3
3
Долбино — в семи верстах от Мишенского, на той же Выре; те же родные края, где живы воспоминания детства. Жуковский проехал Белев, потом деревню Ровно. А тут и в самом деле «ровно»! Слева, среди ивняка и ракит, мягко изгибается Выра, справа — ряд поросших деревьями и кустарниками холмов, по обеим сторонам дороги — плоское, как стол, зеленое пространство, за которым уже чуть зажелтевшей зеленью шумела роща, спускающаяся в овраг. Тихо, отрадно… За рощей, как и в Мишенском, дорога пошла вверх, к усадьбе Киреевских. Большой дом, парк и старинная церковь располагались на горе.
Авдотья Петровна — Дуняша — очень рада была неожиданному приезду Жуковского. Он сразу увидел ее с детьми на лужке возле дома: дети (Ваня восьми лет, Петя — шести и Маша — трех) бегали, догоняя друг друга…
— Я к тебе совсем, Дуняша.
— Этот дом — твой! — Авдотья Петровна поняла, что произошло. — Вот ведь она какая…
А. П. КИРЕЕВСКАЯ.
Рисунок.
— Кто? — не понял Жуковский.
— Екатерина Афанасьевна.
— Да нет, я сам ушел. Увидел, что чужой, — и ушел.
Авдотья Петровна сказала Максиму, еще сидевшему на козлах:
— Ты, Максим, поезжай завтра в Муратово, я тебе дам еще лошадей, привези всё: книги, бюро, шкаф Василья Андреевича, да не забудь ничего — ни пуговицы единой!
— Барин-то теперь бездомный, — вздохнул Максим. — Последний дом продал и деньги отдал.
— Ну нет, Максим, — повысила голос Авдотья Петровна, — Василий Андреевич, пока я жива, не будет бездомным!
— Ах, Дуняша, Дуняша, — в растерянности пробормотал Жуковский.
…Отсюда он писал Тургеневу: «До сих пор гений, душа, сердце, всё было в грязи. Я не умею тебе описать того низкого ничтожества, в котором я барахтался. Благодаря одному ангелу — на что тебе его называть? ты его имя угадаешь, — я опять подымаюсь, смотрю на жизнь другими глазами… Еще жить можно!»
СЕЛО ДОЛБИНО.
Рис. В. А. Жуковского.
ПЕТР И ИВАН КИРЕЕВСКИЕ.
Рисунок.
Золотая, чистая начиналась осень. Жуковский изредка выезжал к Плещеевым в Чернь, в Володьково к Черкасовым, навещал родное Мишенское,[121] — там поднимался в Грееву элегию, свою беседку, уже потемневшую и как бы уменьшившуюся, одинокую.
…В октябре 1814 года возникла стихотворная переписка между Василием Пушкиным, Вяземским и Жуковским, в которой впервые в русской поэзии была поднята тема «поэта и толпы».[122]
Пушкин обращается к Вяземскому:
Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире
Всем людям нравиться, их вкусу угождать!
Он жалуется на то, что «зависть лютая, дщерь ада, крокодил» преследует поэта везде, — он вспоминает драматурга Владислава Озерова, который завистников-невежд «учинился жертвой»: они свели его с ума своими интригами… «Врали не престают злословить дарованья»; «Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою», — говорит он. Вяземский ему отвечает:
У каждого свой вкус; свой суд и голос свой:
Но пусть невежество — талантов судией, —
Ты смейся и молчи… Роптанье безрассудно!
Грудистых крикунов, в которых разум скудной
Запасом дерзости с избытком заменен,
Перекричать нельзя…
Жуковский написал общее послание «К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину», где призывает друзей-поэтов «презренью бросить тот венец, который всем дается светом», не обращать внимания на суд невежд: «Друг Пушкин! счастлив, кто поэт! Его блаженство прямо с неба; он им не делится с толпой: его судьи лишь чада Феба! Ему ли с пламенной душой плоды святого вдохновенья к ногам холодных повергать, и на коленях ожидать от недостойных одобренья?»
Жуковский тоже говорит об Озерове, в лавры которого зависть «тернии вплела»: «И торжествует! Растерзали их иглы славное чело»;[123] и восклицает: «Потомство грозное, отмщенья!» Жуковский утверждает независимость истинного поэта и от хвалы и от хулы «толпы». Он пишет:
…О, благотворный труд,
Души печальный целитель
И счастия животворитель!
Что пред тобой ничтожный суд
Толпы, в решениях пристрастной,
И ветреной, и разногласной?
…Собою счастливый поэт.
Твори, будь тверд! их зданья ломки!
А за тебя дадут ответ
Необольстимые потомки.
Во второй и третьей частях этого стихотворного послания к друзьям Жуковский разбирает слог посланий Вяземского и Пушкина. Он отмечает отдельные неясности, хвалит точные и емкие строки, на которых лежит «Фебова печать», советует писать кратко, логично, не жалеть труда при работе над черновиком:[124]
Что в час сотворено, то не живет и часа!
Лишь то, что писано с трудом, читать легко.
П. А. ВЯЗЕМСКИЙ.
Худ. К. Рейхель.
Жуковский вместе с Вяземским и Пушкиным вступает в очередное сражение с «вождем невежд и педантов», «записным зоилом», живым «лексиконом покрытых пылью слов» (по выражению Вяземского) — то есть с Александром Шишковым, гонителем нового в литературе, особенно если это новое исходит от Карамзина или представителей его школы. В Долбине Жуковский написал второе послание к Воейкову — как бы в ответ на его только что появившуюся сатирическую поэму «Дом сумасшедших», где Воейков высмеял всех подряд — и «славянофилов» и «карамзинистов». В этот «дом» упрятал Воейков и Шишкова и Жуковского… Сатира Воейкова разошлась в списках и имела успех. Потом он в течение многих лет делал к ней добавления — последние уже в 1830-х годах. Карамзинисты, в том числе и Жуковский, обиженными себя не почувствовали нисколько: наоборот, они считали Воейкова своим соратником.
В послании к Воейкову Жуковский рисует фантастическую картину поклонения беседчиков Старине: в ее храм Шишков приехал «избоченясь, на коте», а кот мяукал при этом по-славянски; за Шишковым следовали Феб в рукавицах, русской шапке, музы в кичках и хариты в черевиках. Их встречает, сидя на престоле, Старина, справа от нее — «Вкус с бельмом». Стихотворцы-староверы окружают престол и громко клянутся:
Брань и смерть Карамзину![125]
СТИХОТВОРЕНИЕ В. А. ЖУКОВСКОГО «ПОСЛАНИЕ К ВЯЗЕМСКОМУ» (1814).
Автограф.
В этой литературной баталии стала постепенно оживать и лирическая муза Жуковского. У него появляются разные замыслы, он готовится что-то писать, но еще не совсем верит в то, что его воображение оживет:
О, упоение томительной мечты,
Покинь меня! Желать — безжалостно ты учишь;
Не воскрешая, смерть мою тревожишь ты;
В могиле мертвеца ты чувством жизни мучишь.
Покоя он не ждет, его не может быть. Но появляется какое-то равновесие, что-то сладко-утешительное в душе, навеянное, может быть, родной природой. В его тетради возникает светлая, написанная словно с улыбкой картина:
СЕЛО ДОЛБИНО. ВИД С ХОЛМА, НА КОТОРОМ НАХОДИЛАСЬ УСАДЬБА КИРЕЕВСКИХ.
Уж в Долбине давно,
В двойное мы смотря окно
На обнаженную природу.
Молились, чтоб седой Борей
Прислал к нам поскорей
Сестру свою метель и беглую бы воду
В оковы льдяные сковал;
Борей услышал наш молебен: уж крошится
На землю мелкий снег с небес;
Ощипанный белеет лес,
Прозрачная река уж боле не струится,
И, растопорщивши оглобли, сани ждут,
Когда их запрягут.
Жуковский часто оставался в усадьбе один; Авдотья Петровна уезжала с детьми к родственникам. Ему и хотелось быть одному — он почувствовал небывалый прилив творческой энергии, завел несколько черновых тетрадей и сидел до глубокой ночи, не выпуская пера из рук, работая изо дня в день с маленькими перерывами для прогулок. В ноябре он сообщает Тургеневу, что он «в стихах по уши», что «шутя-шутя написал пять баллад, да еще три в голове». В октябре-ноябре 1814 года, в Долбине, он написал и перевел много стихотворений: «К самому себе», «К Тургеневу, в ответ на стихи, присланные им вместо письма», «Добрый совет (в альбом В. А. Азбукину)», «Библия» (с французского, из Л. Фонтана[126]), «Мотылек», шесть «Эпитафий», «Желание и наслаждение», два послания к Вяземскому (кроме обращенного к нему и Пушкину вместе), несколько посланий к другим лицам — к Черкасовым, Плещееву, Полонскому, Кавелину, Свечину, ряд поэтических миниатюр («Совесть», «Бесполезная скромность», «Закон» и другие), «Счастливый путь на берега Фокиды!», «Амур и мудрость», «Феникс и голубка», «К арфе» и несколько шуточных стихотворений — «Максим», «Ответы на вопросы в игру, называемую секретарь», «Любовная карусель (тульская баллада)», «Бесподобная записка к трем сестрицам в Москву» и другие. Несколько баллад: «Старушка» (впоследствии названная так: «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди»), «Варвик», «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин» и «Эолова арфа». В октябре он задумал продолжение написанной в 1810 году «старинной повести» в стихах — «Двенадцать спящих дев» (на сюжет полного фантастических ужасов романа немецкого писателя XVIII века X. Шписа), — вторую часть он сначала назвал «Искупление», потом — «Вадим». Этому «Вадиму» Жуковский отдал часть того, что предполагал использовать во «Владимире», то есть «древнерусский» материал, связанный с Киевом и Новгородом. В октябре же он начал широкую истог рическую панораму в стихах — «Императору Александру», вещь, которая потребовала от него немало труда. В октябре же сделал он первую попытку перевода «Орлеанской девы» Шиллера. Долбинская осень оказалась настолько плодотворной, что Жуковский увидел в этом даже недобрый знак: «Я точно спешил писать, как будто бы кто-нибудь говорил мне, что это последний срок, что в будущем всё пойдет хуже и хуже и что мой стихотворный гений накануне паралича. Дай бог, чтобы предчувствие обмануло!»[127]