Ташкент военных лет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ташкент военных лет

Ташкент. Теплое солнечное утро. Сдали вещи в багаж и вышли в город. К нашему удивлению, народу на вокзале и в городе мало.

Воздух Ташкента ароматный, с кислинкой, ни с каким другим не сравнимый. Октябрь. Высокие тополя отливают золотом.

В магазине купили запросто пироги с рисом и коробку табака «Золотое руно». Никуда дальше не пошли, сели на скамейку. Солнце ласковое. Свернул душистую сигарету и закурил. Сидели долго, приходя в себя после семидневного переезда из Новосибирска. Был роскошный солнечный день, бездонное бело-голубое небо. Казалось, что сама природа не хочет ничего слышать о войне.

Отдышавшись, вернулись на вокзал, взяли билеты в Янгиюль, куда был эвакуирован брат со своим главком. До отхода поезда долго бродили по Ташкенту. Янгиюль в километрах пятидесяти от Ташкента.

В поезде старик охотник рассказывает, что на Аральском море, в дельте Амударьи, до недавнего времени встречались тигры, говорят, что и сейчас еще есть и что с войной у них будет передышка, а в камышах на Аральском море зимуют черные лебеди. Я слушаю и думаю, как хорошо бы было жить на берегу Аральского моря, где в камышовых зарослях бродят тигры и зимуют черные лебеди.

В Янгиюль приехали поздно вечером. Призрачным выглядит при луне Янгиюль, на улицах никого.

В помещении Дома культуры, в огромном кинозале с эстрадой, на столах и просто на полу, эвакуированные москвичи. Не верится, что можно так просто встретиться с родными, войной раскиданными. Нас устроили переночевать.

Взяли адрес моих родителей и утром уехали в Ташкент.

Наши поселились недалеко от вокзала, на окраине. Здесь как в деревне. Дом, где они живут, в большом плодовом саду. Комната большая. С родителями сестра Женя с восьмилетней Галей.

Все это мне и тогда, и сейчас представляется чудом. Чудо, что письмо от родителей об эвакуации в Ташкент дошло до Перми до востребования в эти дни, и чудо, что Фиалочка получила письмо, и чудо, что все доехали и встретились. Неизвестно, как бы пошла жизнь, если бы мы не получили этого письма.

Временно остановились у наших и целыми днями с утра до вечера добываем прописку, а до всякой прописки надо найти комнату. Погода нам благоприятствует. С едой просто: рынок полон винограда, фруктов, на прилавках виноград невиданных сортов — вся роскошь и изобилие среднеазиатской природы. После целого дня беготни вечером в кафе на Пушкинской улице в полном одиночестве едим душистый плов.

Ташкент в эти дни, внешне по крайней мере, жил по инерции мирного времени, казалось, с трудом свыкаясь с мыслью о войне.

Поздняя осень. В Ташкенте холодно и темно, жирная осенняя грязь, в которой вязнут ноги. С каждым днем Ташкент набухает беженцами, очень много евреев из западных областей Белоруссии и Украины. Прибывают эшелоны из Киева. Вокзальная площадь, две недели тому назад пустая, сплошь заставлена самодельными палатками, и много людей, живущих неделями прямо на асфальте.

8. Ташкент. Перекресток. 1953

В Ташкент пришли сыпной тиф и голод. Магазины как-то сразу опустели. Ввели карточки на хлеб, на которые мы, непрописанные, вроде как бы несуществующие, не имели права. Рынок по-прежнему поражал роскошью и обилием, но цены сразу недосягаемо выросли.

С большим опозданием узнали: повесилась Марина Цветаева. Дурные вести из Алма-Аты: умер от сыпняка Чувелев. Я его встречал до войны у Левы Зевина. Умерла актриса Магарилл.

Ташкент принимает все больше и больше эвакуированных предприятий и учреждений. Одни здесь транзитом, другие оседают надолго. В Ташкент также эвакуированы Ленинградское отделение Академии наук, московское издательство «Советский писатель», Еврейский камерный театр, московские и ленинградские писатели и художники. На улицах все чаще встречаются знакомые. Здесь Борис Берендгоф, Эльконин с Надей, Коля Ромадин.

Перспектива на прописку ухудшалась: город был переполнен и найти комнату с каждым днем будет все труднее. Ходили слухи, что по эвакуационным удостоверениям будут отправлять на жительство и на работу в колхозы и захолустные города, где нечем и незачем будет жить.

И я больше совсем не хотел жить с тиграми на Аральском море.

Однажды вечером, стоя на площади у здания Совнаркома в ожидании приема по делам прописки, мы увидели молодую пару, оживленно о чем-то спорившую. Потом она направилась к нам. «Из Москвы?» — спросили они нас. — «Да». — «Художники?» — «Да. Откуда вы это знаете?» — «Это сразу видно», — сказали они, но вернее всего они видели нас в Союзе художников.

Молодой человек — художник Воля Кучеров. Жена его Надя служит в Совнаркоме. Сегодня день рождения Воли. Будут друзья-художники, и мы приглашены в гости.

В тенистом переулке, за каменным дувалом, огромный сад, по ограде высокие тополя. В далеком конце сада длинный, во всю свою длину верандой обнесенный одноэтажный дом. Волик и его мать — бывшие «господа ташкентцы». Отец его, царский полковник, давно умер.

В небольшой комнате, открытой на веранду, полно художников — мы опять у себя, в своей среде.

Это день рождения и проводы Волика в армию. Провожая нас, он предложил нам поселиться у него.

В учреждении при Совнаркоме, где прописывают интеллигенцию, молодой секретарше показываю вырезки из газет. Одна из них, под названием «Входит художник Алфеевский», производит впечатление, но мне ничего не обещают. В назначенный день иду узнать результат с очень слабой надеждой.

От двери сразу широкая лестница, которая на втором этаже упирается в глухую стену с маленьким окошечком. На лестнице все знакомые лица. Вызывают меня. После минутного промедления подхожу к окошечку в страхе получить назначение в колхоз. Говорят, что сначала забирают паспорта, а потом вручают назначение. В окошке раздраженный голос: «Вы что, не хотите получить прописку? Ваши паспорта?» Не верю своим глазам: «Временно прописать в Ташкенте по указанному адресу».

Волик ушел в армию. Мы поселились у Нади. Надя в глубине комнаты, мы у окна спим вдвоем на такой узенькой тахте, что сейчас это и представить себе невозможно. В комнате стол и книжный шкаф. Живем дружно.

Середину дома — огромную комнату с верандой — занимает старая чета татар. Старик атлетического сложения, слепой, болен вшивостью.

Последняя часть дома — тоже большая, квадратная комната с верандой— принадлежит хозяйке дома, Волиной матери. Она до самого потолка набита вещами. Старуха усохшая, волосы крашеные, ярко-рыжие, щеки нарумянены — осколок былого. Фиалка с ней общалась и была в хороших отношениях.

У самой нашей веранды на цепи сидела огромная немецкая овчарка. Принадлежала она татарам, ее никогда не кормили и с цепи не спускали. Мы с ней подружились, делились пайковым хлебом, по вечерам я ее отвязывал погулять по саду. Потом ее продали, и нам долго ее недоставало.

Жили мы с Надей очень дружно несколько месяцев, но к весне заметно обозначилась ее беременность, да и война затягивалась. К ее удивлению, переехали к татарам, отгородив у окна угол.

В Ташкенте к началу сорок второго скопилось множество людей. Был он и перевалочным пунктом в неведомое, в какую-то новую, совсем другую, на новом месте, жизнь. Условия этой жизни были очень тяжелыми: голод и холод, злее становились «Самара» и узбеки, сыпной тиф и отчаяние. Но и требования к жизни стали куда более скромными.

За этот год мы как-то приспособились к этому образу жизни, я перестал болеть. Мы с Фиалкой неразрывно вместе. В этом залог нашего сегодняшнего и уверенность в нашем будущем. Оказалось, что можно довольствоваться очень малым, что достаточно иметь угол, пару рубашек и хоть сколько-нибудь прочную обувь. Была бы надежда, вера в себя, в свою работу.

Наша жизнь в Ташкенте быстро становилась бытом, привычной нормой. Первые месяцы нашей жизни сейчас мне представляются малоправдоподобными. Молодость брала свое, и мы жили в расчете на длинную жизнь. С каждым днем увеличивается количество знакомых, знакомые прибывают, заводятся новые. Люди тянутся друг к другу.

В Союзе художников москвичей поначалу встретили с враждебным равнодушием. Многим местным художникам было свойственно некоторое преувеличение своей творческой личности, к примеру: тема доклада председателя Союза Уфимцева «Мои творческие простои».

К несколько высокомерному отношению к пребывающим москвичам примешивалась и известная ревность к Москве. Потом москвичей в Союзе стало больше, многие из них оказались на месте, способствовали повышению авторитета Союза, и мало-помалу обстановка в Союзе стала вполне терпимой.

В Союзе бывал редко, хотя по командировкам Союза ездил в колхозы с агитбригадами и два раза подолгу на строительство Фархадской ГЭС.

В Ташкент было эвакуировано из Москвы издательство «Советский писатель». Главным редактором был Тихонов (Серебров) Александр Николаевич, друг и помощник Горького. Интеллигентный, из сибирских богачей-промышленников, многих знавший и многое повидавший. Фиалка была с ним знакома до войны, я через нее познакомился с Тихоновым и стал работать в издательстве. В течение двух лет я оформлял обложки, писал шрифты, иллюстрировал повести и сборники стихов на тему военную главным образом, а также делал рисунки и оформление к книгам узбекских поэтов и писателей. Работа эта была всегда срочная, и работать приходилось часто и по ночам.

Работая в издательстве, я приобрел некоторый опыт в оформлении книг, чем раньше почти не занимался. В это же время я начал рисовать по памяти пейзажи Ташкента, делать композиции о войне, а впоследствии начал работать с натуры, как в Ташкенте, так и в своих поездках по Узбекистану. По вечерам я много копировал рисунки Рембрандта и Домье.

И все это страшное, голодное время — с верой в жизнь, в свое призвание художника.

Встретил на улице Чуковского. Он элегантен, в твидовом пальто. Спрашивает, не соглашусь ли я проиллюстрировать его нового «Айболита», где Бармалей будет Гитлером. Десять лет тому назад я сделал в «Молодой гвардии» цветные рисунки к его книжке «Новые загадки». Крайне удивлен и польщен тем, как мог он меня помнить десять лет спустя.

Предложил мне зайти к нему. Не откладывая дело в долгий ящик, он мне прочтет Айболита, и мы обо всем договоримся. Корней Иванович спрашивает о Чегодаеве. «Чегодаев ушел в ополчение», — говорю я. Чуковский раздраженно: «Ведь вот, протянул время с рисунками, теперь книга вообще не выйдет».

Живет Корней Иванович в одном из помещений средней школы. Первая комната огромная. У стены письменный стол, на стене карта, флажками отмечена линия фронта.

Мы усаживаемся, Корней Иванович читает очень хорошо. В окнах показываются дети. «Дядя Чуковский! Дядя Чуковский!» Стук в дверь. Я поднимаюсь открыть, Чуковский: «Тише, не открывайте, они нам помешают».

Новый год, сорок второй, у Леонидовых. Зима в Ташкент к Новому году так и не пришла, было тепло и сухо.

Жили Леонидовы под одной крышей вместе с Файко. Леонидовы в первой проходной, Файко в глубине, что сразу стало раздражать и тех, и других, как только жизнь начала входить в свою, вроде нормальную колею.

Те писатели, которые в Москве были на виду, как и в Москве, поселились в доме для писателей, только не в одном большом доме, а в нескольких одноэтажных, вокруг двора объединенных. Правда, без особых удобств. Исключением был Алексей Толстой, который один проживал в роскошном буржуазном особняке. Анна Ахматова жила на чердаке.

Стол был роскошным даже по московскому счету. Знаменитый конферансье Алексеев, в habit noir, с тяжелым золотым хронометром в руке ждал двенадцати часов. Было много знакомых, незнакомых.

Мы вскоре ушли. Шли ночным, лунным, совершенно пустынным Ташкентом. Надя ждала нас с праздничным ужином. Встречать Новый год надо было с Надей.

Первое время по московской привычке по вечерам не сиделось дома.

В одном доме на улице Жуковского мы несколько раз видели Анну Ахматову. Было ей тогда что-нибудь немногим за пятьдесят. Тонкая, прямая, с отточенным профилем, она напоминала Марию Антуанетту по дороге на эшафот — по наброску Давида. Была неразговорчива, почти все время молчала. Провожали ее домой Хазин и пару раз мы с ним. И запомнилась она тогда в комнате с лампой, тускло горевшей вполнакала, своей царственной осанкой. Я как-то тогда особого интереса к ней не проявил, о чем сейчас жалею.

Некоторое время спустя увидел ее и в несколько ином свете. Как-то Тихонов сказал мне: «Будем издавать сборник стихов Анны Ахматовой. Эта сумасшедшая хочет открыть сборник «Сероглазым королем». Попробуйте сборник оформить. Придется сделать эскизы и показать ей».

Я с увлечением взялся за работу, сделал эскиз макета с заставками памятных мест Ленинграда и Ленинграда блокадного. На фронтисписе, в начале книги, портрет Ахматовой, портрет где-то между Альтманом и моим представлением о ней. Со всем этим пошел к ней, в конец улицы Карла Маркса, во двор, по деревянной узкой лестнице, на чердак. Стучу в дверь. — «Войдите!»

Анна Ахматова полулежит на деревянном топчане, босая ее нога в тазу с водой. Рядом с ней сидят Раневская и Чуковская. Не меняя позы, берет макет, рассматривает картинки. «Никаких портретов, я такая старая», — говорит она. Затем декламирует, что не может видеть изображений Ленинграда, они приводят ее в содрогание, будят ужасные воспоминания, и все в таком роде. У меня такое впечатление, что она не дала себе труда разглядеть рисунки. Ухожу разочарованный.

Сборник выходит со шрифтовой обложкой и маленькой заставкой «Ташкент, 43 г.». На обратной стороне обложки напечатано: «Художественное оформление художника В. Алфеевского». Книга давно стала раритетом. Просматривая уцелевшие эскизы и выполненный, но не пошедший титул с «Ноченькой» и зениткой, жалею, что книга не вышла такой, как была задумана.

В Ташкенте тогда было довольно рискованно возвращаться домой поздно вечером. В начале Пушкинской улицы, в центре города, был большой круглый сквер. Место это называлось «скверным», ходить через него вечером не рекомендовалось.

Ударили ножом директора «Советского писателя» Зазовского. Тихонова оглушили на Жуковской вечером и раздели, очнулся он в арыке, по счастью, пересохшем.

Мы с Фиалкой как-то поздно вечером, пройдя через наш пустынный сад, поднявшись на веранду, у дверей увидели на полу притворившегося спящим парня в ватнике. Замок был наполовину взломан. Я растолкал «спящего», и он ушел, бормоча какие-то объяснения. Зажгли свет и даже занавесок не опустили. Хорошие у нас тогда были нервы.

В Ташкенте стало совсем голодно, свет часто надолго выключали.

После Нового года выпал снег, стало сыро и холодно. Пробавлялись пайковым хлебом и черным кофе. Чашка риса на обед была роскошью. В столовой Союза давали тарелку «затирухи». Очень похудели, часто хотелось есть. Помню, мы получили от Союза банку бараньего сала, банка была разбита. Ели это сало со стеклом.

Как-то к нам зашла московская художница Таня Луговская, сестра поэта. Пили кофе ни с чем. Она громко говорит, грассируя и повторяя подряд несколько раз: «Хочу черного хлеба с сахаром!» В ее устах это звучит несколько манерно. Думаю, что, когда голод становится бытом, нет ничего желаннее хлеба, просто хлеба, даже без сахара.

Однажды на рынке я купил небольшую сухопутную черепаху. Мальчик-узбек, наш сосед, взялся приготовить нам суп и поначалу бросил живую черепаху в кипяток. Минуту спустя я увидел в кастрюле с кипящей водой черепаху стоящую вертикально, с поднятыми кверху лапами.

Нас пригласила в гости Алена Петкер. Она живет со своей маленькой дочкой и приятельницей Верочкой Киппен. Приглашены по-московски, к восьми вечера. Живут они в центре, в переулке от Пушкинской улицы, недалеко от зоопарка, и по вечерам в их саду слышен львиный рев.

Город почти не освещен, хотя затемнения нет. По переулку идем ощупью. После ночной сырости зимнего Ташкента в уютной теплой комнате приготовленный ужин. Верочка два месяца тому назад в дороге переболела сыпным тифом, она брита наголо, в чалме. Мы садимся за стол. Нам так хорошо сейчас, как будто мы в гостях в Москве. Я стараюсь вовсю: рассказываю, веду «изящную» беседу — щедро плачу за вход. На прощание целуемся, обещаем встречаться.

Сразу за дверью сырая черная бездна. По Пушкинской улице в мертвой тишине движутся к вокзалу колонны мобилизованных, за ними почти бегом следуют женщины и дети. И опять никого.

Нас ждет Надя, она не легла, ей было страшно. От Волика ничего нет. Рассказывает, что к соседке вернулся сын, слепой, без рук — подорвался на мине.

Тяжело заболел Борис Берендгоф, у него после гриппа тяжелое осложнение, сдала психика. Всю ночь мы и еще несколько человек, его друзей, сидим в соседней комнате.

Он лежит на постели одетый, маршируя своими огромными ногами, и скандирует «Левый марш» Маяковского: «Левой! Левой!» Шофера «скорой помощи» уговаривает ехать прямо в Ленинград. По счастью, все обошлось. Через две недели Борис Сергеевич выздоровеет и мало-помалу придет в себя.

Во время своего пребывания в Ташкенте с ним я сошелся больше всего, и с ним связаны мой поездки на Фархадстрой и в колхозы.

В районе вокзала, Алайского базара встречаешь везде евреев из западных областей Польши и Украины. Их вид и одежда — все свидетельствует о тяжелых испытаниях, выпавших на их долю. Много пожилых людей с интеллигентными лицами. Все в невообразимых лагерных ватниках, изорванных в клочья, в плащах и беретах; утомлены до, крайности. Иногда на запястье под рукавом блеснет золотой браслет. Они образуют живописные группы, напоминающие наброски библейских сцен Рембрандта. И нескончаемые разговоры. Дома по памяти нарисовал все это.

Тышлер мне рассказал, что, работая над одной постановкой в Еврейском театре, над костюмами нищих, ему удалось достичь подобного эффекта. Он рвал щипцами в клочья новые ватники, забрызгивал их потом из пульверизатора краской.

В Ташкенте формируется армия Андерса, польская армия. Одеты и обуты во все английское, не лишены элегантности. У них в городе свой лагерь и штаб. Кажется, их отправляют на Ближний Восток.

Часто вижу нашу соседку, рыжую тициановскую красавицу, гуляющей с андерсовскими солдатами. Не боится. Интересно, кто она?

Бобочка ушел на войну. Аленушка Никифорова живет одна в старом Ташкенте, за Урдой, у узбеков, в двух маленьких темных комнатах, трафаретит женские платки. Приютила у себя временно молодого поляка. Что это такое, не совсем ясно себе представляю. Она мужественно переносит все невзгоды, твердо верит, что ее Бобочка вернется.

В январе после летней погоды выпал глубокий, очень белый снег.

Мы пошли через весь город к Алене, наслаждаясь настоящей зимой. Алена угощает очень крепким кофе. Я, устроившись на краю стола, заканчиваю рисунки к «Алпамышу». Электрическая лампочка еле тлеет. Курим самосад, Алена быстро и красиво что-то рассказывает, что-то обыкновенное, совершенно неважно что. Речевой этот поток действует успокаивающе и напоминает Таганку, общих знакомых и эту, канувшую в небытие, нереальную московскую жизнь.

Встретил на улице Колю Ромадина. По счастливой случайности купили с рук четвертинку, пошли к нам. Он в ударе, дивный рассказчик, рассказывает о художниках, кое-что отработано заранее. Время от времени мы встречались, но не подружились.

В тогдашнем Ташкенте было много мимолетных встреч, совершенно неожиданных, и знакомств, которые не оставили никакого следа.

Зима сорок второго холодная, сырая и голодная. Мы плохо одеты, наша обувь развалилась. У меня много работы, приходится работать иногда и ночами. Но мои заработки совершенно недостаточны. Цены на рынке растут в ужасающей прогрессии.

В наш сад залетела большая курица, никто ее не хватился. Мы накрошили хлеб у веранды, затем на самой веранде, а затем, открыв дверь, в комнате и, затаившись в засаде, стали ждать. Курица склевала хлеб на земле и на веранде и, немного призадумавшись, вошла в комнату. Она прекрасно летала, и нам стоило больших усилий ее заарканить. Рука у нас на курицу не поднялась, отнесли ее композитору-песеннику Зиге Кацу. Их квартирная хозяйка, лишенная сантиментов, приготовила первое и второе. Нас долго мучили угрызения совести.

Весной нам кто-то сказал, что одна ташкентская дама с сыном уезжает в другой город и сможет сдать свою комнату с кухней и верандой хорошим людям при условии, что мы дадим ей деньги за несколько месяцев вперед. Мы быстро переехали, очень уж тягостно было жить в одной комнате с татарами.

Устроились в центре, в хорошем районе, отсюда все было нам близко. Поначалу все шло хорошо, но вскоре выяснилось, что хозяйка, хотя деньги взяла вперед, никуда уезжать не собиралась. Обо всем этом можно было бы не рассказывать, но могло все это очень плохо кончиться. Ее сын, великовозрастный ташкентский недоросль, пытаясь выжить нас, учинил настоящий погром. Я ударил его, он вернулся с двустволкой. Все это могло кончиться плохо, но нет худа без добра.

В другой половине этого же дома пожилая интеллигентная дама, музейный работник, уезжала в длительную командировку в Самарканд. Дочь ее была медсестрой в прифронтовом госпитале. Они отдали нам свою комнату с книгами. И мы вздохнули наконец свободно. Все, что за этим последовало, цепляясь одно за другое, значительно облегчило наше пребывание в Ташкенте. Такова связь событий.

Новое наше жилье чем-то напоминало Рождественку. Большая квадратная комната, на стене ковер, у стены широкая тахта, в изголовье книжный шкаф с книгами, посредине комнаты большой стол, в углу платяной шкаф, зеркало на столе и круглая до самого потолка печь, крытая черным железом. Три окна низко от пола, что создает ощущение уюта. Небольшая прихожая и совсем небольшая веранда; веранда наглухо закрыта ширмами из тростника. Выдергивал из ширмы и затачивал тростниковые палочки. Я впервые начал рисовать ими здесь и рисую до сих пор.

Тростниковое перо очень точно стенографирует твои намерения и через рембрандтовские наброски помогло мне найти дорогу к живописному рисунку.

Я так подробно описал новую нашу квартиру, потому что здесь, спустя почти год по приезде в Ташкент, почувствовали себя дома.

Осень сорок второго была самой тяжелой. Шла битва за Сталинград, исход которой был поначалу неясен. Ходили слухи об эвакуации учреждений и предприятий из Ташкента в Сибирь.

Я много работаю в издательстве, делаю серию иллюстраций к книге Шишко «Родина», кроме того, обложки, открытки и «Военную азбуку», которую я делаю с Михаилом Голодным. Вечером мы сидим с Фиалкой за столом друг против друга, я копирую рисунки и офорты Рембрандта, я «учусь» рисовать. Я знаю одно и в этом убежден, что каждый прожитый час ты должен прожить как художник.

И каждое свободное время с этюдником я шел пешком, не пользуясь трамваем из боязни набраться вшей.

В Ташкенте объявлено затемнение. Это мало что меняет, в городе и без того темно. Несколько раз дежурил ночью на улице. После Сталинграда затемнение отменили.

Днем пришел инспектор проверить, не пользуемся ли мы нагревательными приборами. У нас как раз в патроне торчал «жулик». Он, конечно, его видел, но сделал вид, что не заметил. Посмотрел мои картинки на столе и, вздохнув, ушел. Мы так перепугались.

Никогда будущее не казалось столь неопределенным. Завтрашний день представлялся таким неверным.

Пришла жена Бабочкина. У нас очень холодно. Говорит, что ей привезли уголь. Она непременно хочет поделиться с нами. Как мы ни отказывались, настояла на своем и прислала нам мешок угля.

Печь, заправленную каменным углем, нам было так же трудно растопить, как домну. Нужна была растопка древесная, щепки. На рынке каждая вязанка стоила баснословных денег, а в универмаге по довоенным ценам продавались стационарные мольберты и пачки карандашей. И никто их не брал, не потому что руки не поднимались, просто не догадались.

В один из зимних вечеров к нам пришли Эльконины. Едва успели вскипятить кофе, как отключили свет. Просидели за беседой в темноте до полуночи. Ночь была светлая, красивая.

На другой день Витя рассказывал, что на Жуковской на них напали, хотели раздеть, Виктор отбился. Что хотели с них снять, не представляю.

Заходили к нам Родионовы, они проездом из Куйбышева. Рассказали, что Тырса, вывезенный из Ленинграда, умер от дистрофии.

К нам часто заходят. Наша квартира как узловая станция, на которой перекрещивается множество дорог. С одной стороны фонд и столовая художников, совсем рядом Алайский базар, рядом Пушкинская, где Союз художников и издательство «Советский писатель».

Сегодня днем зашел папа. Он работает юрисконсультом в Управлении железных дорог, в своем учреждении, вывезенном из Москвы. Он очень худ. Ему приходится делать огромные концы на работу и обратно.

Мне нечем его накормить. Отец нервен и раздражителен. Вспылив, ушел. На душе тяжело. Отец хочет уехать в Москву как можно скорее, через пол года ему это удастся.

Приехала с госпиталем, с санитарным поездом, дочка нашей хозяйки, медсестра. Она приехала с солдатом, он из-под Ржева, в отпуску после ранения. Мы предлагаем им разгородить комнату, но они отказываются и селятся в прихожей. Они заняты любовью, и это все, чего они хотят. Дочь, кажется, переводится в Ташкент. Ее мать в больнице, попала в Самарканде в автомобильную аварию.

Весной сорок третьего переезжаем на пятую по счету квартиру, для нас самую счастливую, в центре города, рядом с улицей Фрунзе, в зеленом районе Ташкента. Дом большой, трехэтажный, городского типа. У нас светлая с деревянной верандой комната на третьем этаже. Хозяйка русская, с пятнадцатилетней дочерью, муж узбек, председатель колхоза, с ними не живет. Хозяйка часто уезжает к нему.

Вся обстановка — очень хлипкая железная кровать, большой сундук и маленький столик, старинный, для рукоделия, с витыми ножками, — купил его на базаре. И дивный вид на сады, а в хорошую погоду в небе зависают снежные вершины Чимгана.

Наводим уют в нашей комнате. Стену у кровати освежили гуашью, нарезали трафареты: тигры, олени, диковинные птицы и тропические цветы. Тампоном по трафарету нанесли на стену всю эту красоту. Комната радует глаз.

У нас почти совсем нет ничего, все наши вещи еле покрывают дно сундука. На его крышке разложили пару альбомов, Часослов герцога Беррийского, толстую монографию об импрессионистах с офортами Сезанна и Писарро. Этюдники и книги «Советского писателя» с моими рисунками. Вот и все. Думается, что для жизни надо не так уж много.

Фиалка где-то поранила ногу, у нее высокая температура. Соседи сказали, что рядом, в нескольких шагах от нас, живет замечательный хирург Кейзер, он хороший человек, и, если я попрошу его, он обязательно придет.

Кейзеру лет пятьдесят пять, умное, доброе лицо, совершенно седой, тонкий и легкий. Он садится у постели, осматривает больной палец и не может отвести глаз от наших стенных росписей. Он делает надрез, перевязывает рану и говорит, что завтра зайдет, чтобы мы сами ничего не делали. От гонорара со смехом отказывается, еле уговорили. Так началось наше знакомство с человеком редкостно хорошим, которому мы многим обязаны, с которым дружили пятнадцать лет.

Думаю, что несколько лет, которые мы прожили в Узбекистане во время войны, в московской сутолоке показались бы нам лишенными всякой реальности.

Семья Кейзера: его жена Лидия Семеновна и сын Стива, геолог. Живут в собственном доме, три комнаты, веранда и сад. Дом новый, красивый, с большими окнами. Обстановка дома с некоторой претензией на ташкентскую роскошь. Лидия Семеновна не лишена чувства прекрасного, скорее декоративного, любит вышивки и украшения. Фиалка в благодарность расписала печь в комнате Лидии Семеновны красными тиграми, газелями, змеями и тропическими цветами. После этого печь выглядела как черного лака драгоценная китайская ваза. Лидия Семеновна сказала, что она скорее будет всю зиму мерзнуть, чем погубит эту красоту. И это были не пустые слова. Затем, увлеченный таким восторженным отношением к искусству, я расписал высокие двустворчатые двери цветами, затем в порыве вдохновения я расписал в той же комнате, которая служила гостиной, кессонированные потолки райскими птицами, бабочками и стрекозами. Восторгам не было конца, соседи приходили смотреть росписи. И было в этом восторге что-то наивное и трогательное, что в общем-то так редко встречается.

Наши отношения с Кейзерами, особенно с Александром Федоровичем, быстро перешли в дружбу. С Кейзерами в Ташкенте у нас появился дом. Со своей стороны, мы внесли в этот дом и нечто совсем новое: иную меру вещей, особенности мышления и поведения, свойственные художникам. Надо отдать справедливость, Лидия Семеновна это сразу оценила.

Я спрашиваю себя, что стало с этими росписями, когда все умерли и в доме поселились две дочери Стивы от разных матерей, разделив по суду этот дом пополам. Наверное, все хорошо забелили, смеясь над старой идиоткой.

Фиалка получила вызов из театра и уезжает. Наше пребывание в Ташкенте подошло к концу. Я жду вызова и готовлюсь к отъезду. На прощание в Союзе художников устроил выставку своих работ.

На всю жизнь полюбил Узбекистан и с грустью расставался с ним.

За эти годы, как мне кажется, я определился как художник с собственным видением, с собственной манерой выражения.