ГЛАВА XXIV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XXIV

Начальник Привислинского районного охранного отделения — начальнику Московского охранного отделения:

«В Россию должен прибыть участник Лондонского съезда, известный революционный деятель под кличкой „Богдан“, который принял предложение польских социал-демократов быть ответственным организатором Варшавско-Лодзинской военной организации и который предполагает проехать границу по паспорту Степана Дехтярика. Приметы его: 28 лет, среднего роста, темный шатен, небольшие усики и бородка.

Получены следующие телеграфные распоряжения:

1) Случае проезда через вверенный Вам пункт лица, упомянутого депеше № 1818, имейте в виду экстренный розыск. Имеются сведения, что по паспорту Дехтярика может проехать Богдан Кнунянц.

2) Степан Дехтярик 7 сентября выехал из Парижа через Вену и границу. Благоволите распорядиться посылкой филеров. Пограничному офицеру дано знать, чтобы арестовал только в том случае, если окажется разыскиваемым Кнунянцем.

3) Прибывающий Варшаву „Богдан“ есть видный социал-демократ Гавриил Корш».

Начальник Бакинского губернского жандармского управления, полковник Минкевич:

«Из доклада заведующего заграничной агентурой от 1907 года усматривается, что Богдан Кнунянц, он же Рубен, вместе со своей женой Елизаветой, урожденной Голиковой, проживали в Берлине по паспорту на имя Куно и Зельды Стиглус. По сведениям президента берлинской полиции от 1907 г., супруги Стиглус прибыли 14 сентября 1907 года в Вильмерсдорф, близ Берлина. По сведениям заграничной агентуры от 12 октября 1907 года, Кнунянц (Рубен) присутствовал на VII международном конгрессе социалистических партий в Штутгарте…»

…То есть был одним из российских делегатов на Штутгартском конгрессе II Интернационала. Среди других опознанных полицией лиц — Ленин, Луначарский, Плеханов, Богданов. Кнунянц следует в полицейском списке под № 5. Август Бебель, Роза Люксембург, Миха Цхакая, Максим Литвинов…

Резолюция конгресса о войне:

«В случае, если все же война разразится, рабочие должны активно выступать за скорейшее окончание ее и всеми средствами стремиться к тому, чтобы использовать вызванный войной кризис для возбуждения народных масс и ускорить падение капиталистического классового господства».

1907 год. До начала войны семь лет. До ее окончания — более десяти. В Штутгарте — социалистический конгресс. В России — реакция. Жаркая, распаленная ею театральная жизнь. Газета «Бакинское эхо» обсуждает пьесу в двух действиях А. Каменского «Леда», поставленную группой миллионеров на домашней сцене. Главная героиня появляется в одних только туфельках и начинает произносить монологи о том, что «жизнь должна быть красивой», что «пора сбросить с женщины полотняные мешки». «Я, — говорит в заключение героиня инженеру, также присутствующему на сцене, — объявляю войну ханжам и мещанам», — после чего встает и уходит. Инженер рыдает. Занавес.

После Штутгарта — Гельсингфорс. Четвертая конференция РСДРП (Третья общероссийская). Из Гельсингфорса — в Петербург.

Пожалуй, только здесь, в Петербурге, я нахожу ответ на собственные недоуменные вопросы, связанные с побегом Богдана из Обдорска. В первых числах декабря у Богдана и Лизы Кнунянцев родился сын Валентин. Побег состоялся весной.

Дойдя до этого места, я вспомнил ранний зимний вечер тысяча девятьсот сорок восьмого или сорок девятого года в нашей старой квартире, в доме напротив бывшего охранного отделения, небезызвестного, я полагаю, обоим моим дедушкам и их друзьям. Я уже вернулся из школы, сделал уроки. В дверь постучали.

— Дядя Валя пришел.

Маленький, первически подвижный гость поспешно стаскивает с себя пальто, будто торопясь поскорее войти, и начинает свое традиционное расхаживание по комнатам.

Была ли в тот вечер в руках у него отвертка? Приходя к нам, он обычно принимался налаживать радиоприемник или телевизор. Паять, чинить, усовершенствовать.

Если я вспомнил про телевизор, то это, пожалуй, все-таки сорок девятый год. Именно тогда дядя Валя принес и установил в столовой, рядом с балконной дверью, первый, с крошечным экраном, телевизор. В дальнейшем все телевизоры покупал он. Увозил старые — привозил новые, желая создать для бабушки максимум удобств.

И холодильник привез тоже он. Наладил, включил;

— Пусть пока постоит.

Сказал так, будто ему некуда было его деть. Холодильник «простоял» более двадцати лет. В другой раз купил замечательно красивую люстру старинной работы:

— Пусть повисит.

Ну и так далее.

Так вот, как-то зимним вечером 1949 года зашел к нам Валентин Богданович и сказал, что надобно нам пойти с ним к какому-то знакомому.

Мы вышли из нашего переулка на улицу Горького оказались у ярко освещенной, застекленной двери.

— Входи, — сказал дядя.

Мы сели за столик, официантка принесла мороженое, а я все еще не догадывался, что дядюшка пошутил ее мной, не понимал, что он просто привел меня есть мороженое. Никогда раньше я в кафе не бывал, и красивый тот вечер (кажется, даже с музыкой), почему-то (быть может, именно из-за музыки) напоминающий новогодний, запомнил на всю жизнь.

Никогда до того и, пожалуй, никогда уже после никто меня таким образом из дома не уводил. Я ждал повторения, но дядя не любил делать то, чего от него ждали.

Вспоминая дядюшкино лицо той поры и рассматривая фотографии его отца — «Б. Кнунянц в петербургской тюрьме, 1906 год», «Б. М. Кнунянц в Сибири, 1907 год», — я нахожу, что внешне они очень похожи, отец и сын. Только сыну уже за семьдесят, а вечно молодому беглецу из Обдорска по-прежнему не исполнилось и тридцати.

Аскетизм и скромность Кнунянца-младшего — качества, мировые запасы которого, наряду с запасами серебра, катастрофически убывают с каждым годом, присутствуют у него в таких избыточных количествах, что будь эти качества витамином или, скажем, ферментом, их бы хватило, пожалуй, на всех жителей большого многоэтажного современного дома.

Бабушка рассказывала, что после войны его встретил тогдашний министр связи.

— Как, — удивился, — ты до сих пор не академик?

«У него много ценных изобретений, — как бы солидаризуясь с министром, заметила явно отставшая от жизни бабушка, — и слишком мало пробивной энергии. — („Пробойной“, сказала она, подойдя на этот раз гораздо ближе к истине.) — В людях его поколения я замечаю некоторую усталость, что ли. Словно их родители израсходовали не только все свои силы, энергию, страсть, но и тот их запас, который предназначался детям».

В памяти застряли чьи-то слова: «Валентин — необычайно талантливый человек».

На праздновании 90-летия со дня рождения Богдана Кнунянца в Музее Революции его единственный сын прятался за колонной, чтобы его не обнаружили и не вытащили в президиум. («Сын за отца не отвечает» — так несколько неловко аргументировал он свое поведение.) Поэтому вместо сына на собрании представительствовал племянник юбиляра. В генеральской форме он выглядел импозантно и, по общему мнению, служил украшением президиума.

В своих воспоминаниях бабушка пишет:

«После кратковременной тифлисской встречи с Богданом в августе 1905 года я не видела его более трех лет. С тревогой следила за перипетиями его жизни, за его публикациями, выступлениями, побегом из ссылки.

С приходом реакции настали тяжелые дни. В кругах партийной интеллигенции царили уныние и равнодушие. Происходила переоценка ценностей. Живя в Баку, я начала получать безграмотные анонимки с предупреждением не появляться больше на армянских фирмах. Уже летом 1908 года приходилось передвигаться по городу с охраной, которую организовал рабочий табачной фабрики Мирзабекянца Нерсес Баргамов, назначенный в годы Советской власти директором московской фабрики „Дукат“. Мне не могли простить создание большевистских ячеек на Биби-Эйбате — цитадели дашнакцаканов и социалистов-революционеров. Некий полусумасшедший тип по имени Геворк, которого я даже не знала, почти ежедневно писал мне в письмах, что ноги моей не должно быть больше ни на Баилове, ни на Биби-Эйбате. Грозился убить. Дошло до того, что Людвиг и Тигран отправились к нему с группой вооруженных рабочих и потребовали, чтобы он оставил меня в покое. Видимо, испугавшись, он дал слово больше не преследовать меня и даже поместил забавное объявление в газете „Баку“ по поводу того, что „приносит извинения Ф. Г. — то есть Фаро Гнуни (так раньше писалась наша фамилия) — и никаких претензий к ней не имеет“.

Зимой 1908 года, усталый, издерганный, больной, приехал Богдан. Лиза потребовала, чтобы он остался с сыном и с няней в Баку, где ему не составляло труда зарабатывать деньги на содержание семьи. Она же намеревалась уехать в Петербург окончить Бестужевские курсы».

Как-то бабушка сказала в сердцах:

— В частной гимназии Тутовой и Хоментовской Лиза за преподавание получала сто шестьдесят рублей в месяц — совсем не мало. Окончив Бестужевские курсы, получала бы сто девяносто. Подумаешь! Уезжать из Баку следовало ему, а не ей.

Но «Лиза заявила, что больше так жить не может и не желает: в постоянной нужде, без профессии. Товарищи настаивали на немедленном отъезде Богдана за границу. Он очень нуждался в лечении из-за сильнейшего истощения нервной системы. Его мучили непрекращающиеся боли в руках и в ногах.

Больше всего я опасалась повторений припадков, которые случались с ним в раннем детстве. Просила оставить ребенка мне, а самому уехать, но он и слышать об этом не хотел. С сыном и с няней он жил на Николаевской улице в меблированных номерах. Весь верхний этаж дома — видимо, в прошлом гостиницы — состоял из большого количества сдававшихся комнат. Впоследствии там по соседству с Богданом под фамилией Секкерин поселился меньшевик Вайнштейн, член бывшего Петербургского Совета рабочих депутатов. Они вместе отбывали ссылку в Обдорске.

В Баку арестовывали на каждом шагу. Весной 1909 года я получила письмо с несколькими неразборчивыми подписями и неясной печатью. В письме говорилось, что если я не оставлю работу в библиотеке Армянского человеколюбивого общества и не уеду из Баку, то меня убьют. Одной ходить вечерами по улицам стало невозможно. Нервное напряжение становилось невыносимым. Богдан настоял на моем отъезде из Баку. В сентябре 1909 года я уехала в Петербург, простившись с ним навсегда».

— Для него было безумием оставаться в Баку. Как Лиза не понимала? Богдана каждая собака знала. Его арест был неизбежен в то мрачное, неуютное время.

Сам Богдан Кнунянц (он же Богдан Радин) так оценивал это время в одной из своих статей, опубликованпых в бакинской печати тех лет: «Хам пришел и прочно уселся во всех государственных и общественных учреждениях, хам задает тон всей общественной жизни, ибо с исторической сцены удалены все живые демократические силы страны, способные бороться против торжествующих победителей».

«В то мрачное, неуютное время» он пытался обнаружить что-нибудь обнадеживающее в газетных сообщениях, поступавших из-за границы. Особенно пристально следил за ходом младотурецкой революции, свергнувшей тиранию Абдул-Хамида. Революция победила. Большинство лозунгов, провозглашенных партией «Единение и прогресс», было ничуть не хуже любых других революционных лозунгов. Но что-то настораживало его. Что?

Как никогда прежде, он с предельной осторожностью относился ко всякого рода лозунгам, конституциям, доктринам, ибо сами по себе они ничего не стоили до тех пор, пока не находили реального применения. Решали не лозунги. Цель решала, стиль, характер жизни, этими лозунгами провозглашенный. «Единение и прогресс» называла себя революционной партией «равенства всех османов». Какой революционер посмел бы выступить против равенства?

«Османская империя без армян» — это тоже их лозунг, правда, несколько более позднего времени. Младотурки были увлечены решением «национального вопроса». По сравнению с их попыткой «решить» этот вопрос зверства времен правления Абдул-Хамида, о которых рассказывала ему когда-то старуха армянка на берлинском вокзале, о которых на каждом шагу трубили дашнаки, могли показаться почти невинными шалостями. «Молодежь» ставила проблему куда крупнее, масштабнее. Уничтожить всех турецких армян — вот чего хотела она.

Однако именно так вопрос был поставлен гораздо позже, во время войны, когда Богдана не было уже в живых. А тогда, начиная с 1908 года, он внимательно следил за революционными выступлениями будущего вице-генералиссимуса, а пока еще только майора Энвера, и что-то не нравилось ему в них. Он слышал фальшивый звук.

В Баку он жил нелегально под фамилией Сумбата Александровича Маркарова и работал сначала в качестве секретаря ревизионной комиссии съезда бакинских нефтепромышленников, а затем — бухгалтера Биби-Эйбатского нефтяного общества.

Для активной подпольной работы время было неподходящее. На руках годовалый сын. В случае обнаружения и ареста за побег с места пожизненной ссылки ему грозила каторга.

Нужно было затаиться и ждать. Как долго?

По мере возможности старался участвовать в партийной работе. Тянуло в химическую лабораторию. Стал посещать клуб «Наука», литературно-художественный кружок. Литература была второй его страстью. Нет, третьей, пожалуй. Первой была и оставалась политика. Впрочем, наука и литература как-то вмещали в себя эту основную, главную его страсть.

«Три месяца ссылки я побег» — первая попытка написать повесть. Но опытный профессиональный публицист мешал начинающему прозаику, с этим ничего нельзя было поделать.

Он пытался сочетать различные стили, жанры: публицистику с беллетристикой, чужие стихи с собственной прозой. В этих гибридах мнилось ему нечто новое, собственный путь.

За месяц до собственной кончины он пишет некролог на смерть Агапа Челогаева (12 апреля 1911 года). Быть может, он предчувствовал и свою гибель. Есть в этом некрологе строки, которые позволяют так думать.

«Умер Агап Челогаев!

Он — не из числа тех, о ком звонят колокола, газетчики пишут скорбные статьи, произносят горячие речи. Его никто не знает, никто о нем и знать, верно, не будет.

Он не матрос мазутного флота. Он — крестьянин Тамбовской губернии. И — странная судьба. Именно оттого он и помер, что он — матрос и русский крестьянин. Помер вдали от своих, в далеком чуждом Баку, в грязной камере тюремной больницы, окруженный холодными, враждебными лицами. Только одно напоминало ему далекую родину. Праздничный пасхальный звон церковных колоколов. Ликование людей, что наступает праздник весны, праздник, так много говорящий сердцу русского крестьянина.

Да, он умер оттого, что он матрос. Как раз этой весной кончился срок контракта с каспийскими пароходовладельцами, власти ждали „волнений“, „забастовки“ и арестовали его в числе многих других товарищей.

Он умер оттого, что он — пролетарий из крестьян, которого судьба в поисках хлеба бросает в далекие уголки России. Чужой он был в нашем большом городе, чужим остался для него и в тюрьме, оторванный от тех, кто мог бы пещись о нем. Даже в тяжелые минуты болезни некому было на воле хлопотать, просить, кричать, что умирает, погибает человек.

Болел он недолго. В больнице пробыл недели две. Болезнь была такая, что с первого момента была ясна беспомощность тюремной больницы. Товарищи телеграммой просили у властей перевести его в городскую больницу. Но этого почти невозможно добиться „государственному преступнику“, все преступление которого в том, что он попал под подозрение охранки.

В больнице быстро наступила развязка. Его скоро не стало.

У двадцатипятилетнего молодца, еще полного жизни, тюрьма в течение двух месяцев высосала все силы».

В некрологе на смерть Богдана Кнунянца Степан Шаумян на вопрос, умер ли Агап Челогаев или его убили, отвечает: «Да, убили, дорогой товарищ, — так же, как и тебя».

Принимая участие в работе научного и литературно-художественных кружков в Баку, Богдан вынашивал догадку о некоем едином силовом поле, притягивающем его одновременно к столь разнородным, казалось бы, областям духовной жизни. Мечтал о великом синтезе науки, искусства, стихов и прозы, который когда-нибудь, быть может, удастся осуществить.

Кружки привлекали самую разношерстную публику. Клуб «Наука» посещал знакомый по Петербургу типографский наборщик Зенин. (Как полицейский осведомитель Зенин имел кличку «Усач».) А в литературно-художественном кружке активно сотрудничал приятель Зенина, рабочий-литейщик Мисак Саркисян. Разумеется, встречи имели характер общих дискуссий и потому скорее относились к общественно-политической сфере, чем к науке и искусству.

Это наименее освещенный историками период жизни Богдана Кнунянца. В нем содержится много неясностей. До сих пор, например, остается открытым вопрос, было ли опубликование Богданом статей в меньшевистских газетах сознательным актом, то есть проистекало ли оно из попытки примирения, подсказанной условиями жестокой реакции послереволюционных лет, или же автор статей не ведал ни о той «редактуре», которой подверглись последние его статьи, ни о том, в какие издания они попадут.

В бабушкином архиве сохранилась копия ее письма историку О. Г. Инджикяну, кандидатская диссертация которого была посвящена жизни и деятельности Богдана Кнунянца. Это письмо частично проясняет обстоятельства, сопутствующие появлению упомянутых публикаций.

«11.11.54 г.

Оганес Григорьевич, только что вернулась от Зеликсон-Бобровской и спешу сообщить Вам ее заключение по поводу Вашего реферата. Может, до 18-го числа успеете получить это письмо. От письменного отзыва она категорически отказалась, так как не видела Вашей работы.

Прежде всего, она считает, что в работе сделан неправильный крен в сторону литературных трудов Богдана. Из работы следует, что Богдан был чуть ли не одним из теоретиков партии. Это неверно. Он был пламенным революционером-большевиком, отдавшим всю свою жизнь революции. Что же касается его литературной деятельности, то он был лишь популяризатором политической литературы того времени. Если бы он был сильно политически подкован как марксист, — сказала она, — то, может, сумел бы преодолеть свой революционный темперамент и не совершить ряда ошибок по организационные вопросам. (Ее слова я передаю точно.)

Затем она находит, что об ошибках Богдана надо говорить резко, без скидок.

В связи с этим она считает для меня необходимым, несмотря на то, что мои слова могут оказаться бездоказательными, сообщить Вам, что свои статьи, опубликованные посмертно в журнале „Наша заря“, Богдан сам отправить туда не мог. Он мог писать только для „Просвещения“. Ни политически, ни организационно с меньшевиками он никогда не был связан, и если его статьи с редакционными поправками меньшевиков вышли в „Нашей заре“, то это произошло потому, что в одной камере с Богданом сидел меньшевик Вайнштейн (Секкерин), к которому ходила на свидания меньшевичка Анна Петровна Краснянская, корреспондентка „Нашей зари“. Очевидно, после смерти Богдана его статьи попали в „Нашу зарю“ через Краснянскую.

Зеликсон-Бобровская находит еще, что в реферате умалена роль товарища Сталина, о котором ничего не говорится.

Вот и все, что она мне сказала. Учтите все это при выступлении.

С приветом Фаро».

Одно обстоятельство требовало незамедлительного уточнения. Дело в том, что официального документа о смерти Богдана Мирзаджановича Кнунянца в природе не существует. И никогда не существовало. Умер Сумбат Маркаров. Документы о смерти оформлены на его имя. Рассказы очевидцев о похоронах Богдана Кнунянца весьма противоречивы, иногда даже взаимоисключающи.

С самого приезда Богдана в Баку Мелик Меликян (Дедушка) и Степан Шаумян настаивали на его отъезде из Баку. Может, он послушался и уехал?

Уже в июне 1910 года бакинская охранка доносила по инстанциям, что «Богдан Кнунянц живет в Баку под чужой фамилией». Его искали. В августе 1910 года с помощью сослуживцев пытались установить личность С. А. Маркарова (Маркаряна), показывая им фотографии Б. М. Кнунянца. Из этого ничего не вышло. Сослуживцы не выдали.

Выдал Мисак Саркисян, завсегдатай литературно-художественного кружка, друг Зенина.

«1911 года мая 8 дня в гор. Баку. Я, начальник Бакинского жандармского управления полковник Минкевич, рассмотрев произведенную в порядке положения о государственной охране переписку об обследовании степени политической благонадежности бухгалтера Биби-Эйбатского нефтяного общества Сумбата Александровича Маркарова и служащего в Бакинском отделении Русско-Азиатского банка Николая Ивановича Секкерина, которые по установке их личностей оказались: первый — крестьянином Шушинского уезда Елизаветпольской губернии Богданом Мирзаджановым Кнунянцем, а второй — курским мещанином Семеном Лазаревичем Вайнштейном, нашел:

1. Начальник Бакинского охранного отделения запиской от 20 сентября 1910 года за № 4118 донес преднаместнику моему по должности начальнику Бакинского жандармского управления, что, по сведениям агентуры, бухгалтером Биби-Эйбатского нефтепромышленного общества состоит разыскиваемый циркуляром департамента полиции от 31 августа 1907 г. за № 150037/14 Богдан Кнунянц, именующий себя Сумбатом Александровичем Маркаровым. Впоследствии запиской от 7 октября за № 4227 начальник того же охранного отделения донее тому же моему преднаместнику, что в одной квартире с Сумбатом Александровичем Маркаровым проживал окончивший Харьковский университет Николай Иванов Секкерин — бывший член Совета рабочих депутатов.

Произведенным обыском в квартирах названных лиц ничего указывающего на преступную их деятельность обнаружено не было и лишь в числе литературы, взятой у Маркарова, обнаружено несколько произведений печати (каждое в одном экземпляре), хотя и относящихся к вопросам социал-демократии, но не указанных в алфавитном указателе по книгам и брошюрам, арест на которые утвержден судебными установлениями.

2. Маркаров на допросе показал, что зовут его Сумбатом Александровичем, имеет от роду 31 год, вероисповедания армяно-грегорианского, приписан к обществу мещан города Шуши. К дознаниям не привлекался, за границей не был, холост, родители умерли, а брат Хачатур и сестра Сарра проживают в Красноводске, что служит он, Маркаров, бухгалтером Биби-Эйбатского нефтяного общества и известен директору промыслов Александру Ивановичу Манчо и его помощнику Владимиру Николаевичу Делову…»

Такое имелось донесение. И много других подобных. Делом Маркарова интересовались жандармские управления Баку, Тифлиса, Петербурга, канцелярии наместника по Кавказу.

До окончательного выяснения дела Сумбат Маркаров заразился брюшным тифом и 14 мая 1911 года скончался от паралича сердца в тюремной больнице. Лечил больного, по его настоятельной просьбе, Тигран Исаханян — тот самый Тигран Исаханян, в московской квартире которого останавливалась бабушка, приезжавшая из Петербурга навестить брата, сидевшего в Таганской тюрьме. От него бабушка и знает о причинах посмертного опубликования статей Богдана в «Нашей заре».

Среди вещей умершего наибольшую ценность представляло серебряное портмоне, на верхней крышке которого были выгравированы сплетенные буквы «Б» и «Е». Портмоне было передано лечащему врачу заключенного Т. В. Исаханяну. Серебро потускнело, кое-где образовались темные пятна. В одном месте поверхность казалась чуть более светлой — видимо, последний владелец портмоне пытался чистить его то ли сукном, то ли каким-то порошком, имевшим, скорее всего, органическое происхождение.

Как следует из воспоминаний лечащего врача, больной был очень слаб. По ночам его мучали нестерпимые головные боли, а в последние дни — и днем. Он непрестанно требовал, чтобы ему давали порошки, которые несколько облегчали страдания. Боль утихала, но потом вспыхивала с новой силой. Лечащий врач оставлял на день не более четырех порошков, опасаясь, что большее их число повредит больному.

В ночь с 13 на 14 мая больной остался без лекарства. Вопреки совету врача, он проглотил порошки днем, мучимый сильными болями во всем теле. Температура была очень высокой. Врач беспокоился за сердце больного, который часто терял сознание, впадая в изнурительный бред. Назойливые видения сводили его с ума. Приходя в себя, он с трудом дотягивался до стакана с водой, последним усилием ставил стакан на место и снова проваливался во что-то темное и бесконечное.

Отсутствие обезболивающих порошков и сумеречное сознание, по мнению лечащего врача, послужили, видимо, причиной того, что больной извлек из портмоне хранившийся там порошок неизвестной химической природы и проглотил его вместо прописанного врачом лекарства.

Наутро лечащий врач констатировал смерть Сумбата Александровича Маркарова. Врач тюремной больницы в свою очередь подтвердил смерть заключенного Маркарова. Некоторые свидетели событий тех лет утверждали, что на требование бакинских товарищей выдать им тело умершего в тюремной больнице Богдана Кнунянца тюремная администрация отвечала, что такового в ее распоряжении не имеется. Смысл этого таинственного заявления не вполне ясен, а живых свидетелей, кто мог бы в той или иной мере прояснить его, не осталось.

Действительно ли больной проглотил порошок или только намеревался это сделать, также осталось тайной. Остатки порошка были обнаружены на полу рядом с больничной койкой умершего. Тут же валялся разбитый стакан.

Последний свидетель тех событий Тигран Исаханян («героический человек» — скажет о нем однажды бабушка) исчез с лица земли четверть века спустя. Он как бы глубоко нырнул в океан истории, чтобы вынырнуть лет через двадцать, уже в наше время, сначала в связи с историческими исследованиями О. Г. Инджикяна, а затем — в связи с серебряной безделушкой, так и не успевшей обрести права драгоценной реликвии, а также со сбором материалов для книги о Богдане Кнунянце.

Следы порошка, которые, несмотря на прошедшие десятилетия, сохранились на потертом шелке портмоне, проанализировать теперь не представляется возможным, ибо, как уже говорилось, серебряная вещица бесследно исчезла.

Вещество аналогичной, как я полагаю, структуры, с большим трудом синтезированное в небольших количествах, было погублено легкомысленным Микеле Барончелли. Попытки воспроизвести по записям в рабочем журнале даже первую стадию синтеза пока не увенчались успехом. Вот и все, что я знаю об обстоятельствах гибели Сумбата Александровича Маркарова.

Что же касается Богдана Кнунянца, то я готов искать его только среди живых. Порой я слышу то утихающий, то нарастающий гул, словно это одновременно разговаривают десятки людей различных эпох, национальностей, вероисповеданий, словно цокают лошадиные копыта, пыхтит паровоз или взлетает ракета.

В намокших от недавнего дождя деревьях московских улиц, в тихих лужах и душной испарине, предвещающей затяжные дожди, в парализованном воздухе помещений ощущается какая-то мезозойская сырость. Пахнет грибами, влагой и все еще молодой травой.

Как всегда, утром я иду от Бауманского метро до работы пешком мимо строящегося здания рынка, которое из страшенного ископаемого превратилось в модное застекленное сооружение, имеющее форму барабана и напоминающее беличье колесо или колесо игрального автомата. Я прохожу мимо Бауманского института и останавливаюсь на мгновение, чтобы убедиться, что на деревьях в этом году почему-то нет ни одной вороны, и. иду дальше, в сторону Лефортовского вала.

Сегодня вечером, вернувшись с работы домой, я напишу первые слова будущей книги, которую назову «Суд над судом», потому что лучшего названия мне все равно не придумать.