XVII

XVII

Одним из важных борцов в плодотворном диспуте, завязавшемся тогда на Руси, был Герцен. Признаться сказать, меня ошеломил и озадачил на первых порах знакомства этот необычайно подвижной ум, переходивший с неистощимым остроумием, блеском и непонятной быстротой от предмета к предмету, умевший схватить и в складе чужой речи, и в простом случае из текущей жизни, и в любой отвлеченной идее ту яркую черту, которая дает им физиономию и живое выражение. Способность к поминутным неожиданным сближениям разнородных предметов, которая питалась, во-первых, тонкой наблюдательностью, а во-вторых, и весьма значительным капиталом энциклопедических сведений, была развита у Герцена в необычайной степени, — так развита, что под конец даже утомляла слушателя. Неугасающий фейерверк его речи, неистощимость фантазии и изобретения, какая-то безоглядная расточительность ума приводили постоянно в изумление его собеседников. После всегда горячей, но и всегда строгой, последовательной речи Белинского скользящее, беспрестанно перерождающееся, часто парадоксальное, раздражающее, но постоянно умное слово Герцена требовало уже от собеседников, кроме напряженного внимания, еще и необходимости быть всегда наготове и вооруженным для ответа. Зато уже никакая пошлость или вялость мысли не могли выдержать и полчаса сношений с Герценом, а претензия, напыщенность, педантическая важность просто бежали от него или таяли перед ним, как воск перед огнем. Я знавал людей, преимущественно из так называемых серьезных и дельных, которые не выносили присутствия Герцена. Зато были и люди, даже между иностранцами, в эпоху его заграничной жизни, для которых он скоро делался не только предметом удивления, но страстных и слепых привязанностей.

Почти такие же результаты постоянно имела и его литературная, публицистическая деятельность. Качества первоклассного русского писателя и мыслителя Герцен обнаружил очень рано, с первого появления своего на арену света, и сохранил их в течение всей жизни, даже и тогда, когда заблуждался. Вообще говоря, мало встречается на свете людей, которые бы умели сберегать, подобно ему, право на внимание, уважение и изучение в то же самое время, когда он отдавался какому-либо увлечению. Ошибки и заблуждения его носили еще на себе печать мысли, от которой нельзя было отделаться одним только презрением или отрицанием ее. Этой стороной своей деятельности он походил на Белинского, но Белинский, постоянно витавший в области идей, не имел вовсе способности угадывать характера людей при встрече с ними и не обладал злым юмором психолога и наблюдателя жизни. Герцен, наоборот, как будто родился с критическими наклонностями ума, с качествами обличителя и преследователя темных сторон существования. Это обнаружилось у него с самых ранних пор, еще с московского периода его жизни, о котором говорим. И тогда Герцен был умом в высшей степени непокорным и неуживчивым, с врожденным, органическим отвращением ко всему, что являлось в виде какого-либо установленного правила, освященного общим молчанием, о какой-либо непроверенной истине. В таких случаях хищнические, так сказать, способности его ума поднимались целиком и выходили наружу, поражая своей едкостью, изворотливостью и находчивостью. Он жил в Москве на Сивцевом-Вражке еще неведомым для публики лицом, но уже приобрел известность в кругу своем как остроумный и опасный наблюдатель окружающей его среды; конечно, он не всегда умел держать под спудом тайну тех следственных протоколов, тех послужных списков о близких и дальних личностях, какие вел в уме и про себя. Люди, беспечно стоявшие с ним об руку, не могли не изумляться, а подчас и не сердиться, когда открывались те или другие части этой невольной работы его духа. К удивлению, вместе с нею уживались в нем самые нежные, почти любовные отношения к избранным друзьям, не избавленным от его анализа, но тут дело объясняется уже другой стороной его характера.

Как бы для восстановления равновесия в его нравственной организации, природа позаботилась, однако же, вложить в его душу одно неодолимое верование, одну непобедимую наклонность: Герцен веровал в благородные инстинкты человеческого сердца, анализ его умолкал и благоговел перед инстинктивными побуждениями нравственного организма как перед единственной, несомненной истиной существования. Он высоко ценил в людях благородные, страстные увлечения, как бы ошибочно они еще ни помещались, и никогда не смеялся над ними. Эта двойная, противоречивая игра его природы — подозрительное отрицание, с одной стороны, и слепое верование — с другой, возбуждали частые недоумения между ним и его кругом и были поводом к спорам и объяснениям; но именно в огне таких пререканий, до самого его отъезда за границу, привязанности к нему еще более закалились, вместо того чтобы разлагаться. Оно и понятно почему: во всем, что тогда думал и делал Герцен, не было ни малейшего признака лжи, какого-либо дурного, скрыто вскормленного чувства или расчетливого коварства; напротив, он был всегда весь целиком в каждом своем слове и поступке. Да была и еще причина, заставлявшая прощать ему даже иногда и оскорбления, — причина, которая может показаться невероятной для людей, его не знавших.

При стойком, гордом, энергическом уме это был совершенно мягкий, добродушный, почти женственный характер. Под суровой наружностью скептика и эпиграмматиста, под прикрытием очень мало церемонного и нисколько не застенчивого юмора жило в нем детское сердце. Он умел быть как-то угловато нежен и деликатен, а при случае, когда наносил слишком сильный удар противнику, умел тотчас же принести ясное, хотя и подразумеваемое покаяние. Особенно начинающие, ищущие, пробующие себя люди находили источники бодрости и силы в его советах: он прямо принимал их в полное общение с собой, с своей мыслью, что не мешало его разлагающему анализу производить подчас над ними очень мучительные психические эксперименты и операции. Говорить ли о странной аномалии? Он сам чувствовал эту струну добродушия в себе и принимал меры, чтобы она звучала не слишком явственно. Самолюбие его словно было оскорблено при мысли, что, кроме ума и способностей, у него могут еще подметить и доброту сердца. Ему случалось насильственно ломать природный свой характер, чтобы на некоторое время казаться не тем, чем он создан, а человеком свирепого закала; но капризы эти длились недолго. Другое дело было, когда он попал за границу и укрепился в партии движения: там он принялся за переработку своего характера очень серьезно. Нельзя было оставаться в среде и во главе европейских демократов, сохраняя ту же откровенность в приемах жизни и обхождения, как в Москве. Одно это могло уже уронить человека перед клубным и социалистическим персоналом, который охотно пользуется добродушием, но весьма мало ценит его. Герцен принялся гримироваться для новой своей публики в человека, носящего на себе тяжесть громадного политического мандата и призвания, между тем как, в сущности, его занимали все разнообразнейшие идеи науки, искусства, европейской культуры и поэзии, потому что он был по-своему также и поэтом. Следы этой неблагодарной работы над собой оказались особенно после того, как первые попытки его помочь русскому обществу в работе совлечения с себя одежд ветхого человека встретили общее сочувствие: он выработал из себя неузнаваемый тип. Какая готовность попрать все связи и воспоминания, все старые симпатии в интересах абстрактного либерализма, какое надменное легковерие в приеме известий, льстящих личному настроению и ему поддакивающих, и какое неусыпное стояние на карауле при всяком чувстве своем, при всякой частной и национальной склонности, чтобы оно не исказило величественного облика, какой подобает бесстрастному человеку, олицетворяющему судьбу народов! [167] Впрочем, надо сказать, что Герцен никогда вполне не достигал цели своих стараний. Он не успел выворотить себя наизнанку, а успел только перепортить себя. Он успел еще и в другом — он нажил себе безвыходное страдание, и если чья судьба может назваться трагической, то, конечно, именно его судьба под конец жизни. По необычайно пытливому и проницательному уму он разобрал до последней пылинки ничтожество, пошлую и комическую сторону большинства корифеев европейской пропаганды и, однако ж, следовал за ними [168]. По живому нравственному чувству, которое ему было обще с Белинским, Грановским и со всей русской эпохой сороковых годов, он возмущался бесстыдством, цинизмом мысли и поступков у свободных людей, собравшихся под одним с ним знаменем, и бережно таил свое отвращение. Со всем тем товарищи его, руководимые чутьем самосохранения, отгадали в нем врага и обратили на него свое обычное оружие — клевету, сплетню, диффамацию, пасквиль. Герцен остался один [169].

Но до всего этого было еще далеко. Когда я узнал его, Герцен был в полном блеске молодости, исполнен надежд на себя, составляя гордость и утешение своего круга. В эпоху первых публичных лекций Грановского он волновался, писал о них статьи и торжествовал успех своего друга так шумно, что казалось, будто празднует свой собственный юбилей [170].

А между тем связи его с Т. Н. Грановским начались далеко не под счастливыми предзнаменованиями. Замечательно то обстоятельство, что зародыши различных направлений и первые ростки их показались у нас как-то зараз в конце тридцатых годов и начале сороковых. Едва началось страстное изучение немецкой философии с той положительной ее стороны, о которой мы говорили, как на скамьях Московского университета уже сформировался кружок молодых людей, обративших внимание не на философские, а на социальные вопросы, поклонявшихся не Гегелю, а Сен-Симону (1834) [171]. Во главе кружка стоял юноша, студент естественно-математического факультета, будущий кандидат его — именно этот самый Герцен. 0н позже говорил мне, что и он и его молодая партия смотрели очень подозрительно на Станкевича и Грановского, отзывались враждебно и насмешливо об их занятиях как о приятном препровождении времени, найденном досужими людьми. Герцен носился на первых порах со своим Сен-Симоном как с кораном и рассказывает в собственных записках, что, явясь однажды к Н. А. Полевому, назвал его отсталым человеком за равнодушный отзыв о реформаторе. Н. А. Полевой грустно и гневно заметил: «Вот и трудись всю жизнь, чтобы первый мальчик назвал тебя никуда негодным. Погодите, — прибавил он пророчески, — то же будет и с вами» [172]. Покамест в уме молодого социалиста жило полное презрение к чистому мышлению и к его представителям на Руси. Это так верно, что, когда Герцен возвратился из первой своей вятско-владимирской жизни (1839 год) в Москву, кружок наших философствующих принял его довольно холодно и не скрыл, что считает его человеком еще не развитым и отсталого образа мыслей [173]. Обстоятельство это и заставило Герцена обратиться к источнику благодати, к изучению Гегеля, которым дотоле пренебрегал. Открытие, сделанное им тогда, имело важные последствия. Он усмотрел в системе учителя совсем не то, что видели его новые друзья. Он признавал совпадение истории и человеческого прогресса с ходом идеи, развивающейся диалектически в логике Гегеля, но думал, что моменты видоизменения этой идеи соответствуют только общественным и религиозным переворотам истории. Поступательные шаги в человечестве, по этому толкованию, обнаруживаются тогда, когда какой-либо из исторических народов начинает менять старые основы своей жизни. Тогда только и наступают минуты реального осуществления прогрессивных идей в истории. На этих, так сказать, постоянных, но и феноменальных, случайных протестах человечества и зиждется возможность признать единство эволюции и логической идеи с историческими явлениями, а не на основании естественного, рокового и неизбежно прогрессивного хода человеческого развития. Способ такого понимания допускался системой Гегеля наравне с другими, стоило только перевести идеи учителя из одного разряда фактов в другой. Герцен привлек к своему образу понимания и староверов философии. Оказалось, что, выступив на литературное и жизненное поприще с враждебным настроением против лучшего существовавшего тогда круга людей, Герцен не только сошелся и сговорился с ним, но и стал впереди его как авторитет в вопросах отвлеченного мышления. Философия сделалась в его руках оружием крайне острым и далеко берущим, но славянская партия выставила против нее другое, тоже хорошо испробованное оружие. Таким образом, в начале сороковых годов после короткой размолвки Белинский, Грановский, Герцен и др. были уже сплочены единством стремлений, и хотя внутренние раздоры продолжали еще от времени до времени возникать между ними, но при общности принципов и особенно в виду опасного врага, славянофильской партии, они уже никогда не расходились так, чтобы не слыхать голоса друг друга и не отвечать на призыв товарища.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.



Поделитесь на страничке

Следующая глава >

Похожие главы из других книг:

XVII

Из книги автора

XVII Вообще говоря – это было немудрено. Англии спор никак не касался. Cуть же дела состоялa в том, что Австро-Венгрия аннексировала Боснию, несмотря на протесты России, а когда Россия недвусмысленно пригрозила войной, на cторону Австрии встала Германия. Перед соединенной


XVII

Из книги автора

XVII Приглашая Черчилля в правительство, Чемберлен не только давал родине энергичного и компетентного министра военнo-морского флота. Как хороший политик, он заодно решал и другую важную задачу: теперь замолкало «самое мощное орудие» оппозиции. По сложившейся за века


XVII

Из книги автора

XVII «Если бы Гитлер вторгся в преисподнюю, я нашел бы случай сказать несколько добрых слов о дьяволе в палате общин» – и Черчилль действительно так и сделал.Он выступил в парламенте с речью, которая стала – если говорить о русской «черчиллиаде», то есть о том, что было


XVII

Из книги автора

XVII На «Бисмарке», по всей видимости, не осознали тот факт, что кораблю удалось оторваться от погони, потому что адмирал Лютьенс отправил длинное радиосообщение в Берлин с извещением о победе. Английские береговые станции это сообщение тоже услышали и снабдили флот


XVII

Из книги автора

XVII В начале июля дела на фронтax войны шли вполне удовлетворительно. Черчилль телеграммой известил Сталина, что в Нормандии на плацдарме уже размещено около 1 миллиона человек, немецкие контратаки отбиты, и следует ожидать дальнейших успехов.Адмиралтейство, в свою


XVII

Из книги автора

XVII На конференцию в Ялте английская делeгация прилетела с Мальты. Место для встречи было выбрано после недолгих споров – Рузвельт согласился с приглашением Сталина приехать в Крым, и дальнейшие дискуссии на эту тему потеряли всякий смысл. Черчилль, однако, уговорил


XVII

Из книги автора

XVII Когда Александр Македонский, завоевавший древний Иерусалим, пожелал увековечить себя в мраморе, первосвященник отговорил его. Он сказал ему, наверное, так: «Зачем вам, Саша, памятник? Придет следующий, такой, как вы, и грохнет по вашей мраморной головке чем-нибудь


XVII

Из книги автора

XVII Ему шел всего двадцать третий год, когда он начал писать «Детство». Тут он впервые написал смерть, свое ощущение ее, то, что он испытал когда-то при виде мертвеца. (Кстати: когда «когда-то»? Я говорю о той главе в «Детстве», которая называется «Горе»: это смерть матери


XVII

Из книги автора

XVII В марте 1961 года я проводила все воскресенья в Базоше, «у Жики и Анны». Домишко XVIII века стал моей тихой гаванью, где я обретала покой и простые радости жизни.В субботу мы с Сэми выезжали сразу после работы и поспевали к обеду. Пахло тушеным мясом, деревней, дымком от


XVII

Из книги автора

XVII Видимо, глаз уже тогда стал привыкать к врубелевским канонам чисто и стильно прекрасного и даже нуждаться в этих канонах.Первыми открыли моду на живопись Врубеля инженер Константин Густавович Дункер и его жена Елизавета Дмитриевна, урожденная Боткина, решившие


XVII. КТО Я?

Из книги автора

XVII. КТО Я? Дневник полковника А. Г. Алдана остался незаконченным. Он еще предполагал написать четыре главы: I. Дайте право честно трудиться; 2. Неужели не ясно? 3. Кто мы? и 4. SOS!Начиная с 1948 г. когда полк. Алдану становилось тяжело на «свободе», вне плена, он продолжал писать свои


XVII

Из книги автора

XVII – Кого я больше всего боюсь? – Тех, кто меня не знает и говорит обо мне дурно. Платон Меня уверяют, что эта маленькая книжка, написанная по прихотливому велению памяти, не будет полной, если я не расскажу о своей повседневной жизни.Что ж, давайте и это! Тогда, может быть,


XVII  

Из книги автора

XVII  Прошла зима, переменившая 1789 год на 1790-й; вот еще одно объяснение женевской паузы в его путешествии: тут Карамзин зимовал, время спало под снегом, ожидая весны, — и вот пахнуло весной, путешественник собрался с духом, прервал циклические разговоры, покинул Сименона и


XVII

Из книги автора

XVII 11 мая 1859 года Пол нетерпеливо топтался на верхней палубе «Олимпика». Серая глыба Острова слёз осталась позади. Полу казалось, что пароход идёт слишком медленно, так медленно, что у него, как в детстве, не хватит терпения дождаться.Радостное кудахтанье соседей


XVII

Из книги автора

XVII Одним из важных борцов в плодотворном диспуте, завязавшемся тогда на Руси, был Герцен. Признаться сказать, меня ошеломил и озадачил на первых порах знакомства этот необычайно подвижной ум, переходивший с неистощимым остроумием, блеском и непонятной быстротой от