Глава шестая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

И вот финал. Корчной. Его я знал – во всяком случае, считал, что знаю, – гораздо лучше Спасского, а потому и опасался меньше. Когда меня спрашивали перед матчем, как я расцениваю свои шансы, я неизменно отвечал: игра покажет, – а сам уже подумывал о Фишере. И что этот цикл – не мой – от меня уже больше никто не слышал.

Нужно сказать, что первое время наши отношения складывались вполне сносно. Разумеется, я знал об ультиматуме Корчного нашим общим друзьям: или он, или я. Разумеется, он отдалился настолько, чтобы от тепла наших прежних отношений ничего не осталось; строгая официальность, холодная корректность, и, только если он чувствовал, что ничем не рискует, позволял себе съязвить. Разумеется, настраивая себя на борьбу, возбуждая себя, он натягивал соединяющую нас струну до предела, но, когда обстоятельства требовали иного, тут же отпускал.

Так, в Ницце на конгрессе, который должен был утвердить регламент предстоящего матча (одного из нас – меня или Корчного – с Фишером), мы договорились выступить единым фронтом и стоять насмерть против трех требований Фишера: 1) матч безлимитный; 2) до десяти побед; 3) при счете 9:9 победа присуждается чемпиону мира. Мало того, сославшись на свое косноязычие, Корчной попросил меня выступить на конгрессе от лица нас двоих с изложением и обоснованием нашей позиции. Впрочем, после нашего матча, потерпев положение, Корчной стал говорить, что требования Фишера обоснованы, что их следовало принять. Я думаю, это было не очень красиво с его стороны. Ведь он не истину утверждал, а только пытался насолить мне, подсыпать шипы на мою тропу.

Между тем мы вели переговоры и о своем матче. Через доверенных лиц. На этом настоял Корчной. Не думаю, чтоб он не доверял мне; просто выдерживал линию активной конфронтации.

Госкомспорт настаивал, чтобы провести матч в Москве, но мы попросили отдать его Ленинграду. Во-первых, Корчной был коренным ленинградцем, во-вторых, я теперь тоже жил здесь, и хотя понимал, что поддержка большинства болельщиков будет не на моей стороне, склонялся к тому, чтобы посражаться за сердца поклонников шахмат в полюбившемся мне и гостеприимно принявшем меня городе. Тем более, что Ленинград гарантировал условия проведения матча, по меньшей мере, не хуже московских.

Честно говоря, в тот раз договориться с Корчным не составило труда. Единственным серьезным камнем преткновения было время начала партий. Корчной хотел начинать игру в четыре, я – в пять часов; поскольку на тот момент и о месте проведения матча мы тоже еще не пришли к единодушию, Корчной предложил компромисс: матч играется в Ленинграде (он этого хотел очень, а я еще колебался), зато партии начинаются в пять, как хочу я.

Так и договорились.

С этим соглашением я поехал в Москву к председателю Госкомспорта Павлову. Павлов выслушал меня без восторга. «Ты слишком простодушен, – сказал он мне. – Ты слишком доверяешься слову Корчного; слову, которое не стоит ничего. В Москве мы гарантировали бы, что матч пройдет в равных условиях и без эксцессов. Наконец, такой матч – это же событие для всей страны, а вы сводите его к выяснению отношения между ленинградцами». Я признавал справедливость его аргументов, но отступить уже не мог: договор есть договор. Пришлось и Павлову скрепить его своим согласием.

Но не успел я возвратиться в гостиницу – звонит междугородка. У телефона сам Корчной (до этого мы напрямую уже не общались недели две, а тут каким-то образом даже номер моего телефона в гостинице узнал).

– Мне уже известно, – говорит он, что вы были у Павлова и обо всем договорились.

– Да, все в порядке.

– Не совсем все. Видите ли, я еще раз подумал – и решил, что не могу начинать партию в пять. Будем только в четыре, как я и предлагал с самого начала…

До чего же примитивная игра! Он пошел мне на уступку только для того, чтобы получить все. Моральная сторона этой комбинации, очевидно, его ничуть не интересовала.

– Но ведь мы договорились… – начал я, еще не совсем осознав происходящее.

– А я передумал, – перебил Корчной. – Я не могу в пять – вот и все.

– Тогда, значит, нашей договоренности не существует?

– Считайте, что так.

Вот и весь разговор.

Признаюсь, он меня оглушил. Посидел я посидел, подумал – и опять поехал к Павлову. Он меня выслушал; я думал – рассердится, мол, сколько можно голову морочить, а он только посмеялся.

– Я же, Толя, тебя предупреждал: с Корчным по-доброму нельзя, он понимает только силу.

– Так что же делать теперь?

– А очень просто: проучим хитреца. Значит, так: первое – матч будем играть в Москве; второе – начинать партии будем в пять. И это – мое последнее слово.

Кстати, доверенное лицо Корчного, его друг профессор Лавров, которому я был обязан благополучным переездом в Ленинград, после этой истории отказался от роли посредника. И я хорошо его понимаю.

Переезд матча в Москву родил неожиданные осложнения с обустройством. Не секрет, сколь много успешное выступление шахматиста зависит от усилий спонсоров и организаторов. Прежде армейские шахматисты не знали горя: министр обороны маршал Малиновский был болен шахматами, особо выделял их, следил за успехами армейских шахматистов и ни в чем им не отказывал. Но ко времени этого матча Малиновского уже не стало, новый министр – маршал Гречко – всем видам спорта предпочитал теннис. К шахматам он относился неплохо, но не интересовался ими. Помощники это знали, поэтому наши проблемы до министра не доходили; все решалось (если решалось) ниже. Во всяком случае, мною никто заниматься не хотел. Корчному профсоюзы уже выполнили все его пожелания, а я еще понятия не имел, где и как обустроюсь со своей командой.

К счастью, Павлов оказался крепким на память и твердым на слово. Нам была предоставлена служебная дача в поселке Отрадное по Пятницкому шоссе. О роскоши говорить не приходится – условия были близки к спартанским, да и питание вызывало много нареканий, и все же воспоминания об этом месте у меня остались самые добрые. Среднерусская природа, которую я так люблю: тишина, высокая сочная трава, березы и ели, неподвижные, словно вырезанные из камня, темный пруд и маленькая, словно застывшая речка. Правда, донимали комары, а где-то с середины матча и сверчок, который поселился у меня в комнате и скрипел ночами; но и в этой живности был свой смысл; подозреваю, не будь этих докучливых соседей, я бы не ощущал столь остро прелесть этого места.

Едва я мало-мальски обжился, как уж сдвинулся и пошел набирать обороты матч.

Складывалось хорошо. Я сразу захватил инициативу. Во второй партии – отличная победа; но Корчному хоть бы что: явился на третью как ни в чем не бывало; набычился – и попер на меня рогами. Ладно, думаю, поглядим, каков ты будешь после второго удара. Второе поражение он получил в шестой партии – и опять не дрогнул. Вот тогда я окончательно убедился (я видел это по игре), что он в отличной форме, и впервые заподозрил, что матч будет куда упорней, чем мне могло показаться после первых партий.

Кстати, обязательно следует отметить эпизод с Рудольфом Загайновым – первый в серии парапсихологических акций Корчного.

Загайнов отвечал за его физическую и психологическую подготовку. Но, как оказалось, этот психолог претендовал на более активную роль. Видимо, он обещал (а может, и вправду мог) непосредственно воздействовать на мое мышление. Не берусь судить, насколько удачно это у него получалось, но одно несомненно: я обратил на него внимание в первый же день. Что-то было в его взгляде. Иначе как объяснить, что я его заметил и выделил? Ведь весь зал на тебя смотрит; поднимаешь глаза – и встречаешь десятки устремленных на тебя глаз. Много знакомых, еще больше чужих; разная степень внимания и интереса; вся гамма отношения – от восторга до ненависти. Ко всему этому быстро привыкаешь и уже не обращаешь внимания, а вот этот взгляд зацепил…

Потом я его видел и чувствовал на второй партии, потом – на третьей. Не скажу, чтобы он мне сильно досаждал, но отвлекал – безусловно, и после партии я спросил у Фурмана, не знает ли он, что за тип сидит в ложе, неотступно преследуя меня взглядом. Фурман объяснил. И добавил, что ему тоже не нравится поведение Загайнова.

Я сразу понял истинный смысл этой акции (повторяю: я неплохо изучил Корчного). Дело было не столько в Загайнове и его нематериальных контактах с моим подсознанием – это было только средством. Цель же была иная. Ее предметом была психика самого Корчного. При всем своем внешнем апломбе, показной силе, демонстративной уверенности, он всегда был довольно слабым, неустойчивым, сомневающимся человеком. Естественно, от этого страдала игра, падали спортивные результаты. И вот он эмпирически пришел к заключению, что ему всегда нужен взятый откуда-то со стороны стержень. Точка опоры. Если не истинная, то хотя бы мнимая, но, чтобы Корчной мог в нее поверить, чтобы он мог внушить себе, что на нее возможно опереться. И тогда сразу возникал всем знакомый Корчной – уверенный, напористый, амбициозный.

Да, только в этот момент мне вспомнилось давнее его высказывание (теперь уже не верилось, что когда-то мы работали над шахматами вместе), что для уверенности он должен иметь какое-то очевидное, реальное (мысль: я играю сильнее, – была для Корчного недостаточной) преимущество перед соперником. Он должен был владеть чем-то, чего у соперника нет.

Сам Загайнов меня не смущал; пусть бы глядел! – я знал, что адаптируюсь к его взгляду быстро. Но меня не устраивала его роль в сознании Корчного. Нужно было придумать что-то такое, чтобы лишить Корчного этого козыря.

Я объяснил Фурману смысл ситуации. Нейтрализовать Загайного – задача Фурману была понятна, но совершенно незнакома. Ведь Фурман был не просто шахматистом; кроме шахмат, он ничего не умел, вне шахмат он становился беспомощным как дитя. Но он мне сказал: «Не бери в голову. Играй спокойно. Мы разберемся с этим парапсихологом».

Потому что он уже знал, кому перепоручить это дело: Гершановичу, моему доктору на этом матче.

Не знаю, почему Фурман с такой уверенностью положился на Гершановича – из-за его хватки, практической сметки или же из-за обширных знакомств в медицинских и околомедицинских кругах, – но выбор оказался удачным. «Нет ничего проще, – сказал Гершанович. – У меня есть приятель (со времен, когда мы вместе работали в Военно-медицинской академии), доктор психологических наук профессор Зухарь, кстати, капитан 1-го ранга. До недавнего времени он работал с космонавтами, а сейчас вроде бы мается от безделья. Попрошу его: пусть разберется с коллегой».

Уже на следующей партии Зухарь сидел в зале. И Загайнова не стало. То ли он затаился, то ли исчез совсем – только я больше ни разу не ощутил его навязчивого присутствия.

Матч между тем катил в одни ворота.

Внешне это было почти незаметно – борьба шла вроде бы на равных, – но в решающие моменты мне удавалось пережать, передавить, переиграть – и с позиции силы шаг за шагом приближаться к победе в матче.

Корчной не уступал. Проигрывал – но не уступал. Он чувствовал, что ему недостает какой-то малости, какого-то «чуть-чуть», и искал это чуть-чуть, а с ним и свой шанс – с невероятным упорством.

Тринадцатая партия – разве когда-нибудь ее забуду? Корчной имел колоссальный перевес, он уже видел победу, предвкушал ее. Он работал за доской яростно, даже раскачивался, физическими действиями сбрасывая избыток пара… и где-то переспешил. Или слишком рано уверовал в победу – и на миг ослабил хватку. А мне большего и не нужно было – я тут же выскользнул. Ничья. Для меня равная победе, для него – тяжелей иного поражения.

Потом семнадцатая – опять у Корчного перевес, который с каждым ходом становится убедительней, а мое поражение – неотвратимей. Но и меня в этот день посетило вдохновение. Моя изобретательность в защите была сродни чуду. Я висел над пропастью даже не на пальцах – на ногтях! – но при этом еще и умудрялся придумывать для соперника все новые задачи, запутывал игру, тащил ее на подводные камни. И добился-таки своего! Разгадывая мои скрытые планы, планируя мои мнимые угрозы, Корчной вполз в цейтнот – и проиграл. Еще несколько минут назад счет должен был неминуемо стать 2:1, а вместо этого получилось 3:0

И я решил, что дело сделано.

Только этим я объясняю свою игру в следующей партии. Со стороны могло показаться, что ничья с позиции силы; мало того, стараясь оправдать себя в собственных глазах, я и себя успокоил такой же трактовкой. На деле же было другое: я ослабил усилия, перешел с режима максимальной мобилизации на экономичный.

Я решил, что пора вспомнить о Фишере, что нужно приберечь для борьбы с ним и силы, и идеи.

Элементарный математический расчет подтверждал правоту такой установки. В восемнадцати партиях я не проиграл ни разу; три выиграл, в пятнадцати – ничьи. В шести оставшихся партиях достаточно набрать два очка – и я в дамках. Так неужто не наберу? Запросто! Кого бояться?.. Спокойно, без суеты дотопаю до победы – ничто меня не остановит.

Вот такой образовался настрой. Уверенность переросла в успокоенность. Я уже чувствовал себя победителем. Осталось выполнить формальности – свести несколько партий к ничьим. А то и прибить соперника еще разок, если представится случай – для пущей убедительности. У меня уже складывалась приятная традиция: выигрывать претендентские матчи досрочно. Неплохо было бы ее подкрепить…

Между тем достаточно было хоть на миг поставить себя на место соперника, чтобы эта концепция развалилась. Ведь Корчной-то видел все иначе! Ведь он считал, что проигрывает не по игре, что меня лишь случай вывел вперед. Он ощущал: нужно еще напрячься, еще чуть-чуть надавить, превозмочь – и будет его верх. Ведь впереди еще шесть партий, из которых ему нужно выиграть только три. Только три! – и вся игра пойдет сначала…

И вот девятнадцатая партия. Я наступил на мину домашней заготовки – и был тут же разгромлен. Корчного эта победа вдохновила; меня поражение огорчило, но не более того. Вот если б он меня переиграл – тогда другое дело, успокаивал я себя. А так это можно расценивать как несчастный случай. С кем не бывает.

Сделав в следующей партии ничью, я без тени на душе и без каких-либо тяжких предчувствий явился на двадцать первую. И был разгромлен страшно. Блицкриг! – уже на девятнадцатом ходу я мог с чистой совестью сдаться, но мне потребовалось еще несколько ходов, чтобы яснее увидеть и осознать происшедшее. По-моему, на создание этой миниатюры я затратил минут сорок, не больше.

Эта партия имела свою предысторию, которая заслуживает, чтобы о ней рассказать.

Как и всегда на таких матчах, каждый из соперников, кроме официальных помощников, имеет еще и неофициальных консультантов, которые помогают – одни из дружеских чувств, другие из идейных соображений, третьи – чтобы твоими руками расквитаться с обидчиком. Среди таких доброхотов у меня особое место занимали Ботвинник и Петросян. Ботвинник симпатизировал мне в то время и охотно поддерживал версию о моем у него ученичестве; по ходу матча он изредка позванивал мне, если считал необходимым поделиться каким-то впечатлением либо дать совет.

Чувства Петросяна были куда сложней. О большой симпатии ко мне с его стороны говорить не приходится – чего не было, того не было. Зато Корчного он буквально ненавидел, и этого было достаточно, чтобы он принимал во мне горячее участие.

Неприязнь их была взаимной и давней; ее возраст был равен срокам их соперничества, корни которого уходили через два десятка лет к непростой поре их совместной юности.

Петросян раскрылся раньше и везло ему больше – он даже побывал в чемпионах мира. А ведь Корчной – вечный претендент – считал себя ничем не хуже.

Здесь нет необходимости описывать длительную и замысловатую историю их вражды, которая вряд ли заинтересовала бы Шекспира – разве что балаганного комедиографа. Напомню только самые последние эпизоды. Очередной раз их пути скрестились в претендентском матче семьдесят первого года. Уже было ясно, что победителю придется играть с Фишером, который по другой лестнице стремительно шел к шахматному трону. Что Спасский с ним расправится – сомнений почти не было, но в спорткомитете решили, что до этого лучше не доводить, желательно остановить его еще на подходе. И вот чиновники вызвали Петросяна и Корчного и прямо спросили, кто из них имеет больше шансов против Фишера. Корчной сказал, что в «обыгранном Фишером поколении» практически шансов нет ни у кого. Но Петросян сказал, что верит в себя. После чего Корчному предложили, чтобы он уступил Петросяну, а в компенсацию пообещали отправить на три крупнейших международных турнира (по тем временам для советского шахматиста царский подарок).

Такая вот история.

Разумеется, никаких документов, подтверждавших этот сговор, нет, но качество игры Корчного, самое главное – поразительный для его натуры факт: проиграв Петросяну, он остался с ним в добрых отношениях, – говорит за то, что Корчной не боролся, а просто отошел в сторону.

Но идиллия не могла длиться долго. Петросян имел знаменитый аппетит, и здесь не захотел отказываться от своих привычек. Корчной хорошо знал Фишера, Корчной вообще знал очень много – так отчего бы не воспользоваться этими знаниями в матче с Фишером? И вот Корчного опять приглашают в спорткомитет и в присутствии Петросяна предлагают помогать недавнему сопернику готовиться к матчу с Фишером.

Этот случай мне известен в изложении самого Корчного. Да и вообще он получил широчайшую огласку в шахматном мире.

Выслушав предложение, Корчной не выдержал и прыснул: «Ну как же я могу быть секундантом Петросяна, если у меня уши вянут, когда я смотрю, как он играет…»

Все. Это был не просто разрыв – это был вызов, и Петросян поклялся, что уничтожит Корчного.

И теперь он старался сделать это моими руками.

Нужно отдать должное нюху Петросяна: чувство опасности у него феноменальное. И после пятой партии, вполне благополучной, он мне сказал: что-то мне не нравится в варианте, который ты сыграл; я с ходу не могу сказать, в чем там дело, но нюхом чую: что-то не то; ты бы дал тренерам – пусть разберут все по косточкам, да и сам бы еще раз посмотрел…

Совет хороший, да вот выполнить его руки не дошли. Ведь во время матча делаешь только самое необходимое, то, что горит, что тянет на себя одеяло, без чего нельзя. А у нас в анализе позиция черных оценивалась как перспективная, мало того – с восклицательными знаками…

И Корчной вряд ли пошел бы на нее опять (консерватизм мышления; доверие ко вчерашнему опыту), если бы не одно обстоятельство: к нему на подмогу прибыли из Англии теоретики Р. Кин и У. Харстон. Вот они-то и подсказали: Карпов играл в пятой партии бракованный вариант.

Когда вновь стал разворачиваться этот дебют, я вспомнил предостережение Петросяна, но теперь было поздно раскаиваться, тем более – пытаться взглянуть на позицию свежим глазом: часы-то тикают! И я решительно пошел навстречу опасности: вот когда Корчной покажет, что припас для меня, тогда и буду разбираться. Не впервой…

Я уже говорил: когда наконец я увидел опасность, сворачивать было некуда, бежать назад – поздно, ловушка захлопнулась.

Это был жестокий разгром; перенести его было непросто. Я никак не мог вспомнить: неужели я не сказал Семену Абрамовичу – вот, мол, Петросян советует еще раз покопаться в этом варианте…

Фурман встретил меня в расстроенных чувствах; а ведь он еще не знал подоплеки, предыстории этого разгрома.

– Семен Абрамович, там пенка в анализе, – сказал я.

– Не может быть!

– Ну как же не может? Я и страничку тетради помню и как записано, и зеленые кружочки, которыми обведены ходы, уводящие именно в это разветвление – перед глазами стоят!..

И почти следом за мною ворвался Петросян. Вот уж кто был разъярен! Можно было подумать, что это он проиграл.

– Сема! – заорал он с порога, срываясь на самый крутой мат. – Да как же ты мог это допустить?

Ведь я же предупреждал: нельзя на этот вариант идти! Нельзя!! Нельзя!!!..

Всего за три партии до этого я вел 3:0, матч был практически выигран, дело сделано; оставались небольшие технические трудности, и я уже заглядывал в завтрашний день. Как же давно все это было! – и душевный подъем, и спокойствие, и уверенность. Три партии, которые еще предстояло сыграть, представлялись мне бесконечным минным полем. Хотя – нет – мин было только три, но на какую я должен был наступить? Впрочем, что это со мной? какие три? разве у меня были основания бояться партий, в которых я играл белыми? Никаких оснований, в белом цвете я чувствовал себя уверенно; но вот черный… Да и за белый цвет можно поручиться, лишь будучи полным сил, когда не знаешь сомнений. Всего три партии назад я был именно таким, но не теперь, не теперь… И все же белый цвет в те минуты, когда я мог объективно оценивать обстоятельства, был нестрашен. Достаточно быть спокойным, четким, техничным. Достаточно настроиться на жесткую профессиональную игру – остальное придет само. Но одну партию я должен был сыграть черными, и как ее проскочить – пока не представлял. А ведь если не проскочу – все сначала…

Нужно было придумать, как выжить в этой, двадцать третьей по счету партии, и тогда опять возвратятся и сила, и спокойствие, и уверенность; возвратятся, словно я их никогда и не терял.

Но в том-то и опасность таких состояний: когда оно наступает – самостоятельно из него выйти трудно. Чтобы выбраться самостоятельно – требуется время, отстраненность, расслабление; отдаться процессу, как водовороту, чтобы, протащив по дну ямы, где-то выбросило на поверхность.

Но у меня времени не было. Ни одного дня.

Значит, требовался хороший совет.

И я позвонил Ботвиннику.

До этого за весь матч я звонил ему раз или два – то ли под настроение, то ли из вежливости; но точно – без особой нужды. А тут пришлось оставить гордыню. Мне нужна была помощь – и я не скрывал этого. Игра разладилась, и я не понимал почему; а самое главное: Корчной прижал меня белыми, и я пока не мог придумать, куда уклониться от его очередной атаки.

– За ваш белый цвет я не беспокоюсь, – сказал Ботвинник. (Даже такую простую вещь в минуту неустойчивости приятно услышать от опытного, сведущего человека; придает сил и возвращает уверенность!) – Завтра вы встанете в другом настроении, будете знать, что делать, и спокойно отыграете партию. Но для этого уже сегодня вы должны знать, что будете делать в следующей, двадцать третьей. И тут я могу вам кое-что подсказать. Помните? – однажды Алехин, играя с Капабланкой, построил интересную позицию, к которой Капа во время партии так и не смог подобрать ключи. – Ботвинник назвал партию – и я сразу вспомнил ее и понял, что он имеет в виду. – Идея эта далека от совершенства, но за нее есть два бесспорных аргумента: она изрядно подзабыта, и она крепкая. Там у черных позиция чуть похуже, но против Корчного вы в ней выстоите. А самое главное, что для него это будет сюрприз, он не будет готов, у него не будет наигранных планов, все придется делать за доской, а вам, напротив, это придаст уверенности, и, когда Корчной это поймет, считайте, что вы проскочили. Конечно, идея вам может и не понравиться, – добавил Ботвинник, – но вы все же внимательно просмотрите партию. Уж если Алехин играл – значит, это неплохо.

Мы с Фурманом посмотрели партию – действительно неплохо! Я поработал над позицией и лег спать в хорошем настроении. И спал крепко, что во время соревнований для меня важно необычайно. Утром встал бодрым и сразу понял, как буду в этот день играть, и сыграл хорошо. И на двадцать третью шел спокойно, применил алехинскую идею и быстро уравнял позицию. Корчного застала врасплох и моя игра, и перемена в настроении. Он нервничал, насиловал себя, пытался ломать партию. Куда там! – ничья стояла на доске, и не было той силы, что отняла бы ее у меня.

А в последней, двадцать четвертой, я его буквально раздавил. В его расчетах оказалась дыра, и, как только мы оба это поняли, партия была предрешена. Я с каждым ходом увеличивал преимущество, поражение Корчного было неотвратимо, и, когда он осознал это, предложил мне ничью. Добивать поверженного – не в моих правилах, и я согласился: пусть будет ничья.

Я и сейчас не жалею об этом, но иногда все же приходит сомнение: а может, все же стоило забить этот гвоздь по самую шляпку? Может, счет 4:2 сделал бы Корчного более справедливым ко мне и более объективным в самооценке? Потому что, когда на следующий день он заявил в интервью с Кажичем: «Все же я играю лучше Карпова», – я не мог понять, да и сейчас не понимаю, какие у него были основания для такого заявления. Конечно, он был великолепно готов и отлично сражался в некоторых партиях, но ведь две трети партий он был в партере и даже головы поднять не мог; одна его победа – результат домашней подготовки, другая – просто несчастный случай; а когда доходило до игры – до игры за доской, – он ни разу меня не переиграл. Так зачем же было называть белое черным? Неужели так трудно собрать свое мужество и отдать должное сопернику? Ведь благородство только возвышает; тем более – побежденного…

КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА

В качестве комментария я хочу здесь предложить отрывок из своей статьи, которая была написана и опубликована сразу после матча.

После стремительных и яростных полуфиналов в матче Карпов – Корчной ожидалась страшная рубка. Увы! – с первых же партий здесь все было иное – неразличимое, подспудное. Непривычное. Болельщик чувствовал: что-то происходит; но что именно происходит, разглядеть не мог.

Корчной. «По непонятным для меня причинам первое время Карпов играл на выигрыш все позиции, даже равные. Играл с колоссальным напряжением, вкладывая в каждую партию все, что мог. Рисковал. Я уравнивал, но он снова и снова находил возможности для продолжения борьбы. Тянул ее. С опасностью для себя изыскивал новые ресурсы. Думал, думал, думал – и находил! Его умение и желание, его искусство продолжать борьбу, его мужество заслуживают всяческого признания. Даже восхищения. Окажись у меня меньше желания бороться, такой исступленный напор был бы мне очень неприятен. Полугаевский его не выдержал. На меня он тоже произвел впечатление: получив нежданно-негаданно перевес в четвертой и пятой партиях, я к этому не был психологически готов и не удивился, не выиграв. А потом поражение в шестой… У каждого шахматиста бывают дни, когда он не может играть. Не должен. Потому что все разваливается, утрачиваются связи, нет ни уверенности, ни идей. В такие дни, например, Фишер сознательно идет на ничью. Не надо и мне было играть в этот день, но я пошел – и проиграл без игры. Меня упрекали: почему не повторил французскую? А я себе думал: и слава Богу, потому что в этот вечер я проиграл бы любой дебют, а оставшись без французской, я поставил бы под угрозу весь матч».

Карпов. «Корчной был не похож на себя в этот вечер. Слишком взвинчен. А найденный мною за доской и перечеркнувший его атаку ход буквально потряс Корчного. Он потерял контроль над собою, и с какого-то момента я даже стал чувствовать себя неловко, потому что на двадцать ходов у него оставалось меньше минуты, тут физически невозможно успеть, но он почему-то не сдавался, и мне уже было все равно, как выигрывать».

Корчной. «Проиграв две партии, я впервые признал: у меня тяжелый противник. Впрочем, были и обнадеживающие открытия. Мне удалось спасти несколько партий в худшем положении. Как? Только потому, что, в отличие от многих, Карпов не спешил использовать перевес, а ждал дальнейших ошибок».

Словом, для рядового болельщика особых эмоций четные партии не обещали. Карпов однообразно и корректно нажимал. Корчной терпеливо доказывал, что такой нажим он без особого напряжения выдержит. Правда, в семнадцатой, имея преимущество, Корчной перенапрягся – и проиграл. Зритель понадеялся было на восемнадцатую: по всеобщему убеждению, после третьего поражения Корчному ничего не оставалось, как сжечь мосты и броситься в рукопашную – пан или пропал. Но прошло две минуты игры} Корчной наконец-то призадумался над одиннадцатым ходом, демонстраторы перестали бегать по сцене, заглядывая через плечи гроссмейстеров и судорожно двигая по огромным доскам плоские фигуры, – и тогда по залу проплыл стон: опять французская… Тоска!

Девятнадцатая партия открывала последнюю четверть матча. Он нее не ждали ничего. Победа Карпова ни у кого не вызывала сомнений. Уж если в восемнадцати партиях Корчному ни разу не удалось его побить, то в оставшихся шести да при таком разгромном счете – куда там!

Все было, как всегда: Корчной не поднимался от доски, Карпов прогуливался по залитой светом, совершенно лишенной теней, сцене, иногда присаживался, но ненадолго. Потом он скажет мне: «Я уже решил, что матч закончен, и играл с легкой душой. Не легкомысленно, как полагают некоторые комментаторы, но без того страшного напряжения, которое до сих пор удавалось нагнетать нам обоим, вкладывая все свое умение и волю в каждый ход. Я был опустошен – не интеллектуально, но нервно, – и мне стало нечем наполнить эту партию».

Она уверенно катила к мирной пристани, но перед самым контролем Корчному удалось чуть-чуть перехитрить заскучавшего партнера. Тупая позиция вдруг обострилась до крайности, пресс-центр зашевелился, забурлил; шахматные комплекты, громоздившиеся лакированной пирамидой, оказались нарасхват, их даже недоставало теперь; на каждой доске стремительно возникали и тут же опровергались экзотические варианты, журналисты метались между гроссмейстерами, заглядывали в глаза. «Выиграет», – уверенно говорили сторонники Корчного и демонстрировали победные варианты. «Устоит», – снисходительно говорили сторонники Карпова, и в их исполнении позиция оказывалась совершенно непробиваемой. «Уж сколько раз это было – хуже было! – ну и что?» – «Не надо считать», – уклончиво отвечали третьи.

Даже Корчной заметно заволновался, тер шею, сжимал виски, раскачивался в кресле больше обычного и наконец решился на довольно редкий шаг: взял на себя оставшиеся у Карпова неиспользованные 27 минут. Позиция была достаточно интересна, чтобы повертеть ее на свежую голову, просчитать ее всю, вплоть до самых немыслимых на первый взгляд ходов.

И только Карпов был спокоен. Он видел, что успевает. Опережает противника ровно на один ход. А больше и не требуется!

Флор. «Карпов опоздал на доигрывание на несколько минут. Корчной сказал нам с О Келли печальным голосом: „Когда человеку не везет, то никакая позиция не выигрывается“. На основании этой фразы мы с О Келли поняли, что Корчной выигрыша не нашел. Была еще одна деталь: Корчной явился на это доигрывание без термоса. Значит, он рассчитывал на быстрое окончание».

Первые восемь ходов доигрывания были сделаны за минуту – оба шли по домашнему анализу. Затем Корчной чуть замедлил темп – привыкал к новой конфигурации. И вдруг на десятом ходу Карпов отдал качество…

Корчной: «Я уже начал задумываться над ходами – не потому, что не знал их, просто втягивался в игру, – а Карпов отвечал все в том же стремительном темпе, без малейших колебаний, и точно так же без колебаний он вдруг побил на c6… Этого я не ждал. Домашний анализ показал: на доске ничья, и я пришел доигрывать ее только потому, что такой это был матч, в нем игрались позиции и вовсе мирные, а эта была более чем остра, одно только жаль – бесплодна. Я это знал точно. Чтобы убедиться в этом, времени было больше чем достаточно. Но жертву качества я не смотрел… Впрочем, выбора у меня все равно не было, я забрал ладью и, «поверив» Карпову, сделал в предложенном им варианте еще один очевидный ход. Он опять ответил сразу, значит, все шло по его домашней разработке, и весь его вид при этом выражал скуку, мол, на доске битая ничья, так чего зря фигурами возить. Но мне эта новая позиция чем-то показалась. Что-то в ней было! Я еще не знал, что именно, но чутье мне подсказывало: что-то есть. И я стал искать. Это заметил Карпов и видимо понял, что я примеряюсь к позиции неспроста. Тут пришел его черед «поверить» мне, моему чутью. Он стал искать тоже. Я уже не замечал его, потому что шел по верному следу и наконец нашел выигрыш. Только тогда я опять о нем вспомнил, взглянул на него и прочел в его глазах: он только что увидел то же, что увидел и я, – свое неотвратимое поражение…»

Карпов. «Так и было. И ничего в этом нет удивительного. Когда неделю за неделей почти каждый день по нескольку часов подряд сидишь напротив одного и того же человека, стараешься разгадать его планы, разрушить их, противопоставить им свои, борешься с ним, когда ты знаешь о нем все, привык ставить себя на его место, вживаться в него, видеть позицию его глазами, оценивать ее по его вкусу… тогда вокруг доски, над нею возникает поле единой мысли. Это не чтение мыслей на расстоянии, нет! – но спустя определенный период времени ты настолько сживаешься с партнером, что разгадываешь его намерения как бы непроизвольно. Словно входишь с ним в одну и ту же комнату, где, зная вкусы партнера, можешь сразу указать, какие именно предметы и почему именно заметит он в первую очередь. Так и в этой партии. Я шел по разработке, уверенный в ее прочности. Но когда Корчной почувствовал просчет, я это заметил по нему сразу, постарался взглянуть на позицию его глазами и понял, где он ищет. Мы действительно нашли решение одновременно. Чутье его не обмануло».

Эта победа – неожиданная и странная – изменила только счет, но отнюдь не матчевую ситуацию. О переломе не было и речи – слишком случайной выглядела эта победа. В следующей партии Корчной выкрутился каким-то чудом, а двадцать первую мало кому удалось поглядеть: уже после двенадцатого хода (шла четырнадцатая минута игры) Карпов мог с чистой совестью сдаться. Он это сделал еще через 45 минут, на своем девятнадцатом ходу. Журналисты и болельщики, наученные опытом прежних затяжных баталий, стали подъезжать к Концертному залу только после шести вечера, а самые практичные – к семи и даже восьми. Но их ждали запертые двери и полумрак плохо различимого через стекло пустынного фойе.

3:2…

Что с Карповым?

Проиграв из тридцати семи предшествующих матчевых партий лишь одну, в последних трех он набрал лишь пол-очка. Зато у Корчного два с половиной из трех! И впереди еще три партии. А всем известно: если Корчной на волне, если он поймал удар – остановить его трудно.

«Матч начинается сначала, – таково было единодушное мнение специалистов. – В данной ситуации очко ничего не решает».

Это было похоже на правду. Это было очень на нее похоже, но не было правдой, и лучше всех это знал Корчной. Он ждал свои победы почти два месяца, девять недель приносили одни разочарования – и у него появился комплекс отсутствия победы. Он ждал их слишком долго, вот почему победы так его опустошили.

Впрочем, он не был бы самим собой, не был бы Корчным, если бы не сражался до последней минуты. И он пришел на двадцать вторую, полный решимости сделать все, что будет в его силах. Но, увидав, как бодр и энергичен еще накануне усталый и апатичный партнер, сказал себе: не обольщайся, чуда не произойдет…

Корчной. «Я чувствовал себя бесконечно усталым, так что в оставшихся трех партиях не смог навязать сопернику настоящей борьбы. Он держал меня на дистанции, вперед не шел, и вот я думаю сейчас: случись на финише такая же длинная и упорная партия, как тринадцатая, я б ее точно выиграл. Но – похоже – Карпов это тоже знал».

Карпов. «Не столь категорично, но допускал такую возможность. В перепалке, в драме, в длинной тягучей борьбе Корчной хотел еще раз испытать случай. А я не хотел, чтобы продиктованная усталостью случайная ошибка, случайный просчет извратил закономерный результат нашего матча».

Матч закончился вдруг.

Он был так непомерно растянут во времени, длился и длился, что, когда началась наконец последняя партия, в ее последнесть уже и не верили, а по пресс-центру ползли мрачные слухи: если Корчной все-таки сравняет счет, матч будет продолжен до первой результативной партии, потому что в таком упорном поединке выявлять победителя жребием просто грех. Но официально она все-таки считалась последней, и все безусловно верили, что Корчной в ней пойдет напролом. Терять-то нечего!

А он не пошел. Сил не было – об этом я уже писал. Он ждал, что предпримет Карпов, но так и не дождался, все-таки бросился на выстроенную белыми стену и разбился об нее. Это был конец, но в него не верили, потому что Корчной не мог просто так сдаться в последней партии, он боролся бы до конца, отложил бы ее, и, может быть, даже не раз – такое оставалось впечатление от этого матча, что верилось в любую, самую невероятную возможность его затяжки.

Но тут Корчной поднял лицо от доски и что-то сказал Карпову, и тот ему ответил, и руки их на миг соединились над доской – прекрасный, мудрый ритуал! Оба они одновременно потянулись к бланкам, а уже один за другим вспыхивали на потолке нацеленные на них софиты, уже вставал зал и крепчали, формируясь в овацию, аплодисменты, сотни людей что-то кричали, карабкаясь на сцену, вмиг затопили ее – и все это бурлило и скручивалось тугим водоворотом возле Карпова, осыпало его вспышками света, совало цветы, блокноты, авторучки, микрофоны. Он двинулся к авансцене, навстречу ревущему залу, легко увлекая за собой корреспондентско-болельщицкий шлейф… и тогда возле столики остался одинокий и сразу забытый Корчной. Он наощупь, как слепой, собирал свои вещи: термос, карандаш, какие-то листы, – а сам все глядел неотрывно на шахматы, на застывшую в черно-белых квадратах позицию, словно пытаясь разглядеть в ней что-то упущенное минуту назад, словно ища какой-то секрет; пусть не использованный, он все же оправдал бы и утешил его. Так он и стоял в одиночестве с термосом под мышкой, но вдруг заметил, что Карпов уже возвращается с авансцены, и отступил на шаг, потом отступил еще, потом кто-то заслонил от него доску, и он все с тем же недоуменным лицом, не замечая никого вокруг, ушел за кулисы.

Наши отношения, разорванные в пору моей дипломатической борьбы с Фишером (из-за условий матча на первенство мира), восстановились после того, как я был объявлен чемпионом мира. Корчной эти отношения порвал, Корчной делал все, чтобы меня дискредитировать (видит Бог, я отвечал лишь в крайнем случае – когда уже невозможно было отмалчиваться), он же сделал первый шаг к примирению: когда в Ленинграде готовилось мое чествование в ранге чемпиона мира, он сам вызвался выступить с поздравительным словом.

Война кончилась; мир было нетрудно поддерживать – я в это время уже жил в Москве, да и наши интересы практически не пересекались, но прежние отношения были уже невосстановимы. Я к этому не рвался – во мне не было к Корчному злости, но не осталось и тепла, – а он, очевидно, все время помнил, что это я разбил его мечту о шахматном первенстве и что это меня раньше или позже придется побеждать – если он все-таки не оставил свою надежду на первенство. А он не оставлял. Полагаю, он не забывал о ней никогда, ни на день, и поэтому всегда видел во мне главное препятствие. Если бы на его месте был любой шахматист, тот бы видел во мне соперника; для Корчного я был и оставался врагом.

Оставим это на его совести.

В ту пору жилось ему несладко. Петросян не удовлетворился поражением Корчного в нашем матче; он жаждал крови Корчного и преследовал его повсюду. Пользуясь своими связями, травил его через прессу, душил через официальные каналы. Это Петросяну принадлежит идея дисквалификации Корчного, лишения его гроссмейстерского звания, против чего я категорически восстал (что и сломало затею Петросяна). Мало ли что человек может наговорить сгоряча, мало ли что он вообще может сказать в кулуарах или даже корреспондентам. За это его можно осудить, но сомневаться в профессионализме Корчного не было оснований, а лишать профессионала возможности зарабатывать на жизнь своим ремеслом… так что ж ему после этого – побираться?..

Это усилиям Петросяна он был обязан тем, что на долгое время стал невыездным. Дурацкая система советских времен, когда ты не можешь по своему желанию поехать за кордон, когда за тебя непременно кто-то должен поручиться (подписать написанную тобою же на себя характеристику), давала отличную возможность задержать человека в стране без всяких оснований. Подписывать характеристику должен некий чиновник, а он тебя не знает и говорит – не подпишу; либо говорит: я столько о вас слышал нехорошего, что не рискну ставить под удар свою карьеру.

Все попытки Корчного противостоять газетной травле и прорвать бюрократическую блокаду ни к чему не привели – Петросян прессинговал по всей доске. И тогда он обратился за помощью ко мне.

КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА

Случилось так, что мне пришлось быть посредником в этой истории. Я был в дружеских отношениях и с Корчным, и с Карповым, и опальный гроссмейстер решил воспользоваться этим. «Я знаю, – сказал он мне, – как Карпов относится к вам, как он считается с вашим мнением. Если вы похлопочете за меня, ему будет трудно вам отказать. Я не сомневаюсь», что вы найдете слова, которые убедят Толю вмешаться в эту историю. Я не прошу его стать на мою сторону, я понимаю, что это невозможно. Но его корпоративность и чувство справедливости должны подсказать ему, как действовать по совести».

Наш разговор с Карповым сложился непросто. Он не хотел влезать в эту историю.

– Ты пойми, – говорил он, – я ничего не имею против Корчного. В данный момент – ничего. Я ему уже простил всю ту грязь, которую он навалил между нами. Но ты не учитываешь две вещи. Первое: мне не удастся ограничиться одним шагом; увидишь – придется сделать и следующий. – Он оказался прав: через некоторое время уже сам Корчной попросил Карпова поручиться за него перед властями. – Второе: ты обольщаешься насчет Корчного, ты знаешь его только с одной стороны; стоит ему распрямиться – и он опять проявит свою истинную сущность.

Но я был настойчив, да и Карпов чувствовал: как бы ни повернулось дело дальше, сейчас он обязан протянуть Корчному руку помощи, чтобы потом быть чистым и перед людьми, и перед собственной совестью.

И он позвонил при мне Батуринскому и сказал:

– Я только что увидал очередной газетный тычок Корчному. Эту кампанию пора прикрывать, поскольку она держится уже не столько на давних эскападах Корчного, сколько на амбициях его врагов.

– Да что ты! – воскликнул на том конце провода Батуринский. – Да разве ты не знаешь, что если позволить Корчному поднять голову…

– По-моему, Виктор Давыдович, – сказал Карпов, – я свое мнение выразил ясно: я против того, чтобы эта кампания продолжалась… – И положил трубку.

– Что же будем делать? – спросил я, полагая, что на этом этапе акция сорвалась.

– А ничего, – ответил Карпов, – потому что все уже сделано. Ты добился своего.

– Ты не мог поступить иначе.

– Это я понимаю. Как и то, что еще не раз и дорого буду за это платить.

Потом Корчной обратился ко мне снова: никто не хотел подписывать его характеристику на выезд. У меня не было такого права, но ведь дело было не в самой подписи, а в ответственности, которую человек при этом брал на себя. И я дал поручительство за Корчного. Как только ответственность оказалась на мне – все подписи появились незамедлительно.

Был ли в моем поступке риск?

Несомненно.

Я был убежден, что Корчной раньше или позже останется на Западе. Но надеялся, что он это сделает не сейчас же – не под мое поручительство. Не думаю, чтобы такой поворот событий грозил мне большими бедами, – не было таких постов и должностей, с которых меня могли бы снять, – но это было бы неприятно. Даже очень.

Он сбежал во время второй своей поездки, когда мое поручительство уже устарело.

Первую поездку – на Гастингский турнир – он использовал, чтобы вывезти свои записи и часть библиотеки. Во время второй – на голландский ИБМ-турнир – эвакуация продолжалась. Завершиться она должна была где-то на третьей или четвертой поездке, но тут случилось непредвиденное обстоятельство. Оно было связано с событием, которое будоражило в это время весь шахматный мир. Предстояла очередная всемирная шахматная олимпиада. Местом ее проведения был выбран Израиль. Команды арабских государств заявили категорически, что не поедут туда (напомню: шел 1976 год); мы поддержали их бойкот; нас поддержали некоторые соцстраны; возникла идея контролимпиады – и наши спортивные чиновники с жаром принялись разрабатывать эту жилу. Трактовать это можно лишь однозначно: грубое политиканство, примитивная социологизация спорта, попытка раскола шахматного движения ради карьеристских устремлений отдельных чиновников. Это видели и понимали все, но у нас (до гласности было еще десять лет!) называть вещи своими именами не было принято. И тут вдруг Корчной дает интервью (за язык его никто не тянул, но он любитель жареного, а поскольку дело было в Голландии, он решил, что может позволить себе быть откровенным), в котором называет все своими именами, выводя неблаговидные чиновничьи игры на поверхность. На следующий день к нему в гостиницу явился представитель нашего посольства и заявил буквально следующее: кто вам позволил говорить такие вещи? неужто вам мало недавних неприятностей? вы что же думаете – это вам просто так сойдет?.. Корчной перепугался, что его опять сделают невыездным и тем поломают все его планы, и явился в полицейский участок Амстердама с просьбой предоставить ему политическое убежище.

Разумеется, это был глупый шаг. Ну что ему стоило заявить, что он остается по творческим мотивам, как это делали до и после многие люди искусства нашей страны? При этом его отношения с государством – пусть и в компромиссном варианте – были бы сохранены. Тот же вариант, который импульсивно (и как всегда – не продумав последствий) реализовал Корчной, привел к полному разрыву с государством: в те годы подобные поступки квалифицировались у нас в стране, как измена родине; это считалось тяжелым уголовным преступлением и каралось – в зависимости от политической конъюнктуры – сколь угодно высоко.