ГЛАВА ПЯТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЯТАЯ

За станицей стыла тишина, а в добротном доме верхнеуральского казака Прова Ефремовича Почивалова собрались гости. И станичный атаман, и урядник, и писарь знали, что неспроста хозяин так щедро угощает, — по-видимому, они ему понадобились.

Пров Ефремович верховодил в станице. Его слово — закон. Звали казака на военную службу — он первым делом шел к Почивалову за советом. Церковного старосту надо выбирать — опять же к Почивалову. А уж если ранней весной нехватка в семенах или какому-нибудь казаку надо сына пристроить на работу, то уж без Прова Ефремовича не обойтись. У него и гурт овец, и десяток коров, и быки, и кони — резвей не найти.

Хозяин и гости были одеты в казачьи штаны с синими лампасами — в отличие от донцов и кубанцев — и в мундиры, словно собрались на парад. Жена Почивалова в шелестящем поплиновом платье и в темной кофте, стягивавшей грудь, расставляла на столе всякую снедь.

Раздирая крепкими зубами жирного куренка и чавкая, Пров Ефремович спросил у станичного атамана:

— Так что ты слыхал, Митрич?

Станичный атаман вытер ладонью губы.

— Гуторят, будто в Челябу пришло несметное войско с немецким генералом.

— Гм! — промычал Почивалов. — И войско немецкое?

— Кабы! — с сожалением ответил Митрич. — Войско-то собрали с бору по сосенке: которых из Уфы и Самары, которых из Троицка и Стерлитамака, а больше фабричные да с ко?пей.

— А немецкий генерал откуда взялся?

— За деньги, вестимо, купленный. Деньги, Пров Ефремович, не пахнут, на них что хочешь купишь, хоть всю нашу станицу. А фамилия ему Блюхер.

Станичный атаман, по-видимому довольный тем, что сообщил новость, выпил кружку холодного кваса и потянулся к поросенку с гречневой кашей.

— А в Троицке что слыхать? — снова спросил Почивалов.

— Был я у атамана Токарева. Связь у него с Челябой справная. Ему из городской думы верный человек донесения шлет. Пишет, что придавить бы Совет — и вся недолга.

— Токареву это сподручно, — подсказал урядник, — в Троицке два казачьих полка. Станичный атаман тяжело вздохнул.

— Чего ты, Митрич? Аль веру потерял в казацкую силу?

— Казак казаку тоже рознь. Раньше, бывало, выйдет казак…

— Про раньше забудь, — оборвал его Почивалов, — мы про нонешний день гуторим.

— А ноне не всякий казак с нами. Их большевики взбаламутили, они и кричат: «У нас тоже права, мы по-своему желаем жить». Токарев хоть их держит в узде, да не легко ему. Послал он в Челябу две сотни с есаулом Титовым. Тот подошел к поселку Шершни, это под самым городом, и послал Совету ультиматум.

— Едрена палка, — вскипел Почивалов, — нашелся дипломат. Его дело идти и бить, а он — ультиматум… Ну, а дальше?

— Пришлось Совету власть вернуть думе.

— Вот это другой разговор, — пробурчал Почивалов, удовлетворенный действиями Титова, — а то — ультиматум.

За окнами зафыркали лошади. У дома остановилась караковая с подпалинами в пахах пара, запряженная в широкие санки. С облучка спрыгнул зайчишкой молодой, вылощенный есаул с тонкой ниткой усов, ловко отбросил медвежью полость и помог казачьему полковнику пройти в дом. В сенцах они стряхнули с себя веничком снег.

— Милости прошу! — раздался голос Почивалова. — Дорогому гостю низкий поклон!

Полковник бравой походкой вошел в комнату. Станичный атаман, урядник и писарь мгновенно, словно их подбросило пружиной, вскочили и замерли.

— Садитесь, господа! — вежливо попросил полковник, сел за стол и обратился к Почивалову: — Как живете, Пров Ефремович? Сынок сказывал, что жалуетесь на ноги.

— Премного благодарствую, Александр Ильич, за заботу обо мне и сыне. Что ноги дюже болят — верно, а больше душа. Прямо огнем горит. Невмоготу жить с красными.

Есаул, сын Почивалова Сашка, приехавший с полковником, наклонился над его ухом и что-то прошептал. Полковник одобрительно покачал головой.

— Господа казаки! — раздался тоненький голосок есаула. — С нами высокий и глубокоуважаемый гость — наказной атаман Александр Ильич Дутов.

В глазах гостей застыл страх. «Господи! — подумал станичный атаман, — сам Дутов пожаловал. Так вот зачем Почивалов нас позвал».

— Уж не знаю, чем вас потчевать, — забегала жена Почивалова. — Уж мы так рады вам, так рады… На вас одна надежда…

Сухое лицо Дутова выражало горделивую уверенность. Перед ним всегда маячил образ генерала Корнилова, которому он верил и был предан душой. После неудачного восстания Корнилова Дутову удалось избежать ареста. Явившись к Керенскому, он стал развивать ему план мобилизации оренбургского казачества на помощь Временному правительству.

— Подумайте, Александр Федорович, — убеждал его Дутов, — в одном Оренбурге две школы прапорщиков и казачье юнкерское училище. Даже с этими силами я разгоню Советы, передам всю власть эсерам. Россия никогда не забудет своего спасителя.

Адвоката Керенского опьяняло славословие казачьего полковника.

— Слушайте меня! — произнес после мучительного раздумья Керенский. — Вы едете в Оренбургскую губернию и Тургайскую область особоуполномоченным Временного правительства по заготовке хлеба. Понятно? Ни пуха ни пера!

Прощаясь, Дутов произнес:

— Car tel est notre bon plaisir![1]

— Вы знаете французский, полковник? — удивился Керенский.

— Я закончил академию генерального штаба.

Керенский ухмыльнулся, и они расстались почти друзьями.

Сейчас Дутов смотрел на Почивалова и его гостей, которых он приказал позвать через Сашку, как на сообщников, оценивая их способности.

— У меня мало времени, господа, но я прошу вас помочь. Вам, — обращаясь к Почивалову, — уже трудно, а остальных прошу безотлагательно выехать в станицы и сообщить, что я формирую казачьи сотни и полки для борьбы с большевиками и Советами. Пусть казаки собираются в станицах под Оренбургом. Их там разыщут мои вербовщики. Я же буду находиться у своей жены в Краснинском поселке, но это секрет.

Почивалов, станичный атаман, урядник и писарь, накинув на себя шубы, вышли на улицу проводить Дутова и молодого есаула. Все понимающе молчали. Лишь один Пров Ефремович перекрестил полковника и сына, тихо шепча про себя молитву.

Застоявшиеся кони рванули с места и вскоре скрылись в снежном облаке.

Старый казак Дмитрий Иванович Каширин за долголетнюю службу в должности атамана Верхнеуральской станицы был произведен в первый казачий офицерский чин подхорунжего. Теперь он уже состарился и ушел в отставку, а атаманом стал Митрич, давно покорившийся Почивалову.

Два сына Каширина — Николай и Иван — окончили Оренбургское юнкерское училище, поступили на военную службу и были произведены в офицеры. С фронта оба писали отцу заботливые письма.

Не раз Николай, глядя с затаенным презрением на своих однополчан-офицеров, тешил себя мыслью, что когда вернется домой, то выйдет в отставку и будет в станице сеять хлеб, а не пить водку и играть в карты. Он с отвращением смотрел на бритых до синевы генералов, которые больше знали толк в железнодорожных накладных на интендантское имущество и в акциях крупных акционерных обществ, нежели в тактике, и с восторгом встречали шляхтичей, приезжавших к ним со своими расфранченными дочками. Свои мысли он скрывал, ни с кем не делился, а отцу писал, что жив и здоров и по возвращении привезет ему полную фурманку гостинцев.

Иван был горяч, несдержан. В одном похож на старшего брата — жалел, что пошел по «военной линии», и не скрывал этого. Казаки любили его за доброе к ним отношение и между собой говорили: «Нам бы такого станичного атамана — во как бы жилось!»

Уже в зрелых годах жена Дмитрия Ивановича родила еще девочку, а потом, рассорившись с мужем, уехала к сестре в другую станицу. Остался Каширин бобылем коротать жизнь.

Почивалова он не любил и понимал, что тот, как паук, опутывает всех паутиной, даже станичным атаманом и урядником управляет, как наездник конем. На все сходы он приходил, скромно садился позади всех и всегда молчал.

— Ты почему слова не скажешь, Дмитрий Иванович? — спрашивал Почивалов. — Сыновья твои в офицерах ходят, да и сам ты подхорунжий.

Каширин только махнет рукой и молча уйдет домой. А дома тоска без жены и детей. Вот уж спасибо соседу — тот его не забывает.

— Садись, Прохор Иванович, — приглашал он его, — закурим трубки, вспомним молодые годы. Ты службу начал вперед за меня аль после?

Прохор Иванович Семушкин был беден как церковная мышь, и Каширин нередко ему помогал. Сын Прохора служил казаком в одном полку с Николаем Кашириным, а тот в письмах просил отца не забывать Прохора Ивановича и из денег, посылаемых ему, отдавать часть старику: дескать, на наш век нам хватит.

До полуночи старики, водившие много лет хлеб-соль, беседовали, вспоминая молодые годы, казачью удаль и службу.

В тот день, когда Дутов с Сашкой Почиваловым приезжали в станицу, Семушкин пришел к Каширину ранее обычного.

— Садись, Прохор Иванович, закурим, вспомним молодые годы, — предложил по обыкновению Каширин. — Загуляла Расея, не поймешь, кто за кого.

— Нам с тобой, Дмитрий Иванович, в сторонке быть. Чуял я сегодня, что к Прову гости наведывались.

— Гости! — с усмешкой повторил Каширин. — Какие у него могут быть гости? Он как женился — человека на порог не пускает, думает, что утаит от людей свое богатство.

— Были гости, были, — повторил Прохор, — Сашка приезжал, а с ним полковник Дутов.

— Ты пошто знаешь?

— Меланья забегала к уряднику, а он крепко выпимши кричал на кухне: «Всех разнесу, мать вашу растак, с самим Дутовым у Прова Ефремовича виделся, наказ от него получил».

— Не к добру, знать, — тихо произнес Каширин и закурил обгоревшую по краям вишневую трубку.

В воскресные вечера на углу Безаковской улицы и Чистяковского переулка в Оренбурге останавливалась пролетка, в которой обычно сидел высокий, сухой человек военной выправки, в черном пальто и в широкополой мягкой шляпе. Он незаметно проходил через двор к маленькому особнячку, и в эту минуту, словно по сигналу, перед ним открывалась дверь. Он поспешно входил, и дверь тотчас плотно закрывали. На улице оставались невидимые для публики шпики, охраняя человека, скрывшегося в особнячке.

Когда пришла зима, незнакомец сменил пролетку на санки, а пальто и шляпу на доху и каракулевую шапку.

Как и всегда, его встретила сегодня нарядная женщина с пышной прической и протянула руки.

— Какой вы аккуратный, Александр Ильич, — произнесла она свою обычную фразу, увела его в полутемную спальню и усадила на широкую тахту.

Он ласково потрепал ее, как дородного коня, по оголенным плечам и при этом произнес непонятные ей французские слова, которые она приняла как комплимент.

В этой полутемной комнате Дутов, повысив себя по просьбе Надежды Илларионовны в чин генерала, проводил всю ночь до понедельника и на рассвете незаметно уезжал.

Никто не знал, как Дутов познакомился с Надеждой Илларионовной, но сам генерал распространил версию, что она его кузина, мужа которой расстреляли большевики в Петрограде за участие в корниловском мятеже.

Надежда Илларионовна через своих агентов получала сведения, что замышляет Совет, и рассказывала Дутову все подробности. Александр Ильич вел себя в обществе Надежды Илларионовны как богатый человек, умеющий щедро награждать. Он дарил ей золотые кольца и брошки, которые ему добывали казачьи офицеры, нападавшие под видом большевистских комиссаров на богатые дома, а Надежда Илларионовна прятала их в свой ларец, находившийся в потаенном месте кухонной стены. Она была горда тем, что ей нежданно-негаданно привалило счастье в лице наказного атамана оренбургского казачества, и тайно мечтала о супружестве с ним.

Прощаясь на рассвете во второй понедельник ноября семнадцатого пода, Дутов поцеловал ее в обе щеки и предупредил:

— Может случиться, что я не приеду в следующее воскресенье. Предстоят важные дела.

— Да хранит вас господь для меня и России, — ответила Надежда Илларионовна.

Митрич, урядник и писарь отправились по станицам. В Аннинском поселке, в Великопетровском, Александро-Невском и Куликовском их ждала удача. Казаки внимательно слушали дутовских посланцев, готовили коней и себя к походу.

Иногородним ничего не говорили. Им не верили, хранили все в тайне. Не раз, бывало, казак кричал иногороднему на дороге: «На казачьей земле, гад, живешь, а казаку не поклонишься. Зарубить тебя — святое дело для бога сделаю».

Проселочными дорогами и тропками тянулись к Оренбургу обозные двуколки, фургоны и телеги с продовольствием.

Сашка Почивалов ликовал. Хорошо жилось ему в адъютантах у наказного атамана. Еще не так давно он робел перед грозным родителем, а теперь отец сам гордился сыном и готов был слушать его команду. Неудовлетворенное честолюбие Сашки еще больше требовало от жизни, хотелось подчинять, покорять, заставить любить себя.

Выйдя однажды из здания кадетского корпуса, стоявшего на набережной реки Урал, он увидел женщину, которая прошла мимо и направилась по Троицкой улице. Сашку словно оглушило. Он поплелся за ней. Женщина дошла до Чистяковского переулка, и тут Сашка, не в силах себя сдержать, подошел, небрежно взял под козырек и произнес:

— Прошу прощения, но ваша красота заставила меня…

— Вы так молоды, — перебила женщина, — а я для вас так… — и не договорила.

— Это не имеет никакого значения… — Сашка не знал, о чем говорить, но настойчивость его росла.

Они дошли до угла Безаковской улицы. Женщина юркнула во двор, а Сашка, не отставая, за ней. Она открыла ключом дверь каменного особнячка и молча впустила Сашку. Он пробыл у нее до вечера.

Надежда Илларионовна узнала, что он адъютант Дутова, и посоветовала ему приехать вместе с полковником.

Дутов приехал, любезно беседовал с хозяйкой особняка и через час отправил Сашку за пролеткой. Когда адъютант ушел, Дутов сказал привычным для него тоном приказа:

— Если ему вздумается приехать сюда одному — не принимать. Я буду бывать по воскресным дням, но никто не должен об этом знать.

Надежда Илларионовна понимающе кивнула в ответ.

Сашка злился, что атаман вырвал у него из зубов добычу, но не подавал вида, хотя тоску унять не мог.

— Поезжайте к отцу, — приказал ему Дутов, — проверьте, как идет вербовка.

Сашка повиновался. Невдалеке от станицы он придержал своего подбористого коня и поехал шагом. Мимо пролетели две вороны и закаркали, Сашка подумал, что не к добру, и, рассердившись, пришпорил коня.

Подъезжая к Верхнеуральской, он увидел скачущего навстречу казака. Поравнявшись, с трудом узнал в нем Ивана Каширина, вернувшегося на днях домой. До войны они не встречались: и Ваня и брат его Николай были старше Сашки. Почивалов натянул поводья и ловко осадил коня.

— Здравия желаю, Иван Дмитриевич!

Широкоплечий Каширин, приподняв правую бровь, строго посмотрел на Сашку и спросил:

— Не сынок ли Почивалова?

— Так точно!

— Кому служишь? — без хитрости спросил Каширин.

— Оренбургскому казачеству.

— Дутову, значит, — ухмыльнулся Иван.

— А Дутов чем плох? Он большевикам не продался.

Каширин хотел что-то ответить, но, по-видимому, передумал и без слов — с места машистой рысью — погнал коня, оставив Сашку в недоумении.

Дмитрий Иванович от радости чуть было не лишился рассудка: через неделю после приезда Ивана явился Николай. Оба рослые, крепкие, мужественные.

— Что же это выходит, сынки? — спросил Дмитрий Иванович, подобрав заскорузлыми руками бороду, поседевшую по краям. — Раз революция взошла, значит, должно выйти замирение, а тут обратно война.

— Так не с германцем, а с Дутовым и Почиваловым.

— Не осилите, войско у него большое. Не один там Сашка, а рать. Всех казаков вербуют, грозят, что красных и иногородних… — и прижал большой ноготь к столу. — Господи! До чего дожили!

— Дело, батя, простое, — вмешался Николай. — Мы с Иваном уже порешили: вербуем отряды и пойдем на дутовцев.

Старик вытаращил от удивления глаза, но не проронил ни слова.

— Идите и вы с нами. Если не сдюжите на коне — повезем на санях, на бричке, на чем хотите. Мы с Иваном за советскую власть, а не за царя.

— Так царя и нет, — вырвалось у Дмитрия Ивановича.

— Это, батя, для детишек утеха, а мы знаем, что Дутовы его найдут, посадят на трон, а народ как травили, так и будут травить. Мы пойдем верной дорогой. И иногородние пойдут с нами, и башкиры, и все, кто хочет вольной жизни. Останетесь здесь — Почивалов все порушит, пожжет, камня на камне не оставит, а вы у него, как вол, под ярмом ходить будете.

— Не бывать этому, — вскипел Дмитрий Иванович и ударил кулаком по столу. — Я и без царя и без Дутова проживу.

— Кто-то же должен государством править, — пытаясь втолковать отцу, объяснял Николай, — не царь, так Керенский, не Керенский, так Дутов. Хоть мы с Ваней и офицеры, а стоим за особого человека. Фамилия ему Ленин. Не о себе у него забота, а о казаке да рабочем, иногороднем да мужике.

Дмитрий Иванович слушал, смотрел на сыновей, переводил глаза с одного на другого, где-то глубоко в душе соглашался с ними, но не хотел сразу сдаваться. «Как так, — думал он, — мне уже под семьдесят, сколько я годов переворошил, а они меня учат. Не маленький, я свои понятия имею».

Ночью старик, лежа на кровати, ворочался, не мог уснуть после разговора с сыновьями и вспоминал своего отца, деда, сестер, чуть ли не весь род. Испокон веку жили они на этой земле, которая кормила и поила их.

Память — удивительная вещь: то, что случилось недавно, вышвырнула вон, зато хранила шестидесятилетней давности рассказ деда.

…Полтора века назад на оренбургской земле сколотилось казачье ядро из самарских, устинских, алексеевских и исетских казаков. Вместе с ними заселили край мещеряки, башкиры, калмыки, украинские и донские казаки. Собралось до четырехсот тысяч человек. И хотя среди них было пятнадцать тысяч раскольников и вдвое больше магометан, но жили дружно, не чинили друг другу обид. Хлеб сеяли яровой, выставляли тридцать конных сотен, а в военное время — восемнадцать конных полков. Казачки ткали из козьего пуха шали, шарфы да полушалки, славившиеся на всю Россию.

Прабабка Дмитрия Ивановича, а может, и прапрабабка Варвара родилась в Озерках. И она и ее родители были крепостными. Когда Варя подросла, то стала ходить на барщину. Барин под старость занемог и богу душу отдал, а земля и дом достались по завещанию далекой родственнице. Прошел положенный срок, и новая владелица оповестила всю округу, что, дескать, продает все имущество с торгов, а вместе с имуществом и крепостных. На троицын день съехалось много господ и управляющих. Были среди них и офицеры Самарского гарнизона, а один, такой моложавый, все ходил, на девок посматривал. Увидел Варю и спрашивает: «Ты дворовая новой барыни?» — «Да», — отвечает, а сама отворачивается и прячет лицо от страха в платок. «А звать-то как?» — спрашивает офицер. «Варварой». Тут он ей сунул леденцов в руку и говорит: «Я тебя куплю». Варя в слезы, да они не помогли. Офицер увез ее и поместил в чулане, рядом со своей комнатой. Прошла неделя, и стала Варя думать, что Зимин — так звали офицера — хороший человек. Но вот однажды ночью он к ней пробрался в чуланчик и сгреб в охапку. Варя не струсила, вырвалась, схватила медный подсвечник и бросилась на обидчика. Зимин ушел к себе, а наутро она ему говорит: «Ежели ты, барин, купил меня для срамоты, то не бывать этому. Тебя убью, на себя руки наложу, но о чем думаешь — того не будет». Призадумался Зимин. Вдруг к нему жена из Уфы прикатила. Увидела Варю и увезла девчонку с собой, назначила скотницей и каждый день плевала и била в лицо. «Узнаю все, подлая тварь, соблазнительница», — кричала она ей. Варя клялась, божилась, а барыня пуще била. Три года мучилась и весенней ночью убежала из Уфы. Двое суток шла голодная по степи, а на третьи свалилась без памяти. Нашли ее мужики помещика Сивашова и приютили. А у того помещика работали каторжники из Оренбургского ведомства конторы строений. Год проработала Варя, сдружилась с каторжником Савелием Кашириным и вышла за него замуж. Савелий любил ее, не обижал, копил копейки, чтоб выкупить ей вольную. Родились у них два сына, и Варя, как ни тяжело ей было, радовалась детям. «Вот, Митя, откуда наш род пошел», — рассказывал дед, словно гордился тем, что Варвара сумела постоять за себя, убежать от извергов и обзавестись семьей.

И вот сейчас Дмитрий Иванович вспомнил этот рассказ со всеми подробностями. Он никогда не поведал бы его ни другу своему Прохору Ивановичу, ни сыновьям своим и твердо решил унести его, как тайну, в могилу.

«Ехать мне с ними аль не ехать?» — спрашивал он себя который раз и вдруг уснул, не дав себе ответа.

Вскочив чуть свет, он свесил ноги с кровати, призадумался, потом торопливо всунул их в валенки и вошел в одних исподниках в горенку, в которой спали Николай и Иван.

— Так будем ехать, сынки? — спросил он задорно, как будто давно решил это сделать.

— Я знал, батя, что вы от нас не отстанете, — обрадовался Иван и, потянувшись, добавил: — Теперь держись, Почивалов!

Поезд шел из Петрограда. В одной из теплушек, примостившись на нарах, лежал в солдатской шинели и кожаном картузе бритоголовый молодой человек с продолговатым лицом и большими черными глазами. Рядом — красивый скуластый казах. По сторонам солдаты, и поди узнай, куда и зачем едут. Бритоголовый, оглянувшись, тихо спросил:

— Ленина давно знаете?

— Еще до революции встречал. Недели две назад получаю телеграмму из Питера от Свердлова: дескать, нужен я ему. Приехал, пошел в Смольный, предъявил телеграмму — пропустили. Встретил меня Яков Михайлович, я бы сказал, внимательно, даже заинтересованно. «Хочу, говорит, свести вас с Лениным». Повел меня к Ильичу. Поздоровались. Ильич смотрит на меня внимательно, словно изучает, и спрашивает: «Так это вы Алибей Джангильдин?» — «Да», — отвечаю. «Где-то я вас видел», — уверенно говорит Ленин. «В Швейцарии». — «Совершенно верно. У меня память на людей хорошая». Беседовали мы долго. Владимир Ильич развивал план борьбы. Вот что он мне сказал: «Буржуазная революция ничего не даст угнетенному народу. В программу большевиков входит твердое намерение освободить угнетенные народы и дать им возможность самостоятельно развиваться. Наша тактика должна быть такая, чтобы привлечь на нашу сторону интеллигенцию, культурные слои населения».

— Тише говорите, — толкнул бритоголовый Джангильдина в бок и кивнул в сторону солдат.

— Я все слушал, — продолжал Джангильдин шепотом. — Потом Ильич встал и говорит: «Так вот, поезжайте в Степной край, работайте, защищайте лозунг «Вся власть Советам». В случае серьезных сомнений запрашивайте, не стесняйтесь, обращайтесь ко мне лично. Вы назначаетесь правительственным комиссаром Тургайской области». И подает мне заготовленный мандат.

За Самарой в вагон набились казаки и бабы. Бритоголовый и Джангильдин замолкли. Воняло махорочным дымом и приторным до тошноты потом. Молодой казак с покатым лбом и вьющимся начесом с левой стороны, играя черенком нагайки, стоял над молодухой, закутанной в шаль. Он часто улыбался ей, подкручивая усы длинными пальцами с обкуренными ногтями.

— Твой-то где? — допытывался казак.

— Я сама по себе.

Казак наклонился и пошарил рукой по груди.

— Не балуй, покеда не осерчала. Отойди отсель.

— Не шуми, дуреха.

— Ах ты, чертово семя, еще ругаешься?

Казак ухмыльнулся и пуще заиграл черенком.

Бритоголовый хотел вмешаться, упрекнуть казака, но Джангильдин его одернул.

В Оренбург поезд прибыл на рассвете. Человек в кожаном картузе попрощался с Джангильдиным, перебросил через плечо вещевой мешок, выбрался из вагона и вошел в вокзал. Протолкавшись, он добрался до дверей и с облегчением глотнул свежего воздуха. Над сияющим куполом собора неподвижно висела черная туча, предвещая снег. По Госпитальной площади к Неплюевскому кадетскому корпусу шагала рота пеших казаков. Город дремал в предутренней тишине.

Человек пересек Соборную площадь и, пройдя по Инженерной улице, остановился на углу Артиллерийской. Он незаметно вошел во двор и постучал в закрытую ставню. Дверь ему открыла заспанная старушка и пробормотала:

— Уж не чаяли, что приедете.

Он наскоро умылся, напился чаю и ушел.

В полдень собралась местная организация большевиков. Все знали, что со Второго Всероссийского съезда Советов приехал в Оренбург правительственный комиссар Цвиллинг. Имя его здесь было не ново, хотя сам он тобольчанин и за участие в событиях пятого года царский суд приговорил его к смертной казни через повешение, но из-за несовершеннолетия меру наказания заменили пятилетним тюремным заключением. В 1915 году после отбытия наказания он редактировал в Троицке газету «Степь», потом работал в «Уральской жизни», а в конце 1916 года прибыл по мобилизации с маршевой ротой в Челябинск.

Цвиллинг был первым большевистским председателем Челябинского Совета рабочих и солдатских депутатов, а позже председателем городского комитета большевиков. И вот сейчас он прямо со съезда Советов прибыл в Оренбург.

— Вы уже знаете из телеграмм, — сказал он, — что на этом съезде сформирован Совет Народных Комиссаров. Мы разъехались на места, чтобы разнести радостную весть о победе в столице. Надо в Оренбурге взять власть в свои руки и парализовать деятельность дутовских банд. Сегодня же мы изберем Военно-революционный комитет.

Ночью Цвиллинг не вернулся домой. Его, как и остальных членов Ревкома, неожиданно арестовали в Караван-сарае и заключили в тюрьму. Караван-сарай — двухэтажное каменное здание, расположенное четырехугольником, со двором внутри. В середине двора красивая мечеть и рядом тонкий ствол минарета. После изгнания из Караван-сарая последнего оренбургского генерал-губернатора, перенесшего сюда свою резиденцию с Набережной, большевики разместили в нем Совет депутатов и городской партийный комитет.

Караван-сарай был окружен обширным садом и обнесен каменной оградой. Казалось бы, при надежной охране Дутову никогда не проникнуть в эту крепость, но беспечность Цвиллинга и его друзей стоила жизни многим оренбургским большевикам.

В ту же ночь Дутов за сообщение о приезде Цвиллинга привез Надежде Илларионовне золотой браслет, который она спрятала в свой заветный ларец и сказала:

— Приходится думать и о черном дне.

— Это зачем? — удивился Александр Ильич.

— Современное положение так же неустойчиво, как мужская любовь. Если этот день придет, то мой Сашенька будет обеспечен.

Дутову ответ не понравился, но он не рискнул спросить, про кого она думает: про него или Сашку Почивалова? Впрочем, она могла ответить, что наказному атаману неуместно сравнивать себя с есаулом.

— О черных днях забудьте, — Дутов нахмурил пушистые брови, — завтра утром в городе не будет ни одного красного.

— Наконец-то вы поняли, что решительность нужна не только в моем будуаре, но и в борьбе с красными, — цинично сказала Надежда Илларионовна.

От Челябинска до Троицка каких-нибудь семьдесят верст. В Челябе грязно, пыльно, глазу нечем полюбоваться, если не считать степной реки Миасс. В Троицке того хуже: Увелька с низкорослыми ракитами по берегам вовсе непривлекательна. В самом городке тишина, скука. Трактир золотопромышленника Башкирова один на весь Троицк, но он для заезжих купцов. Видеть, как в пьяном угаре они бьют посуду и зеркала, расплачиваясь потом ассигнациями, — привычное для полового дело. Народ же веселится только на торжке под успенье, в день смерти богородицы, да зимой на масленой неделе. Богаты здесь Зуккер с Лорцем да Яушев с Дзюевым, а мильонщик Гладких — бог и царь, перед которым покорно склоняются полицеймейстер, исправник и заседатель. Они многосемейные, безденежные. Один только смотритель уездного училища, ловкий и пронырливый старикашка, владеет салотопенной заимкой.

Против города, к востоку от прижатого куполом собора, — гора. Давным-давно на ней был Меновой двор, куда стекались в старину караваны верблюдов, навьюченных товарами. Троицк тогда заполнялся многоязычным говором погонщиков.

Далеко за городом — станицы с чужеземными названиями, невесть откуда занесенными на исконные русские земли.

— Далече едешь? — спрашивает на Меновом дворе оренбургский казак другого.

— В Париж за сеном. А ты?

— А я в Берлин за овсом.

Неподалеку от особняка Гладких, в хибарке машиниста Иванова, у которого поселился с фальшивым паспортом питерский большевик слесарь Изашор, собираются втихомолку несколько рабочих. О чем беседуют — великая тайна до поры до времени. Когда в столице вспыхнула революция и гул ее докатился до Троицка, то Изашор, столяр Щибря, наборщик Шамшурин, маляр Попов и старый большевик Сыромолотов сумели поднять рабочих на борьбу и были избраны в Совет.

Собрался народ на площади у городской больницы, депутаты рассказывали про наказ Ленина, и вдруг откуда ни возьмись две сотни казаков на лошадях стали окружать площадь. В схватку вступили солдаты. Казаки повернули на Оренбургскую улицу в надежде поживиться. Подъехали они к спиртоводочному заводу, убили охранника, открыли ворота. За ними погнались солдаты. Началась стрельба, на булыжник заводского двора упали убитые и раненые.

Потом из Челябинска приехали кадеты и эсеры, собрали городской народ, станичных атаманов, кулаков и стали поносить большевиков, от них, мол, все зло. Один кадет, такой солидный господин в очках, прямо сказал:

— Землю крестьянам бесспорно надо дать, но за выкуп.

В зале сидели и большевики. Сыромолотов толкнул плечом Щибрю и прошептал:

— Задавай вопросы.

Щибря поднялся с места и, прикидываясь простачком, спросил:

— Скажить мне, господин хороший, откуда у Лерха, Переслухина и Бобринского тысячи десятин земли?

Кадет задумался, а потом бойко ответил:

— Они ее заслужили, голубчик.

— Чим?

— Чим? — передразнил кадет. — Заслужили на военной службе.

— Як же так, — не унимался Щибря, — мий дид служив в армии двадцать пять рокив, а земли ему дали всего-навсего три аршина писля смерти.

Тут кадет не выдержал:

— Вот видите, граждане, это настоящий подстрекатель.

Кто-то из толпы крикнул:

— Ты как попал к нам в Троицк?

Щибря не выдержал и пошел к трибуне. В президиуме смутились. Атаманы кричат: «Убирайся отсюда, хохол». Большевики трубят: «Дайте слово простому рабочему». Шум, гам. Председатель зазвонил в колокольчик, но все же дал Щибре слово. Посмотрел столяр на сидевших в зале, отыскал глазами атамана, что обидным словом обозвал, и говорит:

— Вот тот чоловик спрашивал, як я попав в Троицк? Дозвольте рассказать. Батько мий — тоже столяр. В семье нашей було тринадцать душ. В седьмом року моего батька, маты, мене та сестру Анисью арестовали, сказали — за аграрное подстрекательство — и посадили в Лукьяновскую тюрьму, що в Киеве. Ни я, ни батько не знали, що это за аграрное подстрекательство, с чим его кушают. Батька в тюрьме замордовали, а нас отправили в челябинскую тюрьму, а оттуда в станицу Усть-Уйскую. Девять маленьких моих братив и сестер оставили на голод. Четверо умерли сразу. Как отбыл я свой срок, так получил разрешение в Троицк на строительство железной дороги.

В зале мертвая тишина. Щибря тоже умолк на минуту и, обернувшись к кадету в очках, продолжал:

— У станичников до хохлов кровавая ненависть. Нам с ними, понятно, не жить як телятам: где сойдутся, там и лижутся, а все ж таки за що нас так хаять? Вот вы, господин хороший, говорили, что я подстрекатель. Що же это получается? При царе я был подстрекатель и опять же при революции подстрекатель. Тьфу!

В зале раздался хохот и чей-то голос:

— Вы же подстрекаете народ, говоря, что помещики грабители.

Щибря не смутился и ответил:

— Я вас замечаю, господин Гладких, потому у меня глаз-алмаз. У вас на заводе сотни людей задарма работают. Я сам у вас столяром работал, договаривался за рубль двадцать, а при расчете уплатили по рублю. Кто украл с рабочего человека двадцать копеек? Вы!

Обвинение Щибри вызвало шум. Кадет в очках зашептал председателю: «Закройте собрание». Атаманы повскакали с мест, бросились к выходу, а народ не расходится. Прошло полчаса. Прибыла сотня казаков и всех разогнала.

Над зданием обширного двухэтажного дворца с балконом на Набережную Урала, или, как говорили в старину, Яика, взвился трехцветный флаг Российской империи. Дворец был построен в прошлом веке по рисунку Брюллова, дружившего с тогдашним оренбургским генерал-губернатором Перовским и его чиновником для особых поручений Владимиром Далем. Теперь в этом доме разместился дутовский штаб.

Сашка Почивалов решил, что Дутов избрал своей резиденцией этот дом потому, что отсюда до особняка Надежды Илларионовны рукой подать.

Перед лестницей, спускавшейся к реке, высились каменные Елизаветинские ворота, а в нишах столбов по обеим сторонам ворот — уродливые каменные статуи с отбитыми носами. Когда-то они изображали ангелов, держащих в руках по щиту, копью и пальмовой ветви. Башкиры ненавидели эти ворота, они знали, что царица Елизавета повелела их соорудить в память усмирения башкирского бунта в 1755 году.

Набережная, или, как позже ее стали называть, Пушкинский бульвар, засаженный деревьями по приказанию генерал-губернатора Катенина в шестидесятых годах прошлого столетия, стала излюбленным местом гуляний. Особенно привлекала она горожан весной, когда чуть ли не у самых ног бушевал разлив Урала, а вдали, за Зауральской рощей, зеленым ковром расстилались беспредельные степи.

Теперь по бульвару прохаживались казачьи патрули, охраняя наказного атамана и его штаб.

Еще сильнее охранялась тюрьма. Кто в ней только не сидел! В 1755 году ее камеры были переполнены бунтовавшими башкирами. Потом в ней отбывали наказание яицкие казаки, тысячи пугачевцев, умершие под ударами кнута. В семидесятых годах XVIII и в тридцатых годах XIX столетия томились поляки, увезенные из Варшавы и Лодзи, Кракова и Познани. В 1875 году тюрьму заполнили правнуки казаков яицкого войска, не пожелавшие принять новый закон о всеобщей воинской повинности 1874 года. В 1905—1907 годах в ней умирали от чахотки русские революционеры, а сейчас в ней томились большевики, арестованные Дутовым в ночь на 15 ноября.

Начальнику дутовского штаба полковнику Сукину нельзя было отказать в опытности и изобретательности. Это по его плану были схвачены оренбургские большевики в Караван-сарае и водворены в тюрьму. Но вместе с деловитостью он любил пышность. Его кабинет в штабе был обставлен разностильной мебелью, свезенной сюда из разных губернских учреждений. Убежденный холостяк, он предпочитал всему вино и карты. Карты были его слабостью. Он мог играть всю ночь напролет в преферанс, и не потому, что его интересовал выигрыш, а ради самой игры.

Устроившись в удобном кресле, Сукин укрепил на переносице пенсне, сквозь толстые стекла которых глядели не в меру увеличенные острые глаза. В дряблую шею, иссеченную морщинами, вонзился белый подворотничок, подшитый к мундиру. Читая донесения, полковник время от времени приподнимался над картой, лежавшей на широком дубовом столе, и цветными карандашами делал отметки стрелками и кружочками. На пепельнице из итальянской майолики лежала недокуренная папироса, а старинные напольные с боем часы мерно отсчитывали минуты в этом тихом кабинете, куда не доносился городской шум.

В первые дни захвата Оренбурга Сукин предложил Дутову заманчивый, с его точки зрения, план.

— Не надо дразнить гусей, Александр Ильич. Нам выгодно играть сейчас в демократию.

— Что вы предлагаете? — строго спросил наказной атаман, щелкая пальцами.

— Создать комитет спасения родины. Комитет будет на авансцене, а мы за кулисами.

— Кого же мы привлечем в этот комитет?

— Во всяком случае, не барона Таубе и не генерала Эверсмана. Кандидатуры я уже подобрал. Председателем будет бывший городской голова Барановский, личность довольно бесцветная, — кстати, он эсер, — а членами — комиссар Временного правительства Архангельский и вы. Они уже дали согласие.

Дутов нахмурился: «Какую роль мне готовит Сукин?»

Начальник штаба понял выражение лица Дутова и поспешил его успокоить:

— Я все продумал и распределил роли. Барановский и Архангельский нужны вам как театральная мебель, без которой пьесу не сыграете. Вы же дик-та-тор! Любое ваше приказание — закон!

Дутов протянул руку в знак согласия, и Сукин крепко пожал ее.