ГЛАВА СЕДЬМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Он подрезал гусей дуплетом,

Глушил медведей топором.

Он мог бы стать большим поэтом,

Когда бы не был он попом.

Холодный звон проникал в кабинетик ученого, и склянки с заспиртованными рыбами жадно отзывались на колокол.

Церковный колокол созывал верхнеколымцев к заутрене.

Наступало рождество Христово — большой праздник для жителей Верхне-Колымска.

Мавра Павловна хлопотала около печи: ей хотелось состряпать вкусный праздничный обед, но припасы быстро оскудевали. Уже к рождеству были истрачены почти вся мука, сахар, чай.

А грузы из Якутска все не прибывали. Купец Бережнев не сдержал своего слова, приказчик Филипп Синебоев не хотел ничего знать.

Перед рождеством он примчался в Верхне-Колымск, пять дней гулял в доме священника Стефана Попова. В этом доме пропадал и Генрих Дуглас, прельщенный полногрудой и густобровой дочерью священника Катериной.

Синебоев покорил Генриха широтою своей натуры и прекраснодушием. Из купеческого амбара в поповский дом текли вино, крупчатка, сахар, сласти. Синебоев подарил всем шести поповнам по серебристой лисице, а Катерине еще и беличью дошку. С Генрихом он подружился с первой минуты.

— Я немножко сердит на вашего дядю, но вы-то тут ни при чем. Иван Дементьевич — человек благородный, я его встретил по-благородному, а расстались врагами. И подумать только, из-за кого? Из-за этого скота Расторгуева. Я бы рад помириться с господином Черским, да не могу. Подумает, что низкопоклонствую. Я перед его ученостью преклоняюсь, но низкопоклонничать? Пардон! И благодарю покорно! А Расторгуеву я душу выверну и высушу на колымском морозе…

Заметив, что Генрих увлечен Катериной, Синебоев обрадовался. У него созрел план мелкой мести Черскому.

Мавра Павловна между тем волновалась все больше и больше. Провизии еле-еле хватит до мая, а ведь в мае начнется полное лишений и неизвестности путешествие. Она страшилась сказать мужу о скудных припасах: не хотелось его тревожить и беспокоить. Слава богу, он хорошо переносит колымскую зиму, но что-то будет, когда наступит весна? Весной туберкулез его разгорится, что тогда? Как быть?

Колокольный звон разбудил Черского. Он вспомнил: сегодня рождество, вскочил с диванчика, весело крикнул жене:

— Мавруша, пойдем к заутрене?

— Некогда. Стряпаю. Кстати, пригласи отобедать отца Василия.

— А где Генрих?

— Где ему быть? С утра ушел к Поповым.

— Что-то он зачастил туда?

— Катериной околдован. Нашел себе черно-бурую лису.

— Дело молодое, Мавруша.

В кабинетик вбежал Саша и затормошил отца,

— Папа, пойдем скорее. А то заутреня кончится,

Черский оделся, расчесал бороду, красиво и строго завязал на манишке галстук.

На дворе Степан кормил сушеной юколой собак. Рыча и повизгивая, псы рвали из его рук рыбу.

— Степан, в церковь пойдешь? — спросил Черский.

— А для чо? Я богу и в тайге помолюсь. Мне нарты починить надоть.

Черский взял за руку сына и направился к церкви. С правой и левой стороны единственной улицы тускло смотрели ледяные пластины окошек: верхнеколымцы, не имея стекла, вставляли в окна отполированный лед. У темных изгородей валялись нечистоты, на шестах висели оленьи шкуры, пахнущие застарелой кровью.

Над заржавленным крестом замшелой церквушки проносилась снежная крупа, голодные собаки шныряли у полусгнившей паперти. Печальный голос колокола задыхался на голом ветру.

Толпа прихожан раздвинулась, пропуская Черского к алтарю.

Черский увидел Филиппа Синебоева, стоявшего на самом почетном месте. Приказчик распахнул тяжелую волчью доху: из-под нее алела шелковая рубаха и отливали густо-зеленым цветом заправленные в меховые торбаса брюки. Черский бросил мимолетный взгляд на стайку девушек — дочерей священника Попова и псаломщика Протопопова. Среди девушек не было Катерины. Черский увидел Эллая: старик слушал богослужение, опершись на винчестер. Атта с восторженным испугом смотрела на отца Василия огромными, черными, как лесные цветы, глазами.

Таежная тоска подкатилась к сердцу Черского — вокруг мелькали обмороженные, страдальческие, полуголодные лица. Темные глубокие морщины, покорные руки, сгорбленные спины, Облезлые собачьи полушубки, порванные оленьи малицы, изломанные морозом малахаи и треухи. Русские, якуты, юкагиры — бедные, несчастные, замордованные люди, — смелые охотники, отчаянные рыбаки, безвестные землепроходцы! Ими измеряна, истоптана голая и железная эта земля, ими пройдены эти студеные реки, обшарены таежные дебри. Это они могли бы стать легендарными открывателями северных пустынь, если бы умели заносить их на карты, описывать их, объявлять человечеству о своих славных, но неведомых путешествиях.

Они молчат, ибо не ведают величия своих открытий. Они покорно молятся богу, они неслышные герои русской земли!

Отец Василий возвышался над ними подобно сибирскому кедру над чахлыми лиственницами. Обросший жесткими вороными волосами, с сизым ноздрястым носом, он небрежно, с лукавой торжественностью благословлял свою паству позеленевшим крестом. Неистребимой силой дышал этот веселый старик. Заметив Черского, он поднял над головою крест и проникновенно начал проповедь:

— Братие! Рабы Христовы! В день светлого рождества спасителя нашего, Иисуса Христа реку: трудно вам, тяжело вам! Голые вы люди на голой земле. Нищие и нагие, голодные и забитые. Многие из вас даже не знают, что такое плод. О плоде не духовном глаголю вам, а говорю о самом простом анисовом яблоке. Вы даже не вкушали сего плода, братие. Не беда! Это не мешает вам быть добрыми, смелыми, честными. Как вы похожи на того садовника, что, дожив до преклонных лет, изрек:

«Могу умереть, о господи! Я неплохо прожил жизнь, Я развел для людей богатый сад».

И только изрек он сие, как явилась девушка. Молодая, красивая.

«Я пришла за тобой, отче».

«А кто ты такая?»

«Смерть…»

«Странно! Я думал, смерть с пустыми глазницами и ходит с косой».

«У каждого свое понятие о смерти. Прежде чем умереть, покажи мне свое сердце».

Старик открыл грудь.

«Боже! — воскликнула смерть. — У тебя там пустота. Как должны ненавидеть тебя люди, тебя, человека без сердца!..»

«Ну, ты врешь, — ответил старик. — Все будут рыдать, когда я умру. Ведь я же отдал свое сердце людям».

Вот и вы, братие, подобно садовнику, ежечасно раздаете свои сердца и тому, кто нуждается в них, и тому, кто не нуждается. Да ниспошлет бог мир и покой в ваши души страждущие! Аминь!

Отец Василий кончил проповедь, прихожане повалили из церкви.

— Мавра Павловна приглашает вас отобедать, отец Василий, — подошел к священнику Черский.

— Почту за большую честь, — растроганно ответил священник. Натянув поверх застиранной холщовой рясы рваный дубленый полушубок, отец Василий размашисто зашагал сквозь снегопад. Черский едва успевал за длинноногим попом.

Мавра Павловна, розовая от кухонной жары, поклоном приветствовала священника.

— А я боялась, что опоздаете. Извиняйте за угощенье, отец Василий. Особенно попотчевать нечем.

— А мне рюмочку водки и кусок кеты, матушка, — окая и растягивая слова, ответил священник. — Я деликатесов не люблю.

— А строганину из нельмы? А налимьи печенки? Оладьи с красной икрой?

— Чревоугодие! Давай, матушка Мавра Павловна, все на стол мечи.

Мавра Павловна подавала на стол и с любопытством посматривала на священника. Он пил, крякал, багровел, расправлял ладонями рыжую полуседую бороду и с наслаждением беседовал с Черским. Мавра Павловна заметила, что священник в светском разговоре избегал церковнославянских слов. Говорил свежо и сочно, пересыпая речь пословицами и поговорками.

За окнами раздалась беспорядочная пальба.

— Генрих палит! — крикнул Саша, выбегая из комнаты. — Почему стрельба и крики и эскадра на реке? — раздался его голосок за дверью.

— Шустрый мальчонок, — усмехнулся отец Василий. — Славно иметь наследника на старости лет. У меня тоже веселый отрок зреет.

— Извиняйте, отец Василий, за нескромный вопрос, — сказала Мавра Павловна, — Не пойму я, зачем вы здесь живете? Давно хотела спросить, да стеснялась.

— Чем вас очаровала Колыма, в самом деле? — поддержал вопрос жены Черский.

Отец Василий сдвинул лохматые брови. Губы его стали жесткими, словно жестяными, желваки на скулах посерели. Казалось, священник или неистово заругается, или жалобно запричитает, зажалуется на судьбу. Но отец Василий так добродушно рассмеялся, что Черские невольно улыбнулись.

— Я не по своей воле обретаюсь в Верхне-Колымске. Я живу здесь по воле его преосвященства иркутского архиепископа. Послан его преосвященством в Верхне-Колымск на покаяние…

— За что? — изумленно спросил Черский.

— За ересь…

— За какую ересь?

— Сослан за вольнодумство…

Отец Василий широко улыбнулся, и улыбка его осветила ореховые глаза и пышную бороду. «Ссыльный поп — это звучит и смешно и горько», — подумал Черский. «Когда этот поп смеется, становится как-то теплее», — подумала Мавра Павловна.

А за окнами продолжалась пальба. С улицы доносились мужские крики и девичий смех, «Ай да Генрих! Шапку мою — пулей навылет. Бей, не жалей! Во имя рождества Христова одну пулю в лоб, другую — в задницу!»

— Синебоев разгулялся, — заметил отец Василий. — Когда трезв, хитер, как бес, а пьян — наружу лезет обман. Мы здесь все под его дудку пляшем. Ничего не поделаешь — сила! О туземцах и не говори, все они у Филиппа Сысоича в долгу, как в шелку. А ведь што интересно, у этого живоглота бывают иногда души прекрасные порывы…

— Мы отвлеклись от интересующего меня разговора, — мягко заметил Черский. — Мне все же хотелось бы знать, за какое вольнодумство сослал вас архиепископ в Верхне-Колымск?

— Пребывая в Иркутске, я недозволенно интересовался житием декабристов. Собирал сведения с целью дать описание жизни и полезной деятельности оных в Сибири. Его преосвященство признал мои деяния вольнодумными и неприличествующими сану. Вот и сослал в Верхне-Колымск на покаяние…

Улыбка сошла с лица Черского. Ему стало грустно, сочувствие к отцу Василию вызвали горькие воспоминания. Вспоминались не только сосланные в Сибирь декабристы, но и участники польского восстания восемьсот шестьдесят третьего года.

Отец Василий откинул назад волосы, положил на грудь мозолистые ладони и снова сказал:

— А все-таки жаль! Интересные материалы я нашел в иркутском архиве. Особенно письма декабриста Завалишина. В них неоднократно и благоговейно упоминались имена Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола. Ценные письма для истории российской. Втуне лежат, погибнуть могут..

Имя декабриста Муравьева по ассоциации напомнило Черскому имя палача польских повстанцев — военного генерал-губернатора Муравьева.

— Вы напомнили мне горькие вещи, отец Василий. Я до сих пор не могу без содрогания вспомнить гнусные слова: «Я не из тех Муравьевых, которых вешают. Я из тех Муравьевых, которые вешают сами…»

— Слова, достойные Иуды-христопродавца.

Воспоминания юности нахлынули на Черского страшным, безмолвным потоком, и было невозможно от них избавиться. Мавра Павловна поняла возбужденное состояние мужа и поспешила перевести разговор на новую тему,

— Надо бы попросить Синебоева. Не можем же мы продолжать путешествие без муки и сахара. До Нижне-Колымска больше тысячи верст. Как ехать без хлеба?

Черский махнул рукой.

— К Синебоеву на поклон не пойдем. Придут же к весне наши грузы из Якутска.

— У меня есть в запасе мучица. Сделайте одолжение, возьмите, — предложил священник.

— Спасибо, отец Василий! — Черский пожал священнику руку.

После обеда они перешли в кабинетик. Священник поправил густые волосы, умные ореховые глаза с нескрываемым любопытством следили за путешественником. Отец Василий понимал в медицине и давно уже приметил, что Иван Дементьевич болен. Его душит туберкулез, мучает астма, плохо работает сердце. Достаточно одной из трех этих болезней, чтобы приковать человека к постели. Знает ли об этом Иван Дементьевич? Священник осторожно, исподволь заговорил о болезнях.

Черский слушал, положив на стол исхудалые руки, и перебирал листки своего проекта помощи местным жителям.

— Я полагаю, — выпячивая «о», говорил отец Василий, — древние римляне были правы, утверждая, што лишь в здоровом теле — здоровый дух. Посмотрите на меня, я пока один на один с медведем встречаюсь, колымских осетров острогой бью не хуже любого якута. Горжусь сим, многогрешный! Ежели бы вы знали, как баско осетра острожить! И что может быть слаще осетровой ухи, да с водочкой, да у лесного костра? У вас, Иван Дементьевич, дух мятущийся, но сильный, а вот тело надо поправить. Подзакалить его надобно. Оставайтесь у нас на лоне природы подольше. Вам ведь не обязательно в мае по реке сплывать. Оставайтесь, право! Гусей постреляем, осетров побьем, сил наберемся, и тогда — с богом. С богом тогда…

Черский только улыбнулся на простодушную хитрость священника.

— Отец Василий, я весьма реально смотрю на свое здоровье. Знаю, что даже в самых идеальных условиях протяну недолго. Так скажите мне: может ли спокойно умирать человек, не выполнив хотя бы частицы своего дела? Зачем же тогда я ехал сюда из Петербурга? Успокоиться, не приблизившись хотя бы на шаг к своей цели? Нет, я так не могу. Любимый мой девиз — вперед, и никогда назад! А я могу умереть, не сделав еще одного шага вперед. Нет, нет, только вперед, и никогда назад!..

Черский навалился грудью на стол, к чему-то прислушался и произнес медленно, с усмешкой:

— Слышите, какая музыка играет в моей груди? Туберкулез и астма задушат меня весною. Я знаю об этом…

«И я знаю — задушат», — подумал священник, но не осмелился высказать вслух свой ответ. Поэтому солгал:

— Что ты! Мы еще поживем, Иван Дементьевич.

— Мне недолго жить, а цель — вот она, передо мной.

Черский показал на географическую карту, недавно вычерченную им. Голубой струйкой вилась по ней Колыма к Ледовитому океану. Горные цепи и хребты Томус-Хая, Сиен-Томаха, Тас-Кыстабыт, а за ними река Индигирка, тоже текущая с юга на север, в Ледовитый океан. Со дня приезда в Верхне-Колымск Черский трудился над составлением этой карты, исправляя на ней ошибки своих предшественников.

«Карта верхнего течения рек Индигирки и Колымы, а также Индигирско-Алданского водораздела.

Исправлена на основании маршрута 1891 года и расспросных сведений И. Д. ЧЕРСКИМ», — прочитал священник.

— Вот она, моя цель, отец Василий, — повторил Черский и постучал большим пальцем по карте. — Эти великие северные реки, эти горы, леса и тундра — «белое пятно» на всех географических картах мира. Академия наук снарядила сюда мою экспедицию, а я брошу путешествие лишь потому, что болен? Да что вы, отец Василий! Как бы трагически ни сложилось мое путешествие, я должен ехать! Прошу вас об одной услуге. Я пишу в Академию большой отчет о своем пути из Якутска в Верхне-Колымск. И отчет, и карту, и коллекции эти, — Черский обвел рукой кабинетик, — в случае моей смерти переправьте в Петербург. Наша экспедиция будет продолжаться до Нижне-Колымска, даже если я буду мертвым. Я радуюсь, что успел познакомить жену с целью исследований наших. Она закончит экспедицию…

«Он говорит о себе, как об умершем», — с горечью подумал священник и неожиданно для самого себя произнес: — Я ошибся, говоря, что древние римляне утверждали: в здоровом теле — здоровый дух. Не правы древние римляне! Вы опрокидываете их слова собственною персоною.

— Какой я римлянин! Просто о падении духа не при мне писано. Не при мне — и все тут! Так вы обещаете выполнить мою просьбу?

— Обещаю, — ответил отец Василий.

— И еще одна просьба. За время моего пребывания на здешнем Севере насмотрелся я на жизнь инородцев. Страшно сказать, как они живут. Несчастные люди страдают от купцов и шаманов больше, чем от суровой природы. Да и вы в сегодняшней чудесной проповеди говорили о голых людях на голой земле. Я вот написал «Проект помощи местным жителям Севера». — Черский взял со стола и подал священнику исписанные листки. — Вот он, мой проект. Но что такое мой голос? Глас вопиющего в пустыне! Ко мне царское правительство не прислушивается. Чересчур одиозный я для него человек. Но вы! На вас священный сан. Во имя Христа и справедливости поднимите голос в защиту инородцев. Умоляю вас, поднимите свой голос…

Глаза Черского, только что лихорадочно блестевшие, погасли, руки обессиленно лежали на столе. Во всей фигуре его было такое безысходное отчаяние, что священник перепугался. Он заговорил, смягчая свое оканье, стыдясь беспомощности слов своих:

— Иван Дементьевич, видит бог, но я тоже ничем не могу помочь инородцам. Меня в епархии слушать не пожелают. Стражду, а помочь не могу.

Черский глубоко и жадно вдохнул прохладный воздух. Сжал кулаки. Закусил напряженные губы.

— Сколько людей гибнет на святой Руси! Добрых, честных, смелых! Возьмите якутов, одулов, юкагиров. Что за душевные, отзывчивые люди! В метельную ночь ли, в морозный ли день, но гостя, зашедшего в ярангу, хозяин разденет, разует, высушит его обувь, накормит последним своим куском.

— Все знаю, все вижу, а помочь не могу, — тоскливо пробормотал отец Василий.

Черский уже не слушал оправданий попа. Увлеченный ходом своей мысли, он следил за ее поворотами, как всегда неожиданными.

— И есть же наглецы, клевещущие на северные народы! И эти наглецы осмеливаются называть себя учеными! Недавно, отец Василий, я прочитал совершенно позорные строки. Они, как гвоздь, застряли в моем уме…

Он процитировал, совершенно не напрягая память:

— «Умственные способности северных народов гораздо ниже, чем у европейцев». Это писал какой-то немецкий антрополог. Забыл фамилию, прочитав эти слова его. Если нельзя наказать подлость, ее следует презирать. Но хотел бы я видеть, — повторил он, — этого антрополога рядом с Эллаем перед лицом северной природы! На оморочке у бушующих порогов, с ножом против медведя, в снегах на чудовищном морозе.

Хотел бы столкнуть его с их мужественной правдой, с любовью к человеку, с их простыми, но мудрыми понятиями о чести, долге и совести. Наконец с их песнями, чистыми и живыми, как лесной родник. «Способности ниже, чем у европейцев». Вот клеветник, вот бесстыдник!

— Согласен! Сие срамно, — поспешно согласился отец Василий. — И все же ни вы, ни я не в силах облегчить судьбу несчастных инородцев России…

Они замолчали, и каждый задумался о своем. Черский перебирал страницы рукописи, отец Василий вынул кисет и стал свертывать цигарку. Махорочная пыльца осыпалась на рясу, кисет подрагивал в волосатых пальцах. Тонкая папиросная бумажка лопнула, отец Василий скомкал кисет, положил в карман и поднял на Черского выпуклые глаза,

— Инородцам я помочь не могу, — повторил он, возвращаясь к начатому разговору. — Сие я понял давно, остается только вздыхать, страждать и молиться за облегчение их судьбы. А вам, Иван Диментьич, ежели понадобятся мои услуги, завсегда готов оказать их.

Черский улыбнулся попу.

— Спасибо! Я готов принять вашу помощь сию же минуту. После исследования Колымы я переберусь на Индигирку. Места на этой реке дикие, совершенно неизвестные науке. Они — «белое пятно» на карте Российской империи. А вы жили на Индигирке. Хочу иметь ясное представление об Индигирке, расскажите о ней подробнее.

— Я могу только рассказать о Русском устье, — ответил отец Василий. — Местечко прелюбопытное, но не приведи господь попасть туда снова. Трудно там жить, тошно там быть, а любопытно. Поучительно, — подчеркнул поп последнее слово.

— Русское устье — это что такое?

— Древнейшее поселение русских людей на Индигирке. Я прожил в нем восемь месяцев. Ссылку-то свою спервоначала я в Русском устье отбывал. Потом уже надо мной его преосвященство смилостивился, в Верхне-Колымск перевел.

Отец Василий задумался, собираясь с мыслями, вспоминая уже позабытые годы своей жизни в Русском устье. Потом, окая, соля толстым носом, покашливая в кулак, начал рассказывать. Он говорил медленно, бессвязно, сбивался на мелкие подробности, упускал характерное, но все же перед Черским вставали необычайные картины жизни русских поселенцев на реке Индигирке…