ГЛАВА СЕДЬМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Каширины выехали на зорьке, покинув с чувством горечи родную станицу. Накануне Дмитрий Иванович простился с Прохором Семушкиным.

— Бог даст, свидимся.

— Езжай, Дмитрий Иванович, с такими орлами не пропадешь. Кабы мой вернулся — разом бы поехали.

Старик отказался от саней, надел на голову старую казачью фуражку с широким козырьком и с трудом взобрался на коня. Сидя в седле, он который раз силился ответить самому себе: правильно ли сделал, что покинул дом и кровать, на которой ему надо было умирать, и пустился в неведомый путь? «Куда меня несет и зачем?» — эта мысль все время выплывала, как вода над талым снегом.

— Ваня, — обратился Николай к брату, — скачи в Заберовскую станицу, узнай, вернулся ли казак Евсей Черноус. Он нам подсобит.

Иван послушно пришпорил коня. Из-под копыт полетели комья снега.

Когда меньшой сын скрылся, отец посмотрел в одну сторону, потом в другую, снял фуражку, перекрестился и нерешительно спросил у Николая:

— Не умрем под чужим тыном, сынок?

Николай надвинул папаху на брови.

— Батя, вы богу верите больше, чем мне с Иваном.

— Я и в бога не верю, а по-стариковски себя осеняю.

— Воевать вы, батя, не будете. Нет у вас больше силы в руках, а оставаться в станице нельзя. Зарубят дутовцы.

— Было время, когда мне за баклановский удар командир сотни ручки пожимал. — Старик тяжело вздохнул. — Теперь из меня вся сила вышла.

Часа через два показались два всадника. Это возвращался Иван Каширин с Черноусом.

— Здравья желаю! — живо произнес Евсей, осадив коня на задние ноги перед Николаем Кашириным.

— Здравствуй, Евсей! Как она, жизнь?

— Сами знаете, ваше… — и запнулся.

Николай Дмитриевич укоризненно покачал головой:

— Евсеюшка, пора отвыкать от старого. К тебе заехать можно?

— Низко кланяюсь и рад принять с превеликим удовольствием.

— Иван гуторил с тобой?

— Эге! Двадцать два казака наберем.

— Верные люди?

— Мне верите, Николай Дмитриевич, да? Так и им!

Евсей Черноус жил с матерью Ульяной. Тихая и безропотная казачка слушалась во всем сына, но в душе боялась его речей против станичного атамана. По комнате она семенила неслышными шажками. Ульяна понравилась Дмитрию Ивановичу, и они, словно старые знакомые, быстро нашли тему для разговора.

— Ноне молодые шибко прыткими стали, — сказал старик Каширин. — Моих сынов, к примеру, в Питербурх звали, а они, — от досады он махнул рукой, — сама видишь…

— Кабы у Евсеюшки умишко был, так мы бы жили как у Христа за пазухой, — сказала в свою очередь Ульяна. — Вернулся с фронта о двуконь, мне привез шелковый платок и ситчику на платье. Все шло хорошо, а на прошлой неделе сцепился с дутовским прихвостнем, тот ему одежонку испластал и кровь пустил. Уж я его и в бане правила, и мазью натирала, очухался наконец. Спрашиваю: «Кто тебя убил?» А он не обмолвился, крепкий на язык. Раньше никогда озорным не был, а теперь ему в глаза плохого слова про советскую власть не скажи — убьет. Какой-то он особенный уродился.

— Не он один, — соглашался Каширин, — ноне все, кто супротив советской власти, значит, за царя. А от нашего царя какой толк был? Царица с Распутиным, а Николка срамницы боялся пуще огня. Прямо скажу — дерьмовый царь…

— Хучь дрянной, а все же царь. Не ущитили.

С каждым днем отряд братьев Кашириных пополнялся. Иван то пулемет притащит, то патроны привезет, а Николай сотни формирует. Шли отрядами от станицы к станице оренбургские казаки, чтобы добыть себе вольную жизнь под красным знаменем.

Дмитрий Иванович помолодел с виду, а силы его истощались, и сыны, видя, что отцу нужна подмога, прикомандировали к нему молодого казачка, но старик прогнал его прочь.

— Не слепой я, все вижу, — с досадой жаловался он Ульяне. — Мне казачок нужен, как бабе борода.

Падение Троицка вызвало у Дутова гнев. Он бесновался, кричал на начальника штаба Сукина, на Сашку Почивалова, грозил, что будет расстреливать без суда и следствия городских жителей за робость перед красными, и, арестовав многих, заполнил ими не только тюрьму, но и военную гауптвахту, служившую некогда складом для губернаторского архива.

Александр Ильич по заведенному правилу проводил воскресные ночи с Надеждой Илларионовной. В ее агентурных сведениях он больше не нуждался, но отказаться от нее как женщины не хотел.

В один из воскресных вечеров Сукин разыскал Почивалова и, хитро улыбаясь, спросил:

— Не знаешь, где генерал?

— Знаю, — похваляясь, ответил есаул, — а пойти к нему не осмелюсь.

— Дело есть, и притом не терпящее отлагательств.

Почивалов задумался. Надежда Илларионовна запретила ему приходить к ней. Он догадывался, что приказание исходило от самого Дутова. Нарушение грозило отставкой, а то и просто изгнанием. Сейчас ему представился случай побывать у нее дома, увидеть ее, вспомнить первую ночь, проведенную вместе. Искушение было велико. «Авось она загорится, когда увидит меня, поманит… — размышлял он. — А винить меня атаман не станет. Не по своей воле пошел, а по просьбе начальника штаба — дело безотлагательное. Рассердится — всю вину на Сукина свалю».

— Допустим, что я повидаю его, — сказал Почивалов, испытывая удовольствие от того, что его просит начальник штаба. — А что я скажу? Дескать, вас хочет видеть начальник штаба? Да он меня в три шеи прогонит.

— Я вам, Александр Прович, пакет дам. — Так Сукин назвал есаула впервые. — На словах же скажете, что полковник Сукин потребовал от вас незамедлительно повидать наказного атамана.

— Была не была! — выпалил Почивалов с затаенной радостью. — Давайте пакет!

Подойдя к дому Надежды Илларионовны, Сашка струсил и хотел повернуть обратно, но пробивающаяся сквозь расщелины старой ставни узенькая полоска света притягивала. «Не спят еще». Он несколько раз дотрагивался до ручки звонка, собираясь дернуть за цепочку, но дрожащая рука бессильно опускалась. Борясь с желанием и страхом, он решил уйти и, побродив по двору, направился на улицу.

Сквозь мчавшиеся по небосклону облака, озаряя тихую улицу, застенчиво выглядывала луна. Под ногами хрустел снег, слезились от мороза припухшие глаза. Где-то затенькали бубенцы, но звон их быстро затих. И луна, которая выбегала из-за туч и так же поспешно пряталась, и скрипучий снег, и безмолвие пугали Сашку, но вернуться обратно в штаб и доложить Сукину, что не нашел атамана, он тоже не решался. Вдруг в пакете важное донесение — не жди от атамана пощады, разнесет его как мальчишку. «Вы ведь знали, где я». Он бессознательно позвонил и тотчас оробел, но когда за дверью послышался знакомый женский голос: «Кто там?» — подавил в себе волнение и ответил:

— Надежда Илларионовна, это я, Сашенька! — Он сказал так, как она его раньше называла. — Откройте! Мне срочно нужен атаман.

Сашка вошел, принеся с собой на бекеше морозный воздух, вытер ноги о половичок и шепотом спросил:

— Он здесь?

Надежда Илларионовна, держа в руках подсвечник с зажженной свечой, кивнула головой, а Сашка, заглянув в ее глаза, готов был поклясться, что она рада его приходу. Он не посмел переступить порога коридора и войти в столовую, откуда дверь вела в спальню, хотя этот путь был ему знаком. Сознание того, что он здесь сейчас в роли посыльного, вызвало в нем бешеную злобу против атамана, но эта злоба мгновенно угасла, как только он услышал шаги Дутова. Атаман вышел в коридор в черном костюме.

— Что случилось? — спросил он спокойно, не сердясь на Почивалова, который ни разу его здесь не беспокоил.

— Полковник Сукин приказал незамедлительно вручить вам пакет.

Читая, Дутов сохранял каменное спокойствие, только губы безмолвно шевелились, но Сашке показалось, что атаман вот-вот разъярится. Дутов, прочитав до конца, повернулся и бросил через плечо:

— Проводите его, пожалуйста, Надежда Илларионовна.

Сашку всего обожгло. Ему хотелось надерзить атаману, но он сдержался, почувствовав почти над самым ухом теплое дыхание Надежды Илларионовны.

— Я жду вас послезавтра в девять вечера, — прошептала она.

Пров Ефремович, узнав от Митрича об отъезде старика Каширина с сынами, пришел в ярость:

— Куда они могли уехать со старым хрычом?

— Никто не ведает, Пров Ефремович.

— Я доведаюсь. Созови-ка сход, погуторим насчет Кашириных.

На сход пришел и Семушкин.

«Вот ты-то мне и нужен, — подумал Почивалов, — тряхнем твою душу, так все поведаешь».

В станичном правлении собралось много казаков, даже с хуторов и те притащились. Митрич поднялся из-за стола, подправил свисавшие к подбородку усы, разгладил старый измятый мундир и надсадно откашлялся.

— Станичники, — громко начал он, — объявляю сход открытым. Перво-наперво передаю вам поклон от нашего наказного атамана, полковника Дутова. Дошли до него слушки, будто казаки, а то и ахфицеры подаются к красным. Из нашей станицы подхорунжий Каширин с сынами уехали на ту сторону. Куда казакам ехать и бросать свою землю? Счастья искать? Значитца, земля им нужна, как собаке пятая нога. Подпишем общественный приговор: землю отдать станичному правлению, а дальше будем судить. Опять же запишем: кто пойдет к большевикам — бродягам и каторжникам — разорять с ними святую Русь, того ждет наша немилость. Все мы, как один, станем за поруганную веру.

— Правильно! — закричали с мест отдельные казаки.

— А на мою думку, неправильно рядите.

Все обернулись, узнав по голосу Семушкина.

— Креста на тебе нет, Прохор. Ты что, заодно с супостатами? — спросил Митрич и сплюнул на пол.

— С крестом аль без креста, а с каторжниками я чужого не крал и на чужое не зарился. Зачем забирать землю Каширина?

Со скамьи поднялся Почивалов. Все тотчас умолкли.

— Господа станичники! Почивалов свой хлеб ест, а не чужой.

— Я к тебе за подачкой не ходил, — бросил с места Прохор Иванович.

— Ты помалкивай, потому твое время прошло. Пошумели — будя! Разорять казачью жизнь не позволим. Отцы наши и деды эту землю кровью и потом поливали, а Каширины норовят ее отдать коммунистам и иногородним. Ты, Прохор, знал, что Каширины уезжают из станицы. Почему молчал?

— Кто ты такой, чтобы тебе докладать? — усмехнулся Семушкин.

— Почивалов! — с гордостью произнес свою фамилию Пров. — Не у тебя гостил наказной атаман, а у меня.

— Ты его и целуй в ж…

Лицо Почивалова налилось кровью, и он заговорил так, словно у него во рту лежала большая слива:

— Мы вот сейчас запишем тебе общественный приговор: ввалить двадцать пряжек.

— Руки коротки! — не остался в долгу Прохор Иванович.

Казаки расшумелись. Многим не понравилась мера наказания: сегодня всыпят Семушкину, завтра другому. Позор на всю станицу. Кто в рукав улыбается, кто ногой пинает один другого, — дескать, Почивалов не шутит.

В шуме Прохор Иванович, поднявшись со скамьи, хрипло крикнул от подхлестнувшей его жгучей боли:

— Станичники! Где же это видано, чтобы старых казаков секли? Сын мой еще не вернулся, воюет за веру и отечество, я не сегодня-завтра богу душу отдам, а кровосос Почивалов здеся командует, как наказной атаман.

— Не мути, Прохор, старикам головы, — перекричал его Почивалов и тут же приказал станичному писарю: — Пиши общественный приговор про землю Кашириных.

Общественный приговор был написан, и казаки, держа корявыми пальцами ручку, которую им подавал Митрич, нехотя ставили кресты да закорючки, понимая, что они незаслуженно наносят обиду своему бывшему станичному атаману Каширину.

Прохор Иванович тоже подошел к столу, взглянул на бумагу, лежавшую перед писарем, и плюнул на нее. Почивалов вспыхнул и, сжав кулак, сильно ударил Прохора Ивановича в грудь. Старик зашатался, грохнулся на пол. Его подняли, усадили на скамью. Он тяжело дышал, из выцветших глаз катились слезы на морщинистое лицо. Прохор Иванович посмотрел с ненавистью на Почивалова, и взгляд его говорил: «Вернется сын — даст тебе сдачи». С трудом он дотащился до дому и упал на старую, расшатанную кровать.

На другой день Прохор Иванович умер.

Под вечер в дом Евсея Черноуса вернулся Иван Каширин, ездивший по станицам вербовать казаков.

— Ложись, Иван Дмитриевич, отдыхай! — предложил Евсей.

Иван ничего не ответил, только снял папаху, сел за стол и поник головой, сдавив ее обеими руками.

— Заболел, сынок? — участливо спросила Ульяна. — Я те дам чайный настой из трав, дюже помогает.

Дмитрий Иванович понял, что сын чем-то огорчен, и не тревожил его вопросами. «Сам расскажет», — решил он.

Долго молчал Иван, не шелохнувшись. Наконец он оторвал руки от головы, поднялся и глухим голосом промолвил:

— На зорьке, батя, еду в нашу станицу.

Старик удивленно развел руками:

— Ты что забыл дома?

— Ничего! А проучить кое-кого не мешает.

— Да ты уж толково гуторь. Чего тебе дома-то надобно?

— Я вам, батя, ответил: ничего, но хочу повидать Прова Почивалова, Митрича и погуторить с казаками.

— В загадки не играй.

Иван тяжело вздохнул и с трудом выговорил:

— Умер Прохор Иванович, твой старый друг.

— Царствие ему небесное, — прошептал старик Каширин и, повернувшись к образу, перекрестился.

— Господи Иисусе Христе, — вслед за Кашириным произнесла Ульяна.

— Его на сходе Почивалов в грудь ударил за то, что он вступился за нас, — продолжал Иван. — Общественный приговор подписали — землю нашу забрать. Прохор Иванович распалился, обозвал Почивалова кровососом, а тот все хотел дознаться, где мы.

— Ну и Провушка! Чистая сибирская язва. Вернется сын Прохора — потребует ответа.

— Не вернется, батя, — сказал невесело Иван. — Не хотели мы с Николаем сердце старика растравлять. Убили его сына в бою. А с Провом надо кончать.

— Ты что надумал?

— С полусотней поеду в станицу, созову сход, будем судить Почивалова с Митричем.

— Дозволь мне с тобой, — попросил с горячностью Евсей.

— Уж коли судить Прова, то и я поеду, — твердо заявил Дмитрий Иванович. — Жаль, что Николая нет, хотел бы его думку знать.

В разговор снова вмешался Евсей:

— Не знаю, как бы судил Николай Дмитриевич, а я вот своим умишком считаю, что спуску белым давать нельзя. Насмотрелся я, Дмитрий Иванович, и на фронте и в тылу. Прямо скажу — або мы их, або они нас. Сердобольному места нет. В кажной станице есть свои почиваловы и митричи. Разменяем их — и конец!

— Правильно судишь! — одобрительно отозвался Иван.

Каширин с сыном, Евсей Черноус и полусотня казаков въехали в станицу в полдень другого дня. Над станицей лежало серое, как солдатское сукно, в черных подтеках небо, из степи дул ветер, предвещая снег, а его и так много.

По стежке, протоптанной к станичному правлению, Дмитрий Иванович прошел один. Открыл дверь, и в глаза бросилось хмельное лицо Митрича.

— Дозволь взойти?

— Давай! — ответил пьяным голосом Митрич и, скривившись, икнул. Присмотревшись, он узнал Каширина. — Вернулся? Прогнали красные? Тебе, брат, теперь здеся не жить.

— Это почему же?

— Казаки общественный приговор подписали, — выпалил Митрич. — Их воля.

— Это вы с Провом порешили?

— А хучь бы так.

— На вон, выкуси! — и Дмитрий Иванович повертел дулей перед сизым носом Митрича.

— Супротив станичного атамана идешь? — вспылил Митрич. — Я тебе голову сверну.

— Ты ишо, гад, ответишь за смерть Семушкина. Сдохнешь, бугай!

Митрич бросился на Каширина, но в эту минуту вошел Евсей, поджидавший за дверью.

— Что за шум? — спросил он, подойдя вплотную к Митричу, и осклабился. — Вас, папаша, обижают?

— Откедова ты? — спросил Митрич.

— От атамана Дутова. Он мне наказал харю твою разукрасить моим кулаком.

Митрич, чувствуя себя в западне, боязливо сел за стол и завертел шеей, словно за воротник насыпали колючей мякины. Хмель из головы сразу вышел, осовелыми глазами трусливо смотрел он то на Каширина, то на незнакомого казака.

— Душегуб, — качая головой, сказал Дмитрий Иванович, — сгноил ты Прохора Ивановича, мово верного друга. Не пройдет тебе дарма его смерть.

Митрича подмывало ответить, но в эту минуту дверь отворилась и в правление втолкнули со связанными на спине руками Прова Почивалова. Он молча свалился на лавку, опустив низко голову.

— Полюбуйтесь, батя! Доверенный Дутова, убийца Прохора Ивановича. Сегодня мы ему покажем, где раки зимуют, а завтра — его выродку, Сашке.

— Не губи меня, Каширин, — глухим голосом взмолился Почивалов. — Никто Прохора не убивал, своей смертью помер.

— А землю отцовскую отобрал? — вскипел Иван. — По какому праву?

Почивалов поднял на Ивана глаза, налитые гневом, и закусил губы.

К вечеру собрался сход. Иван Каширин взволнованно произнес речь.

— Станичники, — закончил он, — не дутовы и почиваловы будут править Россией, а народ. Погубил Пров Семушкина, всякого погубит, кто ему суперечить будет. Царское время сгинуло и никогда не вернется.

— Ишь какой, — возразил ему рыжеусый казак, — без царя-то и выходит антимония.

— Советская власть будет, а не антимония, — блестя глазами, ответил Иван.

— Коммуния, — снова подзадорил с места рыжеусый.

Каширин пропустил мимо ушей и продолжал:

— Я офицер, но всякий казак мне братеник, потому нас одна казачья земля вскормила.

— А иногородние? — не унимался рыжеусый.

— Разве они хуже нас? — спросил Иван.

— Доехали, станичники! С иногородними побратались, а нам, казакам, больше привилегий нет. Поравнялись, значитца.

— Да, поравнялись! — властно сказал Каширин. — Всех в России поравняем.

— Спасибочка! — ехидно откликнулся казак и поклонился в пояс.

— Не об том сейчас речь, а о Почивалове и Митриче. Собакам — собачья смерть. За кровь невинного казака Прохора Ивановича требуется ответ. Кто за то, чтобы покарать Почивалова и Митрича?

Каширины первыми подняли руки, а за ними не совсем уверенно и другие.

— Мы уезжаем, но вернемся. Сила у нас большая, Дутову скоро придет конец.

Отряд уехал, уводя с собой Почивалова и Митрича, которых Евсей вел на веревке. Далеко за околицей их расстреляли и засыпали снегом.

Сашка Почивалов тайком прошел к особняку Надежды Илларионовны, воровато озираясь по сторонам. Он опасался, что шпики могут заметить его и донести атаману. Не снести тогда есаулу головы. И снова, как в тот памятный вечер, когда он относил Дутову пакет от Сукина, Сашка подавлял в себе страх.

На звонок никто не откликнулся. Сашка уж со брался с горечью уйти, но неожиданно дверь отворилась и на пороге показалась Надежда Илларионовна.

— Заходите! — тихо произнесла она. — Где он?

Сашка понял, на кого она намекает, и так же тихо ответил:

— В гостях у Барановского.

Сашка прошел в спальню Надежды Илларионовны, опустился на пружинистую тахту. Радость, с которой он шел сюда, предвкушая встречу, исчезла, уступив место неуверенности. Движения его стали неловкими, в ушах стояла давящая глухота: то ответит невпопад, то переспросит несколько раз.

Надежда Илларионовна сразу почувствовала его настороженность. Приняв независимый вид, она с язвительной усмешкой произнесла:

— Вам бы погоны труса, а не есаула.

Слова ударили Сашку хлыстом по лицу. Тяжело дыша, он поспешно встал и прерывистым голосом сказал:

— Вы его плохо знаете. В вашей постели он кутенок, зато в штабе — волк. Дознается — заклюет меня и вас.

— Я не из трусливого десятка, — смело ответила Надежда Илларионовна и, обхватив руками Сашкину голову, приблизила к себе и прижалась к его губам.

В этот полночный час Дутов сидел у Барановского за столом, накрытым белоснежной скатертью. По одну сторону развалился в кресле грузный Барановский, председатель «Комитета спасения родины», бывший оренбургский городской голова, по другую — пышная, с копной рыжих волос, женщина, его разведённая дочь, лет тридцати пяти, в черном муаровом платье с глубоким вырезом. Дутов с непроницаемой холодностью смотрел на Барановского, его дочь и остальных гостей, а они видели в нем главу Российского государства. «Вот только такой может взять власть в свои руки, — думал Барановский, — и заставить себе подчиниться. Будущее выглядит довольно заманчиво, особенно если он, Дутов, обратит благосклонное внимание на мою дочь. А вот она может завлечь его и подчинить себе. На то она и женщина».

— Вы считаете наше положение прочным, несмотря на потерю Троицка? — поинтересовался оренбургский губернатор барон Таубе.

— Бесспорно! Через две недели вся Оренбургская губерния и Тургайская область будут освобождены от красных, — без намека на улыбку ответил Дутов.

— Господа! Я предлагаю выпить за талантливого и бесстрашного Александра Ильича, в лице которого мы видим спасителя нашего отечества! — предложил тургайский губернатор генерал Эверсман.

Все подняли бокалы, потянулись к Дутову. На мгновение наступила торжественная тишина, но неожиданно ее разорвал оглушительный взрыв пушечного снаряда.

В столовую вбежала жена Барановского и истерически закричала, падая на чьи-то руки:

— Господи! Неужели красные?

Гости опустили бокалы. По неосторожности кто-то пролил вино, в тишине послышался недовольный голос: «Как вы неосторожны». Потом все бросились к вешалке. Дутов второпях успел раньше всех схватить чью-то шубу и выбежал на морозный воздух. За ним едва поспевал ее хозяин барон Таубе.

Шуба Таубе мешала Дутову бежать. Поддерживая полы, он в темноте угадывал дорогу к штабу. По улицам скакали в разные стороны казаки, и они выглядели чудовищами, невесть откуда появившимися в городе. Прижимаясь к домам, чтобы какой-нибудь сорвиголова не свалил его с ног или не зарубил шашкой, Дутов с трудом добрался до штаба, но у дверей его задержали часовые.

— Назад давай, шкура! — резко прозвенел в его ушах окрик, и только сейчас наказной атаман сообразил, что его не узнали в необычном одеянии. Сбросив с себя шубу, он остался в мундире и на глазах у изумленных часовых прошел в свой кабинет. На его звонок вбежал дежурный адъютант.

— Почивалова ко мне! И полковника Сукина!

Сукин доигрывал преферанс. По донесениям он знал, что у станции Карталы казакам удалось задержать красных и те давно топчутся на одном месте. Где ему было догадаться, что Блюхер, оставив у станции ложно атакующий батальон, вышел с павловскими матросами и всеми отрядами на Фершампенуаз, спустился на юг, скрытно перешел севернее Орска на правый берег Урала, потом западнее Орска снова на левый берег и двинулся к Оренбургу, а невдалеке от города опять перешел на правый берег Урала. Петляя таким путем, Блюхер избежал встречи с крупными силами Дутова. Несколько пушечных выстрелов Сукин расценил как озорство своих артиллеристов и послал трех штабных офицеров арестовать виновников.

Начальник штаба вошел к Дутову в довольно веселом настроении, ибо сегодня ему сопутствовала удача в игре, но, увидев гневное лицо наказного атамана, растерянно остановился.

— Болван! — закричал Дутов. — Красные бьют по городу, а вы в карты режетесь. И это начальник штаба? Я сам рас-с-с-тре-ляю вас, — просвистел он, вращая белками.

То ли страх охватил Сукина, то ли неожиданное оскорбление, нанесенное ему Дутовым, привело его в бешенство. Не говоря ни слова, он выбежал из кабинета.

Почивалова нигде не могли разыскать. Он ведь недавно уснул на постели Надежды Илларионовны таким крепким сном, что никакая канонада не могла бы его разбудить.

Дутов быстрым шагом шел по комнатам. Он убедился, что начальник штаба оставил офицеров на произвол судьбы и те растерянно шепчутся, роются в ящиках столов, словно собираются бежать.

— На коней, господа! — скомандовал он.

Вот когда все завертелось, закружилось! Офицеры поспешили к лестнице. Они бежали по коридору, суетились, каждый пытался как можно скорей очутиться на конюшне, оседлать коня и ускакать.

Дутов считал, что он родился под счастливой звездой. Ему действительно повезло в эту морозную январскую ночь. Каким-то чутьем он угадал свободную дорогу и с пятьюстами казаков бежал в сторону Верхне-Уральска, скрывшись в станицах.

Дутовские казаки, узнав, что их наказной атаман сбежал, прекратили сопротивление. Большинство из них двинулось по направлению к Верхне-Уральску, и часть казаков подалась к братьям Кашириным.

Смелый маневр и его блестящее выполнение принесли Блюхеру славу талантливого командира. Его стали называть главкомом. Василий протестовал, но его убедили, что главком — это лишь главный командир, а не главнокомандующий.

В Хлебном переулке, в доме Брагина, разместился Военно-революционный штаб города. Матросы заняли пятиэтажный дом Панкратова. Артиллеристам выделили форштадт, или, как говорили, Казачью слободку. Это название сохранилось со времен Пугачевского восстания, когда оренбургский губернатор Рейнсдорп приказал сжечь слободку, чтобы не дать сподвижнику Пугачева Чике Зарубину в ней основаться. С паперти Георгиевского собора, стоящего на берегу Яика, пугачевцы обстреливали из батареи оренбургскую крепость. За полтора века слободка снова отстроилась, и сейчас в ней отдыхали красные артиллеристы.

Против Гостиного двора в здании контрольной палаты разместился губернский комитет партии. Над зданием развевалось кумачовое знамя.

Сам Блюхер облюбовал для себя небольшой старинный домик, пришедший уже в ветхость, но сердцу Василия он был дорог — рассказывали, что в этом доме жил губернатор Перовский и в 1833 году у него останавливался Пушкин, с которым он был знаком по Петербургу; поэт приезжал в Оренбург собирать материал для истории Пугачевского бунта.

Из тюрем были освобождены заключенные, их перевели в городскую больницу.

Балодис сдержал свое слово. Первое время Кошкин на каждом шагу старался задеть матроса, но тот молчал.

— Зарой свою бескозырку и надень треух, — посоветовал Кошкин.

— Я бескозырку подбирал по голове, а не наоборот.

— Дураку хоть кол теши на голове.

Балодис не отвечал.

— Молчишь? — донимал его Кошкин. — Что с дурня спрашивать? Сказал-то я на глум, а ты бери на ум.

Однажды Блюхер услышал, как Кошкин донимает матроса.

— Ты что же сдачи не даешь? — спросил он у Балодиса.

— Сам образумится, товарищ главком.

На другой день Кошкин подошел к матросу, протянул руку и серьезно сказал:

— Испытательный срок закончился. Экзамен выдержал. Теперь пусть только тебя кто обидит — спуску не дам. Как твое имя?

— Янис!

— Что за странное имя? И фамилия у тебя нерусская. Ты кто, татарин?

— Латыш из Либавы. По-русски Янис — Иван, а Балодис — вроде как Голубев.

— Так бы и сказал. Буду звать Ванькой Голубевым.

— А я тебя Петькой Собакиным, — нашелся матрос.

— Но-но! — пригрозил Кошкин.

Потом они крепко подружились. В бою под Оренбургом Янис показал себя героем. У него, как у порученца Блюхера, был резвый конь, доставшийся ему от убитого казака. Кошкин научил матроса седлать и чистить коня.

— Конь — твой первый друг. Он в бою спасет не раз, но только ты люби его, как самую красивую деваху на свете, — наказал ему Кошкин.

И вот на этом коне, которому Кошкин дал имя Дружок, Янис Балодис первым ворвался в Оренбург и, проскакав по его безлюдным улицам, возвратился и доложил Блюхеру, что дутовцы оставили город.

Придя ночью с заседания в «Пушкинский домик», Блюхер позвал Кошкина и сказал:

— Перевязку мне надо сделать, а бинтов и рыбьего жира нет.

Кошкин с досадой сдавил свою голову.

— А еще адъютант! — сказал он с издевкой в свой адрес (он не любил слово «порученец»). — Как же это я забыл про вас, товарищ главком! — И тут же решил проверить преданность матроса. Он вышел из комнаты и прошел к Балодису.

— Надо раздобыть широких бинтов примерно на пятьдесят аршин, а сумеешь на сто — в пояс поклонюсь. И еще достать баночку рыбьего жира.

Янис недоуменно посмотрел на Кошкина и махнул рукой.

— Балодис, — внушительно произнес Кошкин, — если я говорю, то не зря. Раздобудь и принеси — тебе сам главком спасибо скажет. Потом все узнаешь.

Янис нахлобучил бескозырку, перебросил через плечо маузер на ремне и вышел на улицу. Через час он вернулся с бинтами и рыбьим жиром.

— Если бы я имел Георгия, ей-богу, снял бы с себя и тебе прикрепил, — искренне признался Кошкин. — Идем к главкому.

Порученцы перебинтовали Блюхера и ушли спать. Укладываясь, Янис долго крепился, но наконец признался:

— Как увидел его спину — все в душе перевернулось. Сколько надо терпения и силы, чтобы так мучиться. Ты меня, Петя, уже знаешь. Слово мое крепкое. Так вот, я решил — никогда не покидать его.

Наутро Янис, встретившись с Блюхером, посмотрел на него восхищенным взглядом.

— Хочу вам одну мысль подать, товарищ главком, — обратился к нему Балодис.

— Говори!

— Я ночью в госпитале был — Кошкин меня послал, — видел раненых, — кто спал, кто по нужде в клозет брел, няньки дрыхают, дежурного доктора нет. Это все терпимо в городе, а вот в бою — ни доктора, ни санитара, ни бинта — ни хрена.

Блюхер задумался. Тот самый матрос, что с такой наглостью говорил с ним под Троицком, решительно изменился, стал послушным, а сейчас своим предложением даже устыдил самого главкома. Раздобыли пушки, пулеметы, коней, повсюду действуют хозяйственные части, а вот до санитарных двуколок, врачей и медикаментов никто не додумался.

— Молодец, Балодис! — похвалил его Блюхер, — Поручаю тебе организовать санитарный отряд и через неделю доложить о выполнении приказания.

— Есть, товарищ главком!

Со всей энергией Янис принялся за новое дело. Он пришел в Ревком, отбарабанил для себя на пишущей машинке бумажку и, проникнув к Цвиллингу, попросил: «Прошу, товарищ председатель, собственноручно затвердить мандат». Заняв особняк доктора Войцеховича, бежавшего с дутовцами, он отобрал несколько бойцов из отряда Елькина, распределил между ними обязанности, начал обзаводиться хозяйством.

В поисках белья для будущих раненых Янис набрел на особняк Надежды Илларионовны и был радушно встречен самой хозяйкой.

— Я вдова, — сказала она с наигранной грустью в глазах, — мужского белья у меня нет, но я хочу помочь вам и пожертвую несколько простынь и наволочек.

— Спасибо за это, гражданочка, — от души поблагодарил Янис, любуясь осанкой и красотой женщины. — За вашу сознательность готов и вам помочь. Заходите когда хотите в дом доктора Войцеховича, там мой штаб, спросите Яна Карловича Балодиса.

Уходя, он уловил на себе взгляд Надежды Илларионовны и, усмехнувшись, сказал:

— У вас на носу веснушечка.

— Одна весны не делает, — многозначительно ответила она.

Янис понял намек.

— Зайду, как говорят, на огонек, поговорим по душам.

Он ушел, и у Надежды Илларионовны сразу стало легко на сердце. Как просто ей удалось спровадить красивого матроса, который даже не осмотрел ее квартиру. Ведь на кухне, переодевшись в женское платье, с перевязанным до глаз лицом, лежал на койке Сашка Почивалов, не успевший скрыться. Вид его смешил Надежду Илларионовну и в то же время вызывал в ней отвращение, потому что лихой есаул обмяк, превратился в трусливое и никчемное существо. Она принесла ему мужской костюм, скользнула равнодушным взглядом по его испуганному лицу и тоном, не допускающим возражений, приказала:

— Переоденьтесь и уходите! В народе говорят, что и на печи лежа умрешь, а в сражении судьба помилует.

Сашка даже не пытался упрашивать. Пока Надежда Илларионовна причесывалась в своем будуаре, он переоделся и незаметно ушел, проклиная вероломную любовницу и наказного атамана.

Казак села Кочердык, Усть-Уйской станицы, Николай Томин в девятьсот пятом году восемнадцатилетним парнем был уличен в том, что давал грамотным казакам революционные листовки. Ему грозила каторга, но он сумел прикинуться простофилей и избежал кары — отец упросил станичного атамана не чинить расправы.

— Поганец! Купоросная кислота! — распекал родитель. — С тебя бы штаны стянуть и двадцать пряжек всыпать, чтобы задница взошла, как тесто в квашне.

— Чего лаетесь, папаня? Разве я знал? Поднял бумажки на шляху…

— Брешешь, сибирская язва!

— Побей меня бог.

— Ты ведь грамотный, чужеяд.

Николая призвали в армию солдатом, а не казаком. Он терпел насмешки фельдфебеля, который кричал ему: «Казака из тебя не вышло, а здеся я втемяшу в твою башку солдатскую науку», безропотно молчал. Был день, когда ему хотелось украсть коня, оседлать его, ветром умчаться в Сибирь и там под чужим именем начать новую жизнь. Но началась война, и Томина погнали на румынский фронт. Революцию он принял восторженно, мечтая поднять казачество против всех атаманов. За пламенные речи его избрали председателем дивизионного солдатского комитета, и он с тремя приятелями втихую покончили с фельдфебелем.

— Эта мразь свободному народу не нужна, — сказал он, — зудит у меня рука против всех подлюг.

После Октябрьской революции дивизия, в которой служил Томин, оставила румынский фронт и двинулась на Москву. В пути к Томину в вагон явилась делегация.

— Кто такие будете? — спросил он, поглаживая свою короткую и черную как воронье крыло бородку. На запястье правой руки висела плетка, с которой он никогда не расставался. Томинский взгляд был тяжел, — казалось, глаза его, широко расставленные, видели то, чего обычные глаза не замечают.

— Мы к вам, гражданин Томин, по поручению генерала Каледина, — заговорил вкрадчивым голосом глава депутации.

— Каледина? — удивленно переспросил Томин.

— Так точно!

— Вон отсюда! — загремел его зычный бас, и синие глаза налились кровью. — Вон к едреной бабушке, иначе всех засеку плеткой. Сволочи! Оренбургского казака хотели подкупить?

В Бердичеве к Томину в вагон ввалился рослый дядька в синем жупане и синей папахе. Вслед за ним внесли тяжелый мешок и опустили на пол.

— Дозвольте познакомиться, пан Томин! Я представник атамана Петлюры — полковник Хижняк.

Петлюровский полковник снял папаху, и Томин увидел бритую голову с оставленным посередине чубом, свисавшим на правый висок.

Рядом с Томиным стояли все члены дивизионного комитета. Помня встречу с калединской депутацией, они ожидали такой же развязки с полковником Хижняком, но последний не спешил объяснить причину своего визита.

— Чи нема у вас чаю або горилки? — оскалил зубы Хижняк.

— Вода есть, — равнодушно ответил Томин.

— Жалеете! — укоризненно бросил Хижняк. — А пану Петлюре не жалко подарувать вам цилый мишок с золотом. Берите, пан Томин! Нам ничего не жалко для добрых людей.

— Вы в царской армии тоже полковничали? — с подчеркнутым интересом спросил Томин.

— Я Миколаю не служил. Я полковник украинской армии пана Петлюры.

— Ясно! — с иронической усмешкой заключил Томин. — А золото где накрали?

— Мы не бандиты, а честные украинские казаки… — Хижняк, обиженный подозрением Томина, неожиданно принял воинственный вид и добавил: — Вы находитесь на территории Украины, где мы хозяева. У нас банк, казначейство, а бы розмовляете со мной, як с бандитом.

— Что вы! — успокоил его Томин. — Мы на вашу землю не заримся, воевать с вами не собираемся.

— Це инша справа, — улыбнулся Хижняк. — Знаете, шо я вам скажу? Вот вы едете в Москву. А шо в Москве? Ленин, мабуть, хороший человек, но его комиссары продались жидам…

— Зачем вы принесли мне мешок золота? — перебил Томин.

— Пан Петлюра вам подарунок шлет.

Томин вплотную приблизился к Хижняку:

— Я тебя, подлюга, своими руками на две часта поделю. Снимай штаны!

Хижняк побледнел.

— Я полковник, — дрожащими губами промямлил он.

— Снимай штаны! — грозней закричал Томин. — Сейчас я проверю, какой ты полковник.

Вложив два пальца в рот, Томин свистнул, и тотчас стоявшие подле него солдаты, подхватив Хижняка за ноги и плечи, выбросили из вагона, как бревно, а вместе с Хижняком и мешок с золотом.

…Николай Томин возвратился в Кочердык не один. На румынском фронте он подружился с солдатом Саввой Коробейниковым, прибывшим в полк после излечения и сразу завоевавшим всеобщую симпатию. После Февральской революции Савва решил удрать с фронта, но Томин его удержал:

— Ишо повоюем, Савка. Ты, видать, тоскуешь по своей бабе?

Коробейников, сидя в окопе на пустом зарядном ящике, снял сапоги, размотал прогнившие от пота и сырости портянки и, подогнув босые ноги в коленках, растирал узловатые пальцы.

— Вишь как притомились ноги. Вот-вот лопнет жила, а кровь не брызнет, потому иссох на фронте. А насчет моей бабы не сказал бы. За четыре года поотвык, будто и не было ее. Вот с землей что делать, ей-богу, не знаю. Всю жизнь отхожим промыслом занимался. Про тоску ты правильно сказал, гложет она меня, злодейка.

Томин, накручивая на палец завиток своей бороды, смотрел синими глазами, сидевшими глубоко под бархатными дугами бровей, и тихо говорил:

— Теперь вся Россия ходуном пойдет. Четвертый год перевалило, как меня в окопы загнали. Воевал, стрелял, в меня стреляли. Миллионы сложили свои головы, а мы с тобой остались жить. Значит, нам пофартило.

— Вот и думаю сигануть отседа, потому как революция взошла, — значитца, отчаливай по домам, — сказал Савва.

— Дезертиром признают.

— Россия большая, от окияна до окияна, где хошь проживу, потому в руках ремесло, столяр я.

— Ты голодал до войны?

— Приходилось, уж такая доля русского человека. Как от титьки дитя оторвут — тут его и поджидает голодуха.

— Мне бы дивизию дали, — уверенно сказал Томин, — повернул бы ее на восток и всех бы буржуев полосовал. — Он извлек из кармана кожаный кисет, достал из-под кубанки слежавшийся по краям кусок газеты, оторвал косой угол, свернул козью ножку и аккуратно насыпал в нее махорку. Приторный дымок лениво поплыл по окопу. — Погоди, Савва, бежать. Окажу когда — вместе подадимся на мою сторону.

— Чего это я к тебе поеду? Баба моя принимает нужду четыре года, я тут целую дивизию вшей покормил, а ты меня кличешь на край света.

— Чудак! Работы тебе у нас непочатый край. Землей наделим, потом за бабой поедешь, заживешь с мое почтение.

Коробейников задумался: «Может, правду казак сулит. Волга не прокормит — станица даст» — и спросил:

— Далеко к тебе?

— Не близко, а в России.

Когда выбирали солдатский комитет дивизии, Томин предложил кандидатуру Саввы:

— Коробейников сдюжит защищать солдатский интерес.

Прибыв в Москву с дивизией, Томин явился к военному комиссару.

— Все как один готовы бороться за советскую власть, — доложил он. — Принимайте дивизию, а я поеду поднимать оренбургское казачество.

Вместе с Томиным поехал и Коробейников. Как хотелось ему заглянуть хоть бы на недельку в Новоселки, выйти на берег родной Туношеньки, где в детстве с ребятами по несколько раз на день кувыркались в воде, обнять жену, а потом уснуть на трое суток.

Томин разгадал его мысли и властно сказал:

— Кабы дети были — пустил, а то баба. Успеешь свидеться.

В родном селе Кочердык жила томинская сестра Груня. Шел ей со сретенья двадцать четвертый год, но осталась в девках. В войну никто замуж не выходил — всех молодых казаков погнали на фронт, а за вдовца да старика Груня ни за что не хотела. Николая она встретила удивленно, бросилась к нему и трижды расцеловала.

— Не ждала, Грунюшка?

— Переменился, браток, будто чужой. Зачем бороду отрастил? Тебе только тридцать, а уж в старики метишь. По глазам узнала, ты ведь в них все небо спрятал. — Бросив взгляд на незнакомого солдата, она спросила: — Гостя-то где прихватил?

— Друзьяк мой. Саввой Коробейниковым зовут, человек сурьезный, из Расеи, с Волги-матушки.

Савва протянул руку и ощутил в ней крепкую ладонь. Груня была одного роста с братом, даже чуть повыше, такая же смуглая и с завитками на высокой шее. На тяжелом узле волос торчала желтая под янтарь гребенка, а полные плечи и налитую спину обхватывала бумазейная кофточка в голубых васильках, застегнутая спереди на мелких пуговичках.

«Не моей чета, — подумал Савва, — я бы такую любил пуще всего, а она бы мне детей рожала. Может, Томин меня для этого и позвал».

Через неделю после приезда Томин подобрал десять казаков, согласившихся с ним, что надо-де самим, без офицеров, добывать волю. По его настоятельной просьбе Груня сшила ему из красной материи длинную рубаху с широкими рукавами, и он теперь не расставался с ней.

— Полк сформирую и назову его именем Степана Разина. Память об этом казаке никогда не должна погаснуть, — сказал он Савве и сестре.

Через неделю отряд Томина вырос до сорока человек.

— Теперь можно и зачинать, — сказал он. — Завтра на зорьке двинемся на Введенку, а там посмотрим.

Утром отряд покинул Кочердык. Савва неуклюже вертелся в седле. Перед отъездом Груня с усмешкой заметила:

— Сидел бы дома, работу тебе найду.

— Отвоююсь, Грунечка, поговорим, а поговорить с тобой есть об чем.

За Введенкой Томин повстречал десять казаков.

— Откель едете? — опросил он, расстегивая зимнюю куртку наподобие венгерки, бока которой были оторочены черной смушкой, — ему хотелось щегольнуть красной рубахой.

— Из Верхне-Уральска, — ответил казак с перебитым носом.

— Дутовцы? — напрямик спросил Томин.

— Были, да вышли.

— Атаман в Оренбурге?

— Бежал, а куда — неведомо. Красные понаперли в город.

— Далеко путь держите?

— А кто ты есть? — задорно спросил встречный казак.

— Николай Дмитриевич Томин из Усть-Уйской станицы. Формирую красный казачий полк.

— Во?йска у тебя жидковато: вошь на аркане, блоха на цепи, — усмехнулся казак. — К масленой эскадрон сколотишь?

Казак задел Томина, и он сам это почувствовал, а ответить надо, да так ответить, чтобы и казака не посрамить в глазах его товарищей, и на свою сторону всех склонить.

— Такого, как ты, я в полк не возьму, — беззлобно сказал он. — Трепальщиков теперь сколько хошь, ими хучь пруд пруди, а сознательных казаков у меня пока только сорок человек. С ними всю Расею объеду, ни одного бедняка, ни одного иногороднего не обидим.

— Меня возьмешь? — спросил другой казак, с русым чубом и серьгой в левом ухе.

— Расскажи, кто ты есть, казаки мои послухают. Признают тебя — зачислю.

Русочубый с серьгой приподнялся на стременах и во весь голос прогорланил:

— Я из Кочкаровской станицы Назар Филькин. На фронте воевал только два года. По мобилизации попал к Дутову, а он себя показал как старорежимный полковник, пропади он пропадом. Принимаете, казаки?

— Подходит? — спросил Томин у своего отряда.

— По всем статьям подходит, — вмешался Коробейников, — но только пусть даст слово, чтоб в станицах не насильничал и к жалмеркам не лазил. Наш отряд должен себе уважение завоевать.

Слова Саввы понравились всем, и особенно Томину.

— Это беспременно, — согласился Филькин. — На казачьей земле довольно стыдно такое делать.

— Не только на казачьей, а повсюду, — настоял Коробейников.

— Согласен!

Филькина приняли в отряд.

Один за другим казаки повторяли примерно то же, что и Филькин.

В пути кони устали. Томин сделал привал в ближайшей станице. И здесь подвезло — в отряд записались свыше сорока казаков. Ночью, сидя в курене, Томин слушал рассказ Филькина.

— У красных немецкий енерал воюет. Казаки гуторили, что голова у него с казан, а в голове государственная дума. Какого хочешь нашего енерала обставит. Под Оренбург подкрался неслышно ночью и ка-а-ак звезданул, так сам наказной атаман в штаны наклал. Отрежь ухо с серьгой, если вру.

— Как звать его? — спросил Томин.

— Точно не знаю, но, гуторят, Блюхер.

Коробейников, сидевший тихо в углу, подскочил как ужаленный и спросил:

— Ты его в глаза видел?

— Дурак! — раскатисто рассмеялся Назар. — Он что же, позовет меня и спросит: «Ты почему, Филькин, против меня воюешь?»

— Почему же ты решил, что он немецкий генерал?

— Блюхер-то кто: аль жид, аль немец. Жидовских енералов нет, — значит, немец.

— Николай Дмитриевич, — обратился Савва к Томину, — ежели Филькин точно дознался, что фамилия ему Блюхер, то это мой земляк.

Казаки заржали, как молодые жеребята.

— Ой, братцы, дайте скорее выйти до ветру, — завопил Филькин. — Видели такое представление? Земляк немецкого енерала!

Коробейников хотя и был разволнован тем, что услышал знакомую фамилию, но спокойно ответил:

— Бог даст, свидимся. Если он — выкусишь у меня, — беззлобно пригрозил он Филькину и тут же подумал: «Спорол я глупость. Василий только унтер, ему теперь топора в руки не взять, — и вспомнил его покореженную спину, — не то что воевать. И дернул меня черт вмешаться».

— Ладно! — примирил спорщиков Томин. — Блюхер сам по себе, а мы сами по себе. Повоюем, — может, встретимся, тогда узнаем, чья правда.