1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Жуковскому исполнилось тридцать лет. Подолгу, одиноко сидел он в своем доме, работая, читая. Но часто отрывали его от работы грустные мечты о «щастии», размышления о прошедшем. Он вспоминал разговор с Лопухиным в Савинском: Лопухин одобрил его намерения; он обещал написать Екатерине Афанасьевне письмо с убеждением согласиться на брак Маши с Жуковским. Это прибавило Жуковскому надежд, так как Екатерина Афанасьевна очень уважала Лопухина. «Сам бросить своего счастья не могу: пускай его у меня вырвут, пускай его мне запретят! Жертвовать собою не значит еще соглашаться, что жертва необходима и угодна богу, которому ее насильно приносят», — записал Жуковский в своем дневнике.

Маша была нездорова. Она не смела ничего сказать матери, но все более отдалялась от нее, замыкалась в себе. В феврале у нее пошла горлом кровь. Плещеев прислал из Черни доктора — француза Ле Фора, пленного, взятого под Малым Ярославцем и осевшего в Орловской губернии. Ле Фор нашел положение девушки опасным и предписал строгий режим. Из окна Машиной комнаты видны были противоположный берег пруда и деревенька Холх, где, полускрытый ракитами, угадывался домик Жуковского. Екатерина Афанасьевна с неудовольствием замечала, что Маша плачет. А когда Жуковский появлялся в муратовском доме, Маша оживала, заставляла себя встать, выходила к столу и даже играла на фортепьяно или на арфе. Жуковский старался ободрить ее, мимоходом говорил, что он хлопочет, что все будет хорошо. Пытался смешить ее юмористическими посланиями, стихами об управляющем имением Плещеева французе Букильоне:

Был на свете Букильон

И поэт Жуковский,

Букильону снился сон

Про пожар московский…

Но шутки получались несколько натянутыми. Дружеской обстановки в муратовском доме все-таки не было. Даже смех бойкой Саши не оживлял хмурой атмосферы. Екатерина Афанасьевна едва смотрела на Жуковского. В стихотворном послании к Александру Тургеневу он мрачен до безысходности:

Куда идти? что ждет нас в отдаленье?

Чему еще на свете веру дать?

В иные черные минуты он думает о смерти — как об освобождении от всех душевных мук:

Пришед туда, о друг! с каким презреньем

Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;

Где милое один минутный цвет;

Где доброму следов ко счастью нет;

Где мнение над совестью властитель;

Где всё, мой друг, иль жертва иль губитель!

В это время он пишет баллады, где выступают и «губители» и «жертвы». Жуковский наказывает губителей: «Губитель ниспровергнут в бездну сам» («Адельстан»); «И смерть была им приговор» («Ивиковы журавли»). Жуковский пишет «Сиротку», «Песню матери», где учит читателя состраданию; «Обет», «Вспомни, вспомни, друг мой милый…» и «Путешествие жизни», в которых говорится, что «вдвоем» с любимой и «в самой скорби страха нет».

Он посылает Авдотье Петровне Киреевской, которая была в отчаянии из-за смерти мужа, стихи, в которых пытается ее как-то утешить. Он призывает ее «не чтить за долг убийственное горе», так как необходимо думать о том, чтобы «не отвратить от жизни» детей, которых было у Авдотьи Петровны трое.[117] Он пишет ей письмо, в котором просит ее пока не возвращаться в имение, где прошла ее жизнь с мужем: «Я был бы совершенно покоен, когда бы мог быть уверен, что вы захотите дать волю рассудку, дабы победить то впечатление, которое натурально должен произвести первый взгляд на Долбино. Очень понимаю, что весьма тяжело возвратиться в такое место, где всё напоминает о милом человеке». Жуковский просит ее не ездить туда без него.

В сентябре 1813 года пришло письмо от Александра Воейкова. «Брат! — писал Жуковский в ответ. — Я получил твое письмо… в то время, когда писал к Тургеневу послание, касающееся и тебя, ибо в нем говорится о прошлом времени, о нашем лучшем времени». Жуковский послал эти стихи Воейкову; там вспоминался его «ветхий дом»:

О! не бывать минувшему назад!

Сколь весело промчалися те годы.

Когда мы все, товарищи-друзья.

Делили жизнь на лоне у свободы!

Беспечные, мы в чувстве бытия.

Что было, есть и будет заключали.

Грядущее надеждой украшали

И радостным оно являлось нам!

Где время то, когда по вечерам

В веселый круг нас музы собирали?

Нет и следов! Исчезло всё — и сад,

И ветхий дом, где мы в осенний хлад

Святой союз любви торжествовали

И звоном чаш шум ветров заглушали!

Воспоминание значительно облагородило Воейкова в глазах Жуковского, оно связывало это имя с именем Андрея Тургенева. «Ты одно из действующих лиц той прекрасной комедии, которую мы играли во время оно и которая называется счастье», — писал Жуковский Воейкову и звал его к себе в Холх: «Поговорим о прошлом, поплюем на настоящее и еще теснее сдружимся». Так нуждался одинокий Жуковский в товарище возле себя, так ему душно было!

В октябре Жуковский уже представил своего гостя семье Протасовых. Воейкову было тридцать пять лет. В отличие от Жуковского, в нем не осталось ничего юношеского: он был старообразен, неповоротлив. Протасовым он поначалу не понравился: пропах табачищем, говорит сипло и как-то неразборчиво, лицо время от времени передергивает гримаса — нервный тик. Однако…

Воейков, расположившийся было в домике Жуковского, быстро применился к обстановке: неожиданно для всех он оказался предупредителен и даже остроумен. Он побеседовал с Машей и Сашей, поговорил раз-другой с Екатериной Афанасьевной, пожаловался, что своим присутствием невольно мешает в Холхе занятиям Жуковского, и вот уже переехал в Муратове! Екатерина Афанасьевна отвела ему комнату во флигеле. Жуковский подивился его проворству, но в переезде Воейкова в Муратово и для него была выгода: он теперь мог свободнее бывать в доме Протасовых, и присутствие постороннего человека обязывало Екатерину Афанасьевну быть любезнее и с ним.

Воейков за столом много рассказывал о своих приключениях, где был он якобы сотни раз на волоске от смерти; о том, что был он офицером-ополченцем, даже партизанил по примеру Дениса Давыдова, а после манифеста императора Александра в декабре 1812 года об окончании Отечественной войны поехал путешествовать по югу России и на Кавказ, добрался до Царских Колодцев — русской крепости в Кахетии, места, где на любой из горных троп подстерегает путешественника смертельная опасность… Никто и не подозревал правды: на самом деле Воейков, вступив в ополчение, сказался больным — у него и правда болели глаза, и отправился уже в августе 1812 года в мирное путешествие на юг России — через Харьков и Екатеринослав. Его партизанство — чистая выдумка. А на Кавказе он действительно побывал. Жуковский с удовольствием, без тени недоверия, слушал его рассказы о Кавказе и вернул ему их опоэтизированными:

Ты зрел, как Терек в быстром беге

Меж виноградников шумел,

Где часто, притаясь на бреге,

Чеченец иль черкес сидел

Под буркой с гибельным арканом;

И вдалеке перед тобой.

Одеты голубым туманом,

Гора вздымалась над горой,

И в сонме их гигант седой,

Как туча, Эльборус двуглавый…[118]

Воейков стал помогать Екатерине Афанасьевне в хозяйственных делах, раза два даже ездил куда-то с ее поручениями — словом, поставил себя так, что стал чуть ли не первым для нее советчиком. Оглядевшись, он понял всё: что Маша и Жуковский влюблены друг в друга и что Екатерина Афанасьевна против их брака, что Саша — красивая и к тому же с хорошим приданым невеста. Он стал «волочиться» за восемнадцатилетней Сашей, гулять с ней, играть в шахматы — он играл отлично, но часто нарочно проигрывал; писал ей стихи в альбом:

Счастлив, кому своей рукой

Ты чай душистый наливаешь,

Счастлив, с кем в шахматы играешь,

Счастлив, кто говорит с тобой…

Он сумел угодить и Жуковскому, хотя и весьма странным образом: он тайком прочитал его дневник и вписал туда восемь стихотворных строк, в которых обещал Жуковскому мирный исход его «сердечных» дел. Жуковский, жадно ловивший всякую, даже самую небольшую надежду, в том же послании к Воейкову простодушно пишет:

И кто, скажи мне, научил

Тебя предречь осмью стихами

В сей книге с белыми листами

Весь сокровенный жребий мой?

Воейков уже с мая этого года хлопотал о месте профессора русской словесности в Казанском или Дерптском университете. В Петербурге ему помогал Александр Тургенев. Между тем он в послании Екатерине Афанасьевне постарался как можно вернее вызвать жалость к своей неустроенной судьбе: «Скитался долго я, как странник бесприютный, далёко от родных, от милых, от друзей…»; «О, радость полная превыше бед моих! Я поспешил сюда в объятья только брата, и что же? — Я нашел твой дом семьей родных!»

Саша вдруг с удивлением и досадой увидела себя невестой Воейкова… Она стала тайком плакать, клясть свою судьбу — уж очень непригляден был жених, — но воля матери для сестер была законом. Она успокоилась и стала искать в Воейкове достоинств. Воейков же изо всех сил старался ей понравиться. А для того чтобы заручиться поддержкой Жуковского, Воейков сыграл на его самой чувствительной струне: он обещал быть ходатаем за него и Машу перед Екатериной Афанасьевной. Но хлопоты эти, как говорил он Жуковскому, он считал неудобным начать до женитьбы своей.

Новый год Жуковский встретил в Муратове, вместе с Протасовыми и Плещеевыми. Пока за занавесом, протянутым поперек зала, готовилось что-то таинственное, все — и не только молодежь — играли в жмурки: то Жуковский, то Воейков с завязанными глазами опрокидывали стулья, стараясь кого-нибудь поймать. Плещеев наигрывал на фортепьяно бурные марши. Но вот прозвенел колокольчик, раздвинулся занавес и вышел двуликий Янус,[119] одетый в белый хитон, в золотой короне; на макушке у него горела витая розовая свеча. Повернувшись к гостям своим стариковским лицом с надписью на лбу «1813», Янус продекламировал, по-малороссийски смягчая «г»:

Друзья, я восемьсот

Увы, тринадесятый.

Весельем не богатый

И старый очень год!

Двенадцать бьет часов.

Отец Сатурн грозится!

Знать надобно проститься.

Вам мой отчет готов.

Большие часы пробили двенадцать раз. Янус выждал, когда умолкнет шум по поводу первого тоста, обратил к гостям молодое лицо с надписью на лбу «1814» и продолжал:

А брат, наследник мой.

Четырнадцатый родом.

Утешит вас приходом:

Он щедрою рукою

Все то вам возвратит.

Что было взято мною,

Здоровье с тишиною

И мир вам подарит.

Всего было восемь строф — их сочинил Жуковский. Второй застольный тост оказался для Жуковского неожиданным. Вдруг встал раскрасневшийся Воейков с бокалом в руке и проговорил:

— Дамы и господа! Я узнал, что через несколько дней исполнится ровно год, как вернулся под этот гостеприимный кров прославленный русский бард Жуковский… Я предлагаю объявить этот праздник двойным: встреча Нового года и возвращение из армии нашего друга-поэта.

— Ура Жуковскому! — закричали все.

Плещеев сел за фортепьяно, ударил по клавишам и запел:

На поле бранном тишина;

Огни между шатрами…

И потом запели все хором. Так встречен был 1814 год воинственной песнью Жуковского — «Певцом во стане русских воинов». Когда пение было окончено, Плещеев объявил, что он шестнадцатого января тоже устраивает двойной праздник: день рождения своей жены и… годовщину возвращения Жуковского из армии.

…Праздник у Плещеева в Большой Черни был устроен с размахом. В каменной сельской церкви гости присутствовали на торжественной обедне. Потом Плещеев повел всех в занесенную снегом рощу, где, к удивлению и смеху гостей, их встретила не то жрица, не то сивилла, закутанная в белое покрывало поверх шубы и стоящая у жертвенника — жаровни с горящими угольями. «Сивилла» продекламировала стихи и поздравила Анну Ивановну Плещееву с днем рождения, а Жуковского — со славным возвращением из-под бранных знамен.

Прямо в парке, у самого обрыва, над закованным в лед Нугрем, были накрыты столы для роскошного завтрака. Благо день был не слишком холодный, даже солнце немного пригревало. Плещеев в парке устроил целую ярмарку. Там были разрисованные деревянные балаганы, где маскарадно одетые крестьяне раздавали гостям разные безделушки. В одном балагане находилась камера-обскура: заглянув в трубу, зритель видел как бы вдали портрет Анны Ивановны Плещеевой, окруженной амурами…

СЕЛО БОЛЬШАЯ ЧЕРНЬ. ДОМ А. А. ПЛЕЩЕЕВА

Рис. В. А. Жуковского.

Вечером при участии Плещеева и Жуковского была поставлена трагедия Софокла «Филоктет». Жуковский остался доволен игравшими вместе с ним крепостными актерами. Потом Анна Ивановна пела «Светлану» Жуковского с оркестром. Виолончелист Клоссен исполнил русские народные песни, переложенные для виолончели Плещеевым. Ночью в парке был сожжен фейерверк. Воейков в своем дневнике назвал этот праздник «королевским», а ужин — «горацианским». Запись в дневнике он закончил иронически: «Благородное пьянство! Изящные дурачества!»[120]