка задрожали губы.

— У тебя лихоманка, что ли?

— Я здоров, товарищ главком, но прошу вас, не гоните от себя. Я не тот, кем был под Троицком. А без вас могу опять надурить.

В разговор вмешался Кошкин:

— Товарищ главком, работы у меня много, одному не справиться, а с Балодисом…

— Ладно! Оставайтесь вдвоем!

Вечером Янис доверительно сказал Кошкину:

— Я тут одну дамочку встретил, обещал зайти. Сбегаю сейчас на часок.

Кошкин махнул рукой: дескать, понимаю, иди.

Янис шел по улицам, угадывая дорогу к особняку Надежды Илларионовны. То ему казалось, что он давно миновал ее двор, и возвращался обратно, то останавливался у незнакомых домов и гадал — не здесь ли она живет. После долгих поисков он наконец нашел особняк и позвонил.

Дверь открыла сама Надежда Илларионовна и удивленно пожала плечами.

— Не узнаете, гражданочка? — весело спросил Янис, потирая от мороза руки. — Раньше не мог зайти, дел, как говорится, по горло.

Надежда Илларионовна тотчас изменилась и, желая задобрить матроса, притворно улыбнулась.

— Я вас не забыла, Ян…

— Карлович, — подсказал Балодис.

— Совершенно верно, Ян Карлович. Я хворала всю неделю, да и сейчас чувствую себя скверно.

Надежда Илларионовна незаметно прикрыла ногой дверь в столовую, откуда донесся сдавленный кашель, и это сразу насторожило Балодиса. Из визитера и кавалера он тотчас преобразился в матроса и порученца главкома.

— Сожалею, гражданочка, что болели и не дали мне знать, а сейчас я не на огонек забежал, а поговорить по важному делу. Пройдемте в столовую!

На лице Надежды Илларионовны вспыхнул яркий румянец. Она не спеша открыла дверь и пригласила:

— Пожалуйста!

В столовой никого не оказалось, и матрос был немало удивлен. Ведь он ясно слышал, как именно в этой комнате кто-то сдержанно кашлянул.

— Присядем! — бесцеремонно пригласил он хозяйку и, отодвинув стул, уселся первый, небрежно положив на стол деревянную кобуру с маузером.

Надежда Илларионовна, боясь смотреть на страшный револьвер, который, как ей казалось, неминуемо выстрелит, все же повернулась к матросу и произнесла:

— Я вас слушаю, Ян Карлович.

Матрос видел перед собой красивый женский профиль, сколотые на затылке пышные волосы, готовые вот-вот рассыпаться. В первый раз она была куда любезней и ее взгляды так много обещали, что могла закружиться голова. Сейчас она была так же хороша, пожалуй еще соблазнительней.

— Я организовал санитарный отряд, — словно докладывая, сообщил он ей серьезно. — Требуется, понятно, доктор. Не укажете ли на подходящего человека в городе?

Надежда Илларионовна, не поворачивая головы, ответила чужим голосом:

— К сожалению, среди моих знакомых нет врачей.

— Жаль, — сказал матрос, наклонив голову набок, словно ему так было удобнее ее рассматривать, и постучал пальцами по кобуре. — Может, все-таки вспомните?

— Нет, нет, никого из врачей я не знаю. Чем могла — помогла, надо будет — еще помогу.

— Вы что ж, одна живете? — поинтересовался Янис.

— Со мной еще родственница по матери, двоюродная тетушка.

— А там что у вас? — показал он рукой на портьеру.

Только сейчас Надежда Илларионовна заметила у него на сгибе кисти синее, слинявшее сердечко с пронзенной стрелой и дрогнувшим голосом ответила:

— Моя спальня.

— Пройдемте туда! — без стеснения предложил Балодис, поднявшись со стула, и торопливо застегнул бушлат.

— Что вы? — испуганно пролепетала Надежда Илларионовна. — Это по меньшей мере неудобно. Если сюда зайдет моя тетушка — я сгорю со стыда. Ведь она может бог знает что подумать.

— Мне все равно, что она подумает. Берите свечу, и идемте, — приказал Балодис. — Я к вам пришел не по любовным делам. Вы, видать, мадам высокого полета, а нам попроще надо.

Дрожащими руками Надежда Илларионовна взяла подсвечник и, тяжело ступая, медленно подошла к портьере. Раздвинув ее, она, не переступая порога, протянула подсвечник вперед. На стенах заколыхались лохматые тени. Балодис, наблюдая за ее руками, спокойно забрал подсвечник и спросил:

— Значит, здесь вы спите?

— Да.

— Одна?

— Ну, понятно.

— А кто кашлял, когда мы беседовали в коридоре?

— Ах, это мой племянник, — нашлась Надежда Илларионовна, — я совершенно забыла вам о нем сказать. Он только вчера приехал из Уральска и отдыхает.

Балодис вернулся к столу, поставил подсвечник, вынул из кобуры маузер и строго скомандовал:

— А ну, племянничек, выходи в столовую!

В спальне зашебуршили, потом послышался стук упавшего кресла, и из-за портьеры выглянул молодой человек с таким испуганным видом, что матрос невольно улыбнулся, показав Надежде Илларионовне два ряда белоснежных зубов.

— Ты что ж в темноте сидишь, как крот?

— Спал на тетиной тахте. — Зубы у молодого человека клацали.

— Дрожишь?

— Холодно спросонок.

— Покажи документы!

— У меня их выкрали в дороге.

— Ну одевайся, молодчик, пойдем!

Надежда Илларионовна мысленно проклинала Сашку за то, что он вернулся к ней, а себя за сострадание к нему и отворачивала лицо от матроса, а матрос злился на себя за то, что поверил ее лукавой улыбке. «Чуть было не сплоховал, братишка», — подумал он.

Когда Балодис ушел, уводя Почивалова, Надежда Илларионовна закрыла за ними дверь, быстро прошла в свой будуар и бросилась на тахту.

Тщательно выбритый и одетый в новый трофейный френч Цвиллинг сидел в своем кабинете с Елькиным.

— Я убедился, что разговоры о военном счастье — болтовня, — запальчиво сказал Елькин. — Чтобы командовать и принять правильное решение, нужен талант. Блюхер им обладает.

— Согласен с тобой, но как бы эта победа не вскружила ему голову.

— Да как ты можешь так говорить? — обижаясь за Блюхера, возразил Елькин. — Вот уж кто действительно скромный человек, так это он. Что он тебе давеча сказал? «Ты, говорит, Цвиллинг, предревкома — ты и бери власть в руки». Ты слышал об отрядах братьев Кашириных и Томина? Мне рассказывали, что в станицах висят их приказы и каждый подписывается — главком такой-то. Возможно, что они революционно настроены и искренне борются против Дутова, но каждый из них мнит о себе по меньшей мере как о Крыленке. Блюхер же ни одной листовки пока не издал и не любит, когда его называют главкомом. В Блюхере рабочая закваска и настоящая идейность коммуниста.

— Что он думает дальше делать? — спросил Цвиллинг.

Елькину не пришлось ответить, в кабинет вошел Блюхер и весело поздоровался:

— Кажется, речь обо мне? — Он сел в кресло, провел рукой по коротко остриженным волосам. — Дутов, к сожалению, улизнул, но дутовщина осталась. Сейчас матросы задержали бывшего тургайского губернатора генерала Эверсмана. Старая кляча! Но из него можно выжать немало сведений. На допросе у Павлова он рассказал много интересного. В Екатеринбурге контрреволюция вспыхивает то в одном месте, то в другом. Это вполне понятно. Ведь в самом городе сидит вся романовская семейка, и всякие мазурики норовят освободить Николая. Пермские анархисты готовились увезти его к себе, а какой-то капитан Ростовцев даже в Японию. Поэтому я считаю, что екатеринбургский отряд надо откомандировать обратно. Я увезу в Челябинск казачью сотню Шарапова и твой отряд, — он взглянул на Елькина, — а остальные, в том числе и балтийские моряки, останутся здесь. И хотя все военные силы подчинены мне и я — челябинский предревкома, но пришел сюда сообща решить этот вопрос.

Елькин готов был обнять Блюхера.

— Это правильное решение. Что ты скажешь, Цвиллинг?

— Я такого же мнения.

На другой день на Чернореченской площади был выстроен екатеринбургский отряд.

За ночь мягкий снежок опушил стволы городских деревьев и кустов, а сейчас яркое солнце, поднявшись в небе, блестело на золотых куполах собора. Бесшумно взмахивая крыльями, перелетали с дерева на дерево вороны и галки, и тогда невесомый снежок мохнатыми комьями осыпался вниз.

Бойцы в стеганках, изношенных шинелях и пальто, с хлопающими шапками-ушанками постукивали каблуками худых сапог и ботинок. Много бородачей, хотя лица молодые. У всех винтовки, пулеметные ленты, сабли, револьверы. На левом фланге конники, на повозках сбруя, мешки с продовольствием, а позади две пушчонки. Впереди бойцов в непомерно большой папахе, которую поддерживают оттопыренные уши, стоит командир отряда Ермаков.

Все ждут начала.

Вот появились Цвиллинг, Блюхер, Елькин, Павлов, Андреев. Цвиллинг проворно взошел на помост, огороженный перилами, и заговорил. Речь его, хотя и плавная, длилась бесконечно долго. Поеживаясь от холода, бойцы терпеливо слушали, а комиссар Малышев откровенно сказал Ермакову:

— Пошла писать губерния…

После Цвиллинга выступил Блюхер. Он начал сочувствующе:

— Не замерзли, ребята?

В отряде раздался смех и чей-то голос:

— Видать, сознательный.

— Я, рабочий человек, не больно-то речист. Скажу только несколько слов. Спасибо вам за помощь! Спасибо Ермакову и Малышеву, спасибо комиссарам, спасибо вам всем! Езжайте домой, но порох держите сухим. Гидру контрреволюции нужно уничтожить без остатка. Да здравствует власть Советов и Владимир Ильич Ленин!

Бойцы дружно гаркнули:

— Ура-а!

Блюхер выждал и добавил:

— Товарищ Ермаков, командуйте отрядом!

— Вот это здорово! — донесся до многих чей-то голос. — Коротко и ясно.

Блюхер сошел с помоста и стал прощаться со всеми за руку. Ермаков шел рядом с главкомом, он знал всех в лицо и докладывал:

— Шадринский, ирбитский, из Ревды, камышловский, наш — екатеринбургский…

Отряд двинулся. Кто-то запел на мотив «Марсельезы», и по площади прокатились бодрящие слова:

Мы пожара всемирного пламя,

Молот, сбивший оковы с раба.

Коммунизм — наше красное знамя,

И священный наш лозунг — борьба.

Впереди шел знаменосец, держа за древко кумачовый флаг, развевавшийся над головами бойцов. Они оборачивались, махали руками, ушанками, надетыми на штыки винтовок, и задорно пели.

Спустя неделю в вагоны погрузились елькинский отряд и сотня Шарапова. Старый казак прохаживался по платформе, часто подкручивая усы. Казалось, что он сбросил два десятка лет и помолодел.

Проводить их собрался весь Ревком. И снова речи, и нестройная музыка духового оркестра, который успел сколотить Павлов, и дружеские пожатия. Прощаясь с Блюхером, Павлов раскаянно просил:

— Не сердишься больше на меня, Василий Константинович? Ведь спорили мы с тобой.

— Спорщик лучше потакалы. А матросам передай мой горячий привет!

Подошел Балодис и, улучив подходящую минуту, протянул мичману руку.

— Ты что ж в отряд не возвращаешься? — спросил Павлов.

— Рад бы, да главком не пускает, — схитрил Янис и тут же испугался своих слов: «А вдруг Блюхер прикажет вернуться».

— Не пущу его, — вступился за него Кошкин. — Он нам в Челябе пригодится.

Прощание затянулось бы надолго, но Блюхер подмигнул Балодису и шепнул:

— Скажи дежурному, чтоб отшвартовал эшелон.

Поезд тронулся. Из вагонов, где находились шараповские казаки, доносились песни под звуки гармошки.

К Сашке Почивалову подсел заросший арестованный в хорошо сшитом военном костюме.

— Второй день к тебе присматриваюсь, есаул. Никак, Почивалов, адъютант наказного атамана?

— Хучь бы так.

— Не так, а факт. Узнаешь меня?

Почивалов, не глядя на соседа, ответил:

— Нет!

— Скоро запамятовал. Я хорунжий Енборисов, частенько заходил к полковнику Сукину перекинуться в картишки… Они меня и погубили. Мы в ту ночь играли… Атаману, видать, удалось бежать, да и Сукину тоже. А я…

Енборисов не договорил и с досады поник головой, на которой курчавились каштановые волосы. Сашка пристально смотрел на него, все отчетливее вспоминая красивого офицера, всегда одетого с иголочки. Он даже однажды подумал: «Был бы я такой — Надежда Илларионовна не выпустила бы меня из рук». А сейчас его трудно было узнать: лицо заросло щетиной, глаза глубоко впали, нос заострился.

— Не миновать штаба Духонина как пить дать, — тихо произнес хорунжий.

Эти слова произвели на Сашку тягостное впечатление. Ему так хотелось жить, ведь он еще молод и мало успел повидать. «Может быть, мне бы и удалось скрыться, если бы я не возвратился к этой… Впрочем, все дело случая и счастья. Не пришел бы матрос — я бы спокойно там переждал, пока красных снова не вышибли из города. И долго я здесь буду томиться? Допросили всего раз — и всё. Вот придут сюда на днях и всех приставят к стенке». От этих мыслей Сашке стало еще тяжелей, и он невольно застонал.

— Молчи, щенок! — Енборисов ладонью зажал ему рот. — Я тебя спасу.

Сашка мгновенно пришел в себя. Ему показалось, что он сам произнес эти слова, и уставился на Енборисова.

— Спасу, — повторил Енборисов, — но уж потом, когда вернется атаман, ты мне служить будешь.

— Полжизни отдам! — Сашка болезненно воспаленными глазами посмотрел на хорунжего, искренне веря тому, что тот его спасет.

Енборисов полулежал на соломе, подперев рукой голову. Глазами поманил к себе Сашку, и тот приполз.

— Надо менять политику, — сказал хорунжий.

Сашка глядел на Енборисова, не догадываясь, о чем тот намерен говорить.

— Надо проситься на допрос, а там прямо скажем: «По несознательности пошли к атаману. Мы — за трудовое казачество и хотим служить советской власти. Берите нас к себе».

— Не поверят, — усомнился Сашка.

— Все надо испробовать, авось поверят. Зато когда выпустят на волю — ищи ветра в поле. На допросе говори, что служил при Сукине для поручений, пакеты возил и прочее такое, а я командиром эскадрона был. Когда попадем к нашим, скажем, что скрывались в Казачьей слободке… Понял?

Сашка кивнул головой. План Енборисова ему понравился: не все ли равно, что наболтать, лишь бы выйти на волю.

Через неделю Почивалов и Енборисов были выпущены из тюрьмы и зачислены в формируемый ими же самими казачий полк. С большим трудом им удалось завербовать в форштадте десять казаков, раздобыли для них коней, седла и приказали казакам носить на левой стороне груди небольшой красный бант.

Сашка радовался неожиданной перемене. Не раз он задумывался над тем, чтобы зайти к Надежде Илларионовне, но благоразумие взяло верх. «Все равно не поймет и донесет на меня атаману». Больше всего Сашка боялся матросов. В каждом из них видел Балодиса и считал, что рано или поздно эта встреча произойдет и он снова очутится в тюрьме. Тогда Сашка решил бежать в родную станицу. Он не знал ни о станичном сходе, ни о суде над отцом и Митричем, но Енборисов постоянно приглядывал за ним, и это мешало Сашке осуществить свой план.

Енборисов явился к Цвиллингу и добился приема.

— Я не могу доказать свою преданность советской власти, — сказал он. — Полк можно сформировать, но не в городских условиях.

— Что вы предлагаете?

— Дозвольте выехать в станицы с мандатом Ревкома, в котором прошу указать, что формируется красный полк революционного казачества.

Цвиллинг молчал.

— Не доверяете, товарищ председатель? — продолжал Енборисов. — Тогда переведите меня рядовым казаком и назначьте другого командира. Есть даром советский хлеб — не в моем характере.

— Ладно, езжайте! — доверчиво согласился Цвиллинг.

Енборисов уехал, наказав Почивалову нести охрану Ревкома и быть примерным, чтобы войти в доверие к властям. Возвратился он с полусотней казаков, выстроил их перед зданием Ревкома и, явившись к Цвиллингу, попросил:

— Скажите казакам несколько теплых слов.

Сашка неоднократно приставал к Енборисову:

— Пора бежать, чего мы ждем?

— Поедем с тобой опять вербовать, тогда и побежим.

И они поехали. Впереди простирались холодные дали слепящего снега, а на горизонте чернели облака, напоминавшие своей причудливой формой высокие холмы. Вокруг ни деревца, ни кустика, лишь снег и серый купол неба. Звенящая тишина, извечный покой. В этой тишине Енборисов бесшумно извлек из кобуры наган и выпустил три заряда в затылок Почивалову. Убитого Сашку он бросил в снег и вернулся в Оренбург, ведя почиваловского коня.

— Иначе не мог поступить с этой гидрой, — доложил он Цвиллингу и рассказал тут же выдуманную историю: — Этот щенок мне сказал: «Прощай» — и драпанул к дутовцам. Мне за него отвечать перед вами. Пусть я беспартийный казак, но у меня же совесть. Что было делать?

— Правильно поступил, — одобрил Цвиллинг.

Так Енборисов заслужил доверие и, прикинувшись архикрасным, сумел убедить доверчивых людей, что он коммунист.

…Поезд приближался к Троицку. В вагонах шумно, весело. Недалеко от станции Блюхер взобрался в теплушку к казакам. Шарапов взял руки по швам и по форме доложил.

— Вольно! — скомандовал Блюхер.

— Извиняйте, товарищ главком, садитесь на нары.

Молодой казак, выхватив из кармана не первой свежести большой платок, стал им стряхивать хлебные крошки с досок. Никогда раньше этот самый казак не стал бы того делать для есаула, а Блюхеру он искренне хотел услужить. В этом Шарапов видел уважение казаков к главкому, и в то же время ему нравилась простота отношений начальства с конниками.

— Ну как, ребятушки, жалобы есть? — спросил Блюхер. — Кормят досыта?

Шарапов по привычке подкрутил усы и попросил:

— Дозволь рядом сесть, Василий Константинович.

— Я за место не платил, — пошутил Блюхер. — Где хочешь, там и садись.

— Помню я, главком, как ты в Троицке гуторил. И сала мало, и хлеб на досталях, в обчем не весело. А я так скажу: хучь бы половину того, что имеем, а от советской власти не уйдем, как пацаны за мамкин подол держаться будем. Нас учили так: нельзя земле без царя стоять, а на поверку получается брехня, потому и слепая лошадь везет, коли зрячий на возу сидит.

— Я с тобою не согласен, — возразил Блюхер. — По-твоему выходит, что народ слепой, один Ленин зрячий.

— Извиняйте, главком, что встреваю в разговор, — неожиданно вмешался рябой казак с горбинкой на носу, — гуторил один хуторной, что ему доподлинно известно про Ленина — незаконный сын енерала Бенкендорфа, а брат его при Корнилове служит.

Шарапову интересно было послушать, что ответит Блюхер, и потому добавил:

— И я про то слышал.

Блюхер усмехнулся:

— И про меня дутовцы говорят, будто я немецкий генерал.

— Дурни! — рассмеялся Шарапов.

— А ведь говорят. И головы казакам забивают. На самом же деле Ленин простой русский человек.

— Ты его видел, главком? — допытывался рябой казак.

Блюхер решил, что в этом случае соврать не грех, и быстро ответил:

— Как тебя.

— И за ручку здоровкался?

— Ленин со всеми за руку здоровается, а к казакам особое расположение имеет.

Рябой казак задумался, упершись руками в бедра, и про себя сказал: «Едрена матрена, стрену этого хуторного — рожу всю заплюю. Пошто мне голову морочил, гад». И громко произнес: — Ох и выпил бы сейчас!

— Ишо чего захотел? — спросил Шарапов.

Рябой казак уперся маленькими глазами в командира сотни и, глотая слюни, ответил:

— У нас в станице яблоки спасовку водой в кадке заливают, а после духовитой травкой заправляют и в погреб до первых журавлей. Кого хочешь свалит с ног.

— Этого чаю и я бы не прочь, — улыбнулся Шарапов.

Неожиданно поезд остановился, и от вагона к вагону пронесся лязг буферов. Через несколько минут в теплушку заглянул Кошкин и поспешно спросил:

— Главком тута?

Он успел заметить Блюхера. Ловко подскочив, он ухватился за поручень и взобрался в вагон.

— Товарищ главком, семафор закрыли, начальник станции не принимает эшелона.

— Почему? — спокойно спросил Блюхер.

— Балодис уже ходил узнавать, а ему дежурный ответил: «Главком Томин приказал. Блюхера дожидается».

— Что за человек? Откуда он дознался, что я еду? — удивился Блюхер.

— Шила в мешке не утаишь.

Шарапов беспокойно поднялся с нар, выглянул из вагона и сказал:

— Видать, шельма Томин, потому коней по сходням не свести, насыпь мешает. Вроде как ловушка.

Через несколько минут прибежал, запыхавшись, Балодис и доложил:

— Прибыл Томин и дожидается в вашем вагоне.

— Один или со своим штабом?

— С ним казак и солдат. Я их по форме пригласил и спрашиваю: «Вам кого?» А Томин — он в красной рубахе, и бородка у него черная-черная — отвечает: «Хотим повидать товарища Блюхера». Не пойму: в гости приехали или с подвохом.

— Пойдем с нами! — предложил Блюхер Шарапову. — Может, узнаешь этого казака.

Когда Блюхер вошел в свой вагон, гости поднялись, и бородатый казак сказал:

— Дозвольте представиться: главком Николай Дмитриевич Томин. Этот человек — казак Назар Филькин, а этот — солдат Савва Коробейников.

Блюхер удивленными глазами посмотрел на Коробейникова, а тот на Блюхера, и оба одновременно воскликнули:

— Земляк!

Они стали хлопать друг друга по плечам, но Блюхер тут же съежился. Коробейников оторопело оторвал руки.

— Прости меня… Забыл… Ну как?

— Так себе, — уклончиво ответил Блюхер и, чтобы замять этот разговор, которого никто, кроме Балодиса и Кошкина, не понял, обратился к Томину: — Если бы не красная рубаха, то я принял бы вас за дутовца.

— Как я вас за немецкого генерала, — ответил Томин и рассмеялся.

— Выкусишь теперь у меня, — прошептал Коробейников Филькину.

— Посля погуторим, — ответил казак с уважением к Савве и подумал: «Не врал солдат».

— Так с чего начнем, Николай Дмитриевич? — спросил Блюхер.

Томин, которому не сиделось, — он всегда был в движении, — с большим трудом сдерживал себя, чтобы не выпалить все, что он думает.

— Коробейников оказался прав. Вы тот самый георгиевский кавалер Блюхер, с которым он лежал в госпитале. Он мне про вас рассказывал. А теперь я вам расскажу про себя.

Когда Томин закончил, Блюхер протянул ему руку:

— Я вас приветствую не как главком, а как председатель Челябинского ревкома.

Томин сразу стушевался, поднялся со стула и по-военному ответил:

— Слушаю ваши приказания!

— Чего вы встали? — удивленно спросил Блюхер. — По уставу чинопочитания? Ни мне, ни вам этого не надо. Поговорим лучше о деле. Какие у вас силы, Николай Дмитриевич?

— Отряд у меня на три с плюсом. Помощником я себе выбрал бывшего унтера Баранова. Мужик грамотный, честный. Есть у меня кавалерийский полк имени Степана Разина, — правда, не полный, но три сотни насчитаю. Полком командует казак Карташев. Звезд с неба не хватает, но казаки его крепко уважают. Одет всегда по форме, в казацкой офицерской шинели голубого сукна. В полку одна беднота. Это раз! — и Томин, не выпуская из рук нагайки, загнул мизинец. — Есть у меня троицкая батарея. Командует ею казак Назар Филькин, вот он сидит перед вами. Был у Дутова, а теперь красный до зарезу. Уважает советскую власть и любит спорить с Коробейниковым, моим советником. Это два! — и загнул безымянный палец. — Есть у меня семнадцатый уральский стрелковый социалистический полк — всем полкам полк. На румынском фронте именовался семнадцатым Сибирским. Шестнадцать коммунистов из этого полка белое офицерье расстреляло под Ригой. После Октябрьской революции все стали коммунистами и потребовали отправить их в Сибирь драться с белыми. Солдаты шли через Дон, потом попали в оренбургские степи и добрались до Троицка. А с солдатами ушли два офицера. Один — прапорщик Кононов с рыжей бородой, как яичный желток, другой — штабс-капитан Гвоздиковский, бритый, но с длинными усами, которые можно перевязать на затылке. Есть еще один офицер, по фамилии Суворов. Внук ли он Александра Васильевича или правнук, а может, просто седьмая вода на киселе — не знаю, но ручаюсь, что наш человек с головы до ног.

Все рассмеялись, а Томин невозмутимо добавил:

— Говорю правду. В полку есть еще пулеметная команда с тридцатью двумя пулеметами и фурманка Красного Креста и даже сестра милосердия Шура. Имеете три! — и загнул средний палец.

— Замечательно! — отозвался Блюхер. — Со мною едет в Челябинск казачья сотня, командует ею старый казак, к которому я питаю особое почтение, Семен Абрамович Шарапов. Вот он!

Шарапов важно покрутил усы и крякнул, словно опрокинул в себя стакан водки.

— Думаю, что эту сотню следует влить в твой полк имени Разина, — добавил Блюхер, перейдя неожиданно на «ты» с Томиным, и обратился к казаку: — Согласен, Семен Абрамыч?

— Мое дело исполнять приказания, но интересно, что скажет Николай Дмитрич.

— Если ты за Ленина, — ответил Томин, — то нам делить нечего.

— Этот вопрос мы обсудим в Челябинске, — опять заговорил Блюхер. — Все твои силы, Николай Дмитриевич, мы объединим в троицкий отряд, и ты продолжай им командовать. Об остальном поставлю тебя в известность.

Все поднялись и стали прощаться. Коробейников, подойдя к Блюхеру, негромко спросил:

— Когда свидимся? Клавдия в Казани или здесь с тобой?

Блюхер невольно усмехнулся:

— Приезжай в Челябу — там покалякаем. Жена твоя здорова?

— Писал ей, а ответа нет, — пожал плечами Коробейников, и Блюхер по интонации понял, что Савва рад отсутствию писем.

Весть о бегстве Дутова из Оренбурга дошла до станицы Зиберовской, в которой размещался штаб Кашириных. Если Николай считал, что в борьбе с дутовщиной всем отрядам, действовавшим разобщенно, следует объединиться, то Иван категорически возражал. Среди казаков Иван пользовался большим авторитетом хотя бы потому, что, отказавшись от манер, которые ему привили в офицерской школе, он старался говорить просто с казаками, ввертывать в свою речь озорные шутки и даже крепкое словцо. Иным был Николай. Помимо знаний, приобретенных в школе, он читал книги, изучал немецкий язык и был знаком с политической литературой.

Оба брата были коммунистами, но в Иване жило анархистское начало, и потому он нередко ошибался, считая при этом, что цель оправдывает средства. Он говорил, что за советскую власть надо беззаветно бороться, но прислушиваться ко всему, чему учит партия, вовсе не обязательно.

— Казак все равно не поймет, что такое марксизм, — спорил он с братом, — ему надо втемяшить в голову одно: богачи твои враги, — значит, их надо уничтожать, и тогда казаки вольготно заживут. Ты ему подай яичницу с салом, а марксизмом он сыт не будет.

— Ошибаешься, — возражал Николай, — этак можно показать казакам на иногородних и сказать: «Они на вашу землю зарятся» — и казаки начнут их рубить.

— Я их крепко держу в руках.

— А ты кто — жандарм?

— Сравнил, — обиделся Иван. — Спроси любого казака, и он скажет: «Куда Каширин — туда и я».

— В этом твоя вина, — заметил Николай. — Казак сам должен знать, за что он борется, а не держаться за нас, как жеребенок за кобылицу. Если я сегодня изменю партии, то, по твоей теории, и казаки изменят, потому что они за Кашириных.

— Что осемнадцать, что двадцать без двух, — пробурчал Иван, — пошло на да и нет, а нам отряды формировать.

— И к Блюхеру ехать, — добавил Николай.

— Я к немецкому генералу на поклон не поеду. Посадит он меня на лопату, да и вынесет за хату.

— Неужели ты веришь этим байкам? Коммунисты никого не нашли, как немецкого генерала? А может, этот Блюхер сам коммунист?

— Поживем — увидим.

Дмитрий Иванович, молча слушавший спор сыновей, кашлянул несколько раз и как бы мимоходом сказал:

— Не стало паю? в кулачном бою?.

Иван со злости встал, собираясь уйти, но неожиданно в комнату вошел рослый казак и спросил:

— Дозвольте взойти!

— Пожалуйста! — ответил Николай.

Казак снял папаху, обвел всех жестким взглядом и спросил:

— Который здесь Иван Дмитриевич Каширин?

— Чего тебе? Говори скорей!

— Наскоре слепых рожают, — ответил вошедший. — Меня один городской торопил, так я плюнул и ушел. — Он сел на табуретку, пододвинутую ему Ульяной. — Фамилие мое Енборисов, бывший хорунжий, теперь член рекапе. Формировал казачьи сотни для Оренбургского Ревкома. Был у меня помощничек, худой поросенок, ножки трясутся, кишки волокутся. Поехали мы с ним по станицам вербовать казаков в революционный полк, а он, зараза, деру дал к Дутову. Пришлось уложить его. Возвратился к председателю Ревкома, доложил — так-то и так. Правильно, говорит, сделал. А потом ему на ухо кто-то набрехал на меня, и стал он меня попрекать. А этот самый дутовец Почивалов, как довелось мне узнать…

— Стой! — неожиданно вскричал старик Каширин. — Ты кого убил?

— Казака, — смутился Енборисов.

— Не дутовского ли адъютанта? — вмешался Иван.

— Его самого.

— Спасибо, что прикончил эту шваль. Давно его ищу.

Енборисов почувствовал, что ему неожиданно привалило счастье и важно не выпустить его из рук.

— Не знаю, Иван Дмитриевич, кем тебе приходится покойничек, — повел хитрую речь хорунжий, — но если бы он встал из земли, то я опять пустил бы ему пулю в затылок. А меня предревкома Цвиллинг прижимать стал, — дескать, надо было его приволочь в Оренбург, учинить над ним суд и прочее такое.

— Это кто же такой Цвиллинг? — живо заинтересовался Николай.

— Председатель Оренбургского Ревкома. В военном деле ни гугу. Видать, из жидов. Так я решил: раз ты мне, казаку, члену рекапе, не доверяешь — хрен с тобой, пойду до Кашириных, про них все казаки гуторят.

— Вопрос ясный, — решил неожиданно Иван. — Оставайся, будешь командовать сотней.

К вечеру разыгралась метель. Над Кочердыком черные тучи заволокли небо от края до края. Еще с полудня мокрыми хлопьями повалил снег, наметая сугробы до самых застрех.

Томин с Филькиным уехали с утра в Троицк на несколько дней.

Груня, истопив печь, села в угол под образами, а Савва принялся чинить свою худую шинель. Он старательно вдевал в иглу нитку и завязывал узелок, но исподлобья смотрел на Груню, боясь с ней заговорить о том, что его мучило с первого дня приезда. Груня примечала его пугливые взгляды. Савва ей нравился: тихий, никогда, видно, жену свою не бил, хозяйственный и аккуратный. Давно бы ей, Груне, замуж, вот возвратились с фронта многие казаки, да в голову им лезут одни драчки и война. Щемит у нее сердце, молодость отцветает, а баловаться Николай запретил, сказал, что не простит, и Груня боится брата. Савва на вид не квелый, он может крепко руку скрутить, навалиться всем телом и зацеловать так, что еле отдышишься, но то ли не хочет, то ли стыдится.

«Чем бы его пронять?» — подумала Груня и тихо запела грустную песню, а когда закончила, спросила:

— Скучаешь по своей бабе?

Савва не ответил, продолжая чинить шинель.

— Язык отнялся? — Она скупо улыбнулась уголками губ.

— Язык на месте, а сказать нечего, — ответил Савва и, к удивлению Груни, добавил: — Кабы вольный был — на руках тебя носил.

— Надорвешься, во мне весу во сколько! — и развела руками. — Опять же, если с чужой девкой зачнешь баловаться, — вилами проколю.

— От такой, как ты, к чужой не пойдешь. Такую я голубил бы до самой смерти.

— Поверю тебе… Все вы на одну колодку. Мужик ночью какую хочешь бабу к плетню притиснет.

Савва опустил глаза.

— Обратно молчишь?

— Не трожь меня, Груня, не то уйду на ночь глядя из дому. Лучше не ехать было мне сюда с Николаем.

— Поздно жалеть, непутевый.

— Ох, и правду сказала. Подожду еще малость, ответ какой получу с родины — тебе сообщу.

— А если она померла? — бесцеремонно спросила Груня, намекая на жену.

— Зачем такое говорить? Пусть живет, она мне худого слова никогда не молвила.

— Ну и держись за нее, — резко бросила Груня, отвернув лицо. — Разбирайся, спать пора.

— Ты ложись, а я маленечко посижу. Может, Николай с Назаром приедут.

Груня ушла в горенку, сняла там с себя кофточку и возвратилась, чтобы показаться в юбке и сорочке. Савва, как увидел ее пружинистые плечи, обомлел, заскрежетал зубами.

— Искушаешь? Беду хочешь накликать? Не будет милости от Николая ни мне, ни тебе.

Груня стояла перед ним с высоко поднятой упругой грудью, тяжело дышала. «Устоит или нет?» — думала она, загадывая свою судьбу. Если бы в эту минуту вошел брат, она все равно не убежала бы.

Савве казалось, что, если Груня приблизится хотя бы еще на шаг, он потеряет над собой власть. Он резко поднялся с табуретки. Груня, задорно улыбаясь, стояла в ожидании: сейчас она убедится в том, что солдат решится на все и покажет свою смелость и силу. Но Савва, оборвав нитку, швырнул ее вместе с иголкой на стол и, накинув на себя шинель, стремительно бросился на улицу.

Груня с усмешкой посмотрела ему вслед, сердито подвернула фитиль в лампе, ушла в горенку, разобралась и легла на кровать. Уснуть она не могла, прислушиваясь к завыванию ветра. Она искусала губы до крови, беззвучно плакала, исходя в слезах, но продолжала неподвижно лежать, закинув руки за голову, и думать о своей одинокой девичьей доле. Только за полночь, услышав, как Савва вернулся, она успокоилась, повернулась на бок и прижалась к мокрой от слез подушке.

— Хороший, честный ты мой Саввушка! — прошептала она. — Господи, пошли ему поскорей ответ!

И уснула тяжелым сном.