Первая тетрадь
Первая тетрадь
22-е июня 1941 г.
В 10 часов утра позвонил папа и сообщил, что в городе неспокойно. Я не обратил внимания и собирался с Мусей{1} пойти на Невский, купить ей кофточку к белому костюму. Она хотела непременно дорогую, крепдешиновую, а я бы ничего против не имел купить попроще, а на оставшиеся деньги купить продуктов, т. к. время все-таки тревожное{2}. Мы вышли в одиннадцатом часу и направились прямо на Невский. Купили кофточку крепжоржетовую за 60 руб. и пошли к Соломону, хотя имели в виду зайти раньше в сберкассу, вынуть 700 руб. для поездки в Сочи{3}. Люба{4} еще была в больнице, она родила девочку. По радио передали, что в 12 час. состоится выступление тов. Молотова, передаваемое по всем станциям СССР. Мы строили догадки о поводе для выступления и ждали. В. М. Молотов объявил, что германские войска перешли нашу границу на всем ее протяжении от моря до моря. Соломон схватился за голову, но в конце речи аплодировал Молотову в знак согласия, что враг будет разбит{5}. Оттуда мы пошли и, постояв немного в очереди, взяли в сберкассе деньги. По дороге домой Муся высказывала свои мысли о никчемности теперь и костюма, и кофточки. Ночью тревоги{6}.
23 июня.
Объявление мобилизации{7}. Я был в театре{8}, сбор в котором должен был состояться 29 числа. Узнавал насчет спецучета{9}. Днем (в 4, 5 час.) стоял у Мариинского театра. Встретил Славу, потом Шретера{10}, и вместе звонили в Филиал, чтоб приехала Ольга Николаевна{11}, и взяла листки спецучета. В Мариинке такие листки были выданы на руки оркестрантам. Ольга, видите ли, дежурила и никак не могла приехать. Звонили Боярскому{12}. Наконец около 5-ти часов она изволила приехать. Мы увивались вокруг нее, изъявляя, как могли, свое неискреннее к ней расположение. Поехали вместе с ней в Филиал, и там выяснилось, что листок есть только на Славу. Мы с Сашей ушли несолоно хлебавши. Дома Симочка{13} нервничала и боялась тревог{14}, но ночью, когда ее будили, быстро одевалась, как никогда днем, и торопила нас в убежище.
24 июня.
Не помню, какой был день. Наверное, беспокойный. Но самое важное то, что я, очевидно, в этот день пошел устраиваться к Юхнину{15}. Он меня принял и сказал, что, если б я был свободен, он принял бы меня в оркестр. Я побежал «освобождаться» от Филиала. Боярский наотрез отказался отпустить меня. Волнуясь и кипя, я после больших трудов и советов друзей по телефону добился Радина{16} (директ[ор] Мариинки). Он сказал, что ничего против не имеет. Я вспомнил, в этот день была гроза. Я бегал за Боярским, чтоб он, т. к. он не хотел брать на себя мое увольнение, спросил об этом Радина. Он обещал, но я видел, что ему не до меня. Раздался гром, совершенно явный гром после молнии. Он стал серым и нервно сказал: «Вы слышите?» Я ответил, что это гром. «Нет, милый, это бомбы», — прошептал он громко и бросился в трамвай.
25 июня.
Боярский, после долгих пререканий наконец принял мое заявление, но к вечеру выяснилось, что Юхнин не может меня взять. Я звонил Боярскому, чтобы он не показывал моего заявления Ольге Николаевне, он обещал.
26 июня.
Днем был в театре и взял обратно свое заявление из рук Ольги. Она подала мне его с ехидной усмешкой. Это Боярский обещал мне его никому не показывать.
Пристал к Мусе написать знакомому ей инспектору оркестра ЦДКА{17} в Москве. Поругались. Но все-таки она письмо написала.
Симочку должны были эвакуировать с очагом{18}, но она заболела и осталась.
В театр прибывали письма и телеграммы с запросами от уехавших на отдых работников, куда ехать, в Сочи или Ленинград. Дирекция, не знавшая раньше, что ответить, теперь требовала возвращения в Ленинград. Постепенно люди стали прибывать. Приехали Черняк{19}, Моська{20} и Шер{21}. Дирекция явно нарочно задерживалась в Сочи. Асланов{22} и Печковский{23} пытались там отсидеться. В это время здесь Боярский разваливал театр, метя на место заместителя директора Мариинки Белякова{24}, который должен был уйти в армию. Но ему удалось только развалить театр, и, т. к. Беляков остался, он стал начальником пожарной охраны здания Нардома.
29 июня.
Сбор в театре. Нам объявили, что мы остаемся работать, но, пока прибудут декорации, мы будем нести охрану театра, разбившись на соответствующие команды, а солисты организуют концертные бригады{25} для обслуживания армии. Вечером была групповая репетиция струнных «Самсон и Далила»{26}.
30 июня.
Утром и вечером репетиции «Самсон и Дал ила». Стыдно ходить с инструментом по городу, и я оставил скрипку в театре{27}.
Вера Петрова{28} записывала детей на эвакуацию{29}.
31 июня.[9]
Вместо репетиции пошли на двор работать. Копали яму для засыпки мусора. Дома нервное состояние от тревог. Очень приятно видеть Симочку. Она отвлекает и развлекает, но вместе с тем ребенку передается наше возбужденное состояние, и она нервничает и капризничает.
1-е июля.
Утром после работы почему-то стали вызывать некоторых к Сухову{30} в кабинет. До этого было объявлено, что будет информационное собрание. Оказалось, что предлагают идти добровольцами в армию. Условия: можно самому выбрать род войск, сохраняется на все время войны средняя зарплата{31}. Был у Муси в кино{32}, чтоб посоветоваться что делать.
Папа был не прочь, чтоб я пошел добровольцем.
2-е июля.
Утром опять работали во дворе. Складывали рамы. Поранил руку. Днем объявили о ликвидации Филиала. Относил вечером вещи Симы и Майи{33} в театр для эвакуации их в Кострому. Целый день сидели и метили белье и платьица. Сима заболела, у нее 37,8. Моська пристает ко мне, чтоб я с ним записался в добровольцы. Лейбенкрафт{34} растерян. В театре и дома уныние и не найти себе места.
3-е июля.[10]
Сегодня отправили Симочку с Маюхой в Ярославль{35} с эшелоном Мариинского театра. Мы должны были отправить Симу с очагом, но не вышло. Симочка, как назло, заболела. Вызвали врача. Врач советовал отправить. Клава{36} тоже очень хотела, чтоб мы во что бы то ни стало отправили Симу. В 12 часов я побежал взять вещи. Забрал их домой. Потом пошел просить, чтоб их снова взяли. Отказали. Только Радин, которого я увидел, разрешил мне отправить вещи вместе с Симой. Звоню домой. Иду к Мусе в кино. Муся ушла домой, как потом выяснилось, и, пока я ждал ее у кино, она взяла вещи и пошла в театр. Придя домой, я уже никого не застал дома. Ругаясь и проклиная все, я помчался в театр. Они уже садились в трамваи, специально поданные к театру. Я взял вещи и влез в трамвай вместе с ними — с Мусей и Симой. Клава с Маичкой были в другом десятке. Нюра{37} отчаивалась, что не может проводить Симу. Приехали к вокзалу. Огромная толпа провожающих старалась проникнуть в охраняемый милицией вокзал. Я пробрался на перрон. Наконец усадили ребят в вагоны. Вагоны были классные{38}. Майя не отпускала Клаву: «Мамочка, не уходи. Я хочу с тобой» — и плакала навзрыд. Клава тоже плакала. Сима вела себя спокойно, с ней занялись в вагоне две старшие девочки. Клава купила 2 книги детские для Майи и Симы. Это совсем заняло Симу. Поезд ушел. Пришли домой. Нюра так плачет и страдает, что кажется, она сейчас умрет от тоски. Даже говорить она не могла. Неужели она любила Симочку больше нас? Или она менее нас понимает положение вещей и необходимость отправки ребенка. Кажется, и то и другое вместе. Дома пусто и уныло. Нет самого дорого. Как будто у нас вынули душу.
4-е июля.
После утренней работы во дворе нас куда-то должны были отправить. Ждем в саду Нардома. Михаил Михалыч{39} с другими ушел смотреть рыбок в канале. Наконец пришел зав. постановочной частью и поехал с нами в мастерские Мариинского театра. Отныне мы ежедневно с 9-ти утра до 9-ти вечера работаем в мастерских. Делаем ковры{40}{41}. Целый день в грязи и пыли.
Звонил Оскотскому{42}, чтоб он мне посодействовал попасть в ансамбль 5-ти морей. Он очень сочувственно ко мне относился. Но ничего не выходило. Так мы работали до 11-го числа.
11-е июля.
В 11 час. вдруг позвали вниз на двор Филиал[а]. Нам Беляков объявил, чтоб через 40 минут мы явились на Балтийский вокзал, захватив с собой одеяло и ложку. Началась буча. Крик, шум: «Мы не успеем за это время съездить домой». Ругались долго, минут 20–30, и в чем были поехали на вокзал. Пожарник Лева привез на вокзал ложки. Я купил себе 2 булки и 200 гр. сыру в дорогу. Лейбенкрафт был в одной рубашке. Полный вокзал народу. Многие с лопатами. Уходило несколько эшелонов. Приехали мы к вечеру и прошли от вокзала к месту работ верст 7–8. По дороге многие бросали лопаты. На месте в деревне все дома были уже заняты. Крестьяне были эвакуированы{43}. Устраивались на ночлег. Откуда-то таскали связки соломы. Когда мы — Лейбенкрафт, Шер и я — тоже побежали в этот сарай за соломой, ее уже не было. Купили за 5 руб. связку соломы у молодого парня. Устроились за деревней в кустах. Публика развела костры от комаров, но их скоро запретили. Комары изводили. Шер с Лейбенкрафтом пошли и принесли еще немного сена. Мы легли на солому и прикрылись сеном. Некоторые пошли купаться. Я закрыл лицо, руки и ноги сеном и заснул. Через 5 минут я проснулся от ужасного зуда во всем теле. Ужасно зудела правая рука, кто-то снял с нее сено. Я вскочил и, растирая ладонь, принялся ходить. Больше я уже не спал. На следующий день мы начали работать с 4-х часов{44}. Утром мы купались в быстрой речке, очень каменистой. Я обгорел на солнце. К вечеру невыносимо кусали комары. В 11 часов кончили работать. Целый день пил грязную из вычерпанных уже колодцев [воду], возле которых все время толпился народ. Есть нам дали в первый день черный хлеб, кусочек масла и 2 куска сахару. Сегодня нам дали на обед банку макарон с мясом. Эти консервы в холодном виде я есть не мог. Ночью опять не спал из-за комаров.
13 июля.
Работали с утра. Сил нет после 2-х бессонных ночей. <…> Еще вчера хотели устроиться в сарае. Мы уже нашли место, но вдруг над самым сараем пронеслись три самолета. Один фашист, за которым гнались 2 наших истребителя, и мы предпочли спать на поле, опасаясь бомбежки. Нам было приказано при появлении самолетов сразу же прятаться в кусты. Я уходил подальше, чтоб больше времени уходило на отдых от лопаты, которую я уже не мог держать от слабости. Я разговаривал с нашим ударником…[11] Это очень симпатичный мальчик. Вдруг ни с того ни с сего была объявлена тревога и нам велено идти в кусты. Я работал в пиджаке, т. к. обгорел, но босой. Свою шелковую рубашку я порвал, задев ее лопатой. Я оставил свой хлеб и новые белые туфли и ушел. Из кустов нас погнали в лес, и там уже я понял, что нас гонят домой. Пропали мои туфельки, но это еще ничего. Шифрин{45} ушел в одних трусах, другие тоже. Идя кругом по лесу, мы наконец выбрались на дорогу. Мы наблюдали воздушный бой, причем какой-то самолет был сбит. Я по дороге останавливался у всех колодцев и пил неимоверно. Наконец мы подходили к вокзалу. Вдруг меня окликнули: «Лева». Это был Шукман{46}. Он доброволец-капитан. Еще на дороге я встретил командира и 2-х красноармейцев с гранатами в руках. Навстречу нам ехали машины, битком набитые красноармейцами с ружьями наперевес. У деревни устанавливалась орудийная батарея. И наконец, у вокзала была масса войск. Вот тут и окликнул меня Гриша Шукман. Давно я его не видел, и вот где пришлось встретиться. Я ему глупо пожаловался, что, если бы мы встретились с врагом, у нас даже оружия не было. Он с горькой усмешкой предложил мне свою винтовку. Я недолго поговорил с ним и побежал за своими на вокзал. Мы прошли добрых 16 километров, причем я ходил вприпрыжку, босой, натыкаясь на острые камешки и сухие ветки по обочинам дорог, стараясь скрываться в придорожном лесу. Наконец я на вокзале. Через каждые 5 минут прибывали поезда с войсками. Потом я узнал, что это были добровольцы, которые не очень хорошо проявили себя в бою. Эти ополченцы были почти не обучены{47}. Ведь мой Гриша, носивший петлицы капитана{48}, начал обучаться 3 июля и никогда не служил в армии{49}. Где-то он теперь? В город отправлялся первый эшелон. Толпа бросилась заполнять вагоны. Я страшно ослаб, но не знаю, откуда у меня взялись силы, что я подтянулся за какой-то болт и буквально над головами влезавших перекинулся в вагон-теплушку{50}. Он уже был набит до отказа, и все стояли плотно в ужасной духоте, настолько плотно, что нельзя было ног переставить. Я стал задыхаться и попробовал пробраться к выходу, вызывая протесты других, тоже старавшихся устроиться у двери. Но я чувствовал, что сейчас свалюсь и, пробравшись близко к двери, сказал, что хотел выбраться из вагона. Но я побоялся спрыгнуть, т. к. надо было прыгать через головы сидевших на полу у открытой двери, свесив вниз ноги. И я стал у двери на колени. Одна наша хористка стала меня злобно ругать и поставила мне на голову свой узел. Я терпел, но решил выбраться во что бы то ни стало. И я все-таки выпрыгнул из вагона и пошел искать место в другом эшелоне, который должен был уйти позже. Я пошел по перрону и увидел один вагон в другом эшелоне, в котором было сидячее место у двери. В этом товарном вагоне были скамейки, на которых сидели, и все места были заняты. Я очень ослабел, но у двери стояли 2 ящика. Я по ним взобрался и сел. Скоро первый эшелон ушел. Я осматривал станцию. Далеко вправо виднелись башни бронепоезда, который я увидел, когда подходил к станции. Прямо передо мной через пути стоял эшелон с боеприпасами. В воздухе все время кружили самолеты. Хорошо бы мы выглядели, если бы начали бомбить станцию и взорвали этот эшелон. Опять захотелось пить. Взял у женщины бутылку, сам напился из своей консервной банки, которую мне дала Муся, и я ее все время бережно держал в кармане, и женщине принес воды. Так я за время стоянки три раза ходил за водой. Сидя на полу у двери и свесив ноги вниз, я тупо смотрел на то, что происходит вокруг. Мне становилось нехорошо. Вдруг у меня стало темнеть в глазах и все заходило кругом. Я, боясь выпасть из вагона, перекинулся назад, держась за выступ рядом стоящей скамейки. Я поминутно открывал глаза, чтоб проверить себя, но ничего не видел. Я спокойно стал ждать с закрытыми глазами, думая: «Неужели я упаду в обморок?» Но через довольно продолжительное время я почувствовал себя лучше и открыл глаза. Ко мне постепенно возвращалось зрение.
Наконец тронулся и наш эшелон. Мне было нехорошо оттого, что я все время пил воду. Мы почему-то поехали в другую сторону и часто стояли на станциях, пропуская эшелоны с войсками. По дороге я прошел в вагон и сел там на скамейке. Опять какой-то бабе не понравилась моя спина, не пропускавшая к ней беспрепятственного доступа воздуха, поэтому я пересел. Теперь она ругала девушку, занявшую мое прежнее место, но над этим смеялись. В город мы приехали на следующий день в 10 час. утра, а выехали мы накануне в 6 час. вечера. До вокзала поезд не дошел, нас высадили у Средней Рогатки{51}, и мы пошли к трамваю. Помню, как я прятал свои босые ноги в районе консерватории при встрече с консерваторцами{52}.
14-го июля я был дома. Муся чуть не уехала без меня, не простившись со мной. Ее удержали Харламова{53} и Нюра. Усталый, я лег спать около 3-х часов дня. В 6 час. раздался звонок. Я пошел открывать дверь, и мне была вручена повестка явиться 16-го в военкомат.
15-го пошел в Филиал брать расчет, но мне сказали, что эта повестка для учебного сбора. Я пошел домой. Дома я одумался, что в эти грозные дни не может быть учебного сбора. Некогда сейчас учиться, и пошел обратно в театр. Бухгалтер, посмотрев мою повестку, велел мне дать расчет, подтвердив мои доводы. Когда я брал расчет, был и М. М. Тимофеев. Он одолжил у меня 20 рубл., пообещав, что Нина отдаст Мусе. Где-то он теперь. Еще числа 8-го-10-го июля группа в составе него, Моси Гольцмана, Меерзона, Степы и Пазюка{54} записались добровольцами в какой-то полк и были там в музыкантской команде. В августе я как-то увидел Мих[аила] Михайловича] на Звенигородской играющим в оркестре, под звуки которого нестройно и уныло шагали новобранцы. В этом оркестре я еще увидел Леву Каца{55} — скрипача, на этот раз игравшим на тарелках{56}. 15-го вечером пришли мои родные. Муся сшила мне мешок, в который уложила белье, папиросы, немного печенья и конфет.
16-го утром я ждал в приемной военкомата. Еще недавно, в первые дни войны: 25-го или 26-го июня, я играл в этом здании в оркестре Лифшица{57} из «Форума» для призывников. Это были девушки, отправлявшиеся на фронт{58}. Некоторые смеялись, шутили, в зале было довольно шумно, и потом их выстроили. Они встали с котомками за плечами и отделились от провожавших их родных. Когда после переклички они выходили, провожавшие бросились к ним, но их отделили и выпустили из других дверей.
Начальник опросил меня, где я работаю, и отпустил меня домой, сказав, что через пару дней я получу еще одну повестку и тогда уже я пойду в армию{59}.
17-го уехала Муся. Она внезапно получила эвакуационный талон на поезд в тот же день. Я ей упаковал все наши запасы съестных продуктов в один чемодан, самые ценные вещи и все имевшиеся у нас в наличии деньги, документы и флейту — в другой. И еще один большой тюк, не помню из чего. Там было, кажется, одеяло и постельное белье. Нет, по-моему, постель была отдельно. У поезда я встретил Орехова{60}. Он из Комендантского управления патрулировал на вокзале{61}. Рассказал мне несколько неприятных известий. Я передал их Мусе, попрощался с ней, велел быть стойкой, мужественной. На вокзале продавали штрицеля{62} по дорогой цене. Я купил Мусе 5 штук. Она мне оставила, кажется, 120 руб. Поезд ушел, я остался один. С этих пор я большей частью находился у родных и только ночевал дома. Повестка почему-то не приходила. Через пару дней я позвонил Канкаровичу{63}, и он мне предложил принять участие в шефских концертах{64}.{65} Мы играли у бойцов ПВО{66}. Мы играли почти ежедневно, и я был доволен, что имею какую-то работу — общественную нагрузку. В это время весь город строил, вернее, копал противотанковые рвы{67}. В начале августа мне позвонил Шифрин и предложил работу в кладовой Мариинского театра. Мы там проработали 5 или 6 дней. Кладовщик оказался довольно симпатичным человеком, но иногда делал довольно неприятные высказывания вроде того, что жиды и коммунисты никакие вояки{68} и др. Он недавно сидел в тюрьме за растрату и расхищение государственного] имущества.
Проходя как-то домой мимо института Лесгафта, я встретил стоявшего на часах Колю Леднева{69}. Мы поговорили. Он ушел добровольцем в армию и здесь проходил военное обучение. Я вспомнил, как, когда мы работали в мастерских, делая маскировочные ковры, во время 5-ти минутного отдыха, который у нас был ежечасно в течение 10-ти часового рабочего дня{70}, мы, раскуривая на лестнице в самом верху, наблюдали двор института, где обучались добровольцы. Они ползали, метали фанаты и маршировали с утра до поздней ночи. Тогда я встретил также Геронимуса Алю{71}, он тоже был добровольцем, командиром отдельного отряда. Он говорил, что война скоро кончится — через месяц{72}. Я знал, что это чушь, но хотелось верить. Он также говорил о том, что тот, кто честно работал, должен честно драться. Когда я работал в кладовой, была середина августа, кончался 2-й месяц войны, мы отступали, враг подходил к Ленинграду, и кладовщик ждал их со дня на день{73}. Конечно, не такого скорого конца войны мы ждали.
В день, когда я пишу этими чернилами, идет 6-й месяц войны. 23 ноября [19]41 года. Город в кольце, осажден врагом, голод. Командование прилагает величайшие усилия, чтобы разорвать кольцо.
Итак, середина августа. Я работаю в кладовой, в грязи и пыли двигаю тяжелые ящики и бочки и вечером играю концерты. Шифрин поступил на завод. Канкарович надоел своими бесконечными звонками по телефону соседям обеих квартир. <…> Муся его страшно не любила, и я ходил к нему с опаской, чувствуя, что от него ничего не смогу получить и только буду убивать время в идиотских разговорах и спорах, бесконечных к тому же и совершенно невыносимых. Я чувствовал себя виноватым в отношении к Мусе, как будто я ей доставляю неприятности. И все-таки я ходил к нему. Дома родные относились ко мне хорошо, чутко.
20-го июля я заложил свой костюм и пальто за 470 рубл. 400 рубл. я отдал родным, а 70 оставил себе. Я очень хотел есть мороженое и, кажется, в основном я эти деньги истратил на мороженое.
21 июля Клава вдруг взяла расчет и уехала к Маичке и Мусе в Кострому. Она за день до этого получила из Костромы телеграмму, что Маюся заболела лишаем. Мама догадалась, что это Майкина природная плешинка ввела их в заблуждение. Но Клава всплакнула и, взяв отпуск на месяц, уехала. Я провожал ее. На вокзале встретил одного студента из консерватории, с которым я когда-то поругался в консерватории из-за класса для занятий. Этот нахал кончил консерваторию и направлен был для работы в Астрахань. Он уезжал. Как я ему завидовал. Объявили воздушную тревогу. Нам пришлось оставить вещи и, пробежав улицу, скрыться в подворотне. Тогда еще тревоги проходили безобидно{74}. Наши летчики не подпускали врага к городу. Она продолжалась около часа, но нам пришлось еще ждать. Томила жажда, и я пошел искать мороженое и воду. Принес мороженого и Клаве. Угостил носильщика. Побежали на посадку. Я впереди. Нашел в конце огромного состава из товарных вагонов, разделенного пополам и размещенного по обеим сторонам платформы для удобства посадки, т. к. для этой цепи в 70 с лишним вагонов нужна была платформа вдвое длиннее обычной, ее номер вагона и, положив на нары чемодан, занял место и стал ее ждать, но прошло 5, 10 минут, а ее нет. Побежал посмотреть, в чем дело. Я думал, что распаковался какой-нибудь узел — она их очень небрежно запаковывала. Но опять ее не нашел. Волнуясь, вернулся на место. Уже почти все пассажиры — эта громадная толпа — уселись в вагоны, а Клавы все нет. Наконец, запыхавшаяся, она подбежала ко мне, недоумевая, что со мной случилось. Оказывается, в другом конце второй половины состава есть такой же вагон, и она ждала меня там. Я перенес чемодан туда. Там было тесно и неудобно и публика какая-то неприятная. Женщина несимпатичного вида не давала Клаве прилично сесть, но Клава все же устроилась. Я пошел, купил ей кулич за 5 рубл. и принес воды в чайнике. Уже было поздно, и я не стал дожидаться, пока поезд уйдет, и ушел домой.
Когда мы еще работали в мастерской, Шер встретился с Насидзе{75} — дирижером, окончившим консерваторию и посланным во Фрунзе главным дирижером в филармонию. Он обещал нас вытребовать туда на работу. Шер и я посылали в разные города телеграммы с предложением себя для работы, но никто не отвечал. Лейбенкрафт устроился на Радио{76}. Я обхаживал еще раз Юхнина, но безрезультатно. На Радио меня тоже не брали. Так что мне пока оставалось иметь дело с Канкаровичем. Я часто бывал у Мариинского театра, виделся с Мотей Гореликом{77} и просил его устроить меня в театр, но не похоже было, чтоб театр начал работать. Отпуска им не давали, но публика вовсе не ходила. Помню, как на «Лебединое» было продано 30 билетов и спектакль отменили{78}. Надежд было очень мало, но все же я туда наведывался. Солисты театра работали в шефских бригадах и давали концерты Красной армии, а цеха работали в мастерских на маскировочных коврах, в кузнице. К концу июля работа в мастерских кончилась. Работавшим там выдавали продовольственные карточки. Я, как безработный, получал карточки{79} в жакт’е{80}. В консерватории О. А. Кауфман — длинноносая, некрасивая и неделовая особа — составляла концертную бригаду для шефской работы. Предлагала составить квартет, но я никак не мог прийти. То я работал в кладовой, а еще раньше я провожал Клаву и все не мог прийти на репетицию. Это дело тянулось долго, примерно с 20-го июля до 20-х чисел августа. Она тоже мне звонила без конца, и у нее ничего не выходило. А я искал более крепкое убежище. О. П. Вязникова передала мне, что есть для меня работа в к[ино]/т[еатре] «Колосс»{81}.
15 августа начались слухи об эвакуации театров{82}. Канкарович тоже заговорил об эвакуации Филармонии{83}.
17-го я пошел просить Белякова, чтоб меня взяли с Мариинским театром, но получил отказ. В эти дни я очень метался, но чувствовал, что у меня ничего не выйдет. Я чувствовал себя обреченным. Я готов был уехать рабочим с каким-нибудь заводом{84}.
18-го уехал Мариинский театр{85}. Мне было страшно, и я не мог спать по ночам. Каждое утро в 6 час. мы слушали радио. Я уговаривал родных уехать, но отец упирался, как рогатое животное, и не хотел эвакуироваться{86}, несмотря на то что его «Гипрошахт»{87} эвакуировался. Я старался вовсю и, получив отказ также в консерватории, пошел в Комитет к Загурскому{88}. В консерватории ведал эвакуацией Мерович{89}. Он был добровольцем в армии в звании старшего лейтенанта, но каким-то образом ко времени эвакуации оказался штатским. То же было с Суховым. <…> Они агитировали других идти добровольцами в армию, а сами выкарабкались оттуда. Также было с Ратнером{90}, Гореликом, Кессельманом{91} и др. <…> В Комитете искусств к Загурскому я не попал и написал ему письмо, которое не решился передать, а поговорил со Львом{92}, который направил меня в Михайловский театр или Капеллу. Я выбрал Михайловский театр и взял у него записку, что он не возражает против моего включения в эшелон. Михайловский должен был уехать 21-го августа. На этот же день была назначена и отправка «Гипрошахта». Я уговорил отца ехать. Он все боялся, что мать не выдержит поездки, действительно тяжелой. Директор театра Тарасенко{93} согласился после некоторого колебания взять меня, но только не на работу в театр. Я пошел с запиской, написанной им, к Василевскому{94}, который выдал мне удостоверение для военкомата.
20-го я снялся с учета и стал запаковываться. Одновременно я помогал паковаться родным. Возился я эти дни очень. 20-го я их отправил к поезду. Но ночевать они пришли домой, и 21-го папаша меня все-таки заставил быть с мамой. Я еще подготовлял узлы. К 4-м часам отправил и ее. Я постарался оставить немного сухарей и себе. Немного сахара. Все это я вырывал, как говорят, из горла. Они все хотели взять с собой, и, сколько они ни брали, им все, казалось, было мало. Пока я отправлял родных, я не был ни разу в театре, хотя рвался туда очень, но отец уверял меня, что театр 21-го не уедет, а задержится. Я был в театре в 12 час. Но там никого не было, а потом я туда попал к 5-ти часам. Я долго бился, пока достал эвакуационное удостоверение для получения продуктов на 10 дней вперед. Для получения эвакуационного командировочного удостоверения мне нужно было сдать карточки{95} и получить соответствующую справку. Я побежал получать хлеб перед тем, как сдавать карточки. Причем у меня были не все карточки, т. к. я их в свое время сдал родным. Я был совершенно мокрым от безумной беготни. Я упрашивал прохожих продать мне промтоварную карточку, но никто не продавал. За 5 руб. я купил использованную мясную карточку у учительниц из дома, где жили родные, и нашел под клеенкой дома на кухонном столе промтоварную карточку{96}. Хлеб я получил без очереди с большим трудом. Прибежал я в театр в 7-м часу. Там уже почти никого не было. С большим трудом я сдал карточки и получил справку. В это время была тревога, а во время тревоги нельзя работать, и сволочь, выдававшая справки взамен карточек, сидела в своей администраторской комнате с каким-то холуем и не могла нам 3-им выдать справки. Сначала не было бланков. Мы гонялись по помещению, ища машинистку. Симпатичная, она нам напечатала бланки. Наконец тревога кончилась, я получил справку, но когда я прибежал сдать справку и получить командировочное и посадочный талон, то оказалось, что мне их не могут дать, и вообще меня в списках не оказалось. Я побежал к Тарасенко, но, оказывается, меня не пропустила тройка{97}, и он ничего не мог сделать. Итак, я отпал. Настроение подавленное. Вспомнил, как вчера, когда я получил справку в военкомат и бегал по театру вместе с другими работниками, пришел Яша Юфит{98}, в шинели, с винтовкой и горящими глазами. Я представляю его состояние, когда он видел, как все его товарищи уезжают в безопасное место, а он, нисколько не худший их специалист, должен идти на фронт. Еще до того, как отправить родных, я решил, что отправлю их, приду домой и повешусь. Мое устройство в эшелон Михайловского театра отогнало эту мысль и полную решимость умереть. И теперь, когда мой отъезд не состоялся, все-таки эта мысль притупилась. У меня перед глазами стоял гобоист Мариинки Данскер{99}, сошедший с ума от страха перед погромами{100} и оставшийся в сумасшедшем доме, в то время как его театр эвакуировался. Не будь у него этого идиотского страха, он сейчас был бы в полной безопасности. Не стоит умирать раньше времени. На следующий день я даже успокоился. Я пробовал пристать к другому эшелону в Академии художеств, но ничего не вышло. Канкарович мне сказал пренебрежительно, что, очевидно, эвакуируется и Облфилармония. Я ухватился за эту мысль и агитировал нашу бригаду на отъезд, но Богдановский{101} — старик, другие старухи и сам Канкарович не хотели ехать. Администратор Верещагин{102}, этот пес, все обещал меня устроить, но, конечно, ничего не сделал. Он пристал к Александринке{103} и должен был ехать с ними. Хайт{104} тоже пристроился к Ленфильму, и оставили нашу бригаду. В Облфилармонию вместо уехавшего Виленского{105} был назначен новый директор Раскин{106}. <…> Он собрал бригаду и предложил всем ехать, пообещав, что администратора он нам сам подберет. Старики ехать отказались, Канкарович, как всегда, шумел больше всех и все тыкал в меня пальцем, что, мол, отъезд только в моих интересах. Чекулаева{107} тоже вертела, не то она едет, не то нет. Началась волынка. Я попытался устроиться в другую бригаду к Карпенко{108}. Раскин против моего перехода ничего не имел при условии, если меня бригада Яхнеса{109} возьмет, а наша бригада не будет возражать против моего ухода. Я позвонил Карпенко, и он сказал, что думает, что его бригада возьмет меня. Каждый день с утра я торчал в Филармонии и просил Раскина и Яхнеса, составлявших эвакуационные списки, взять меня с собой, но они меня дурачили. Это было до и после моей неудачи уехать с михайловцами. То они мне советовали уехать с отцом, который якобы мог меня взять с собой, то предлагали другие подобные вещи, а я все это принимал за чистую монету. В это время я не терял связи с Шером насчет консерваторского квартета и перезванивался с ним каждое утро. Шер предложил мне устроиться в ТЮЗ{110}, который как будто тоже должен был уехать 25 августа. Я туда раз сходил и встретился с кларнетистом Яковлевым{111} (его я узнал потом). Он мне отрезал, что никакой работы нет. Шер же утверждал, что там нужен скрипач, и, так как я тянул, он туда устроил Ерманка{112}, но нужен еще один скрипач. Я пошел туда, встретил там Ерманка и договорился с Мельниковым (дирижером), что приду 24-го на репетицию (или спектакль). В Облфилармонии я должен был 24-го играть где-то на вокзале, чтоб им устроили вагоны для отъезда, но я пошел в ТЮЗ. Я сидел подручным у Ерманка. Это было немного неприятно. Шер меня все укорял, что я сам виноват, что, если бы я раньше пришел, концертмейстером был бы я. Мне предложили еще прийти и поступить к ним на службу временную. В это время я еще хотел поступить в оперетту{113} к Рубину{114}, с которым имел деловые отношения А. М. Райцын{115}, пианист нашей бригады, и который уже вошел пианистом художественным] муз[ыкальным] руководителем оперетты. Он туда сватал меня. Мне это казалось очень хорошим делом. Они тоже собирались уезжать, и Рубин уже принял от меня заявление на зачисление в коллектив, но потом стал тянуть. Я решил, что мне ждать нечего, и поступил в ТЮЗ. Я еще встречался с Канкаровичем и тратил время на него. Вдруг он мне позвонил числа 26-[2]7-го августа, что случилось что-то невероятное и чтоб я немедленно пришел. Оказывается, его высылали вместе с другими неблагонадежными из города{116}{117}. Я с ним немного повозился, успокаивал его. У него было 4000 рубл. денег, кой-какой запас продуктов, короче, он мог бы продержаться некоторое время до какого-либо устройства на работу, но этот кретин с ума сходил от ужаса. Я проводил его до конторы речного пароходства{118}, где он должен был встретиться с Раскиным и своим племянником, который должен был помочь Облфилармонии достать баржу для отъезда Раскина с бригадой и Канкаровичем. Больше я его не видел. Как я потом узнал, Филармония так и не уехала{119}, а Канкарович попал в сумасшедший дом. В ноябре я встретил Черемшанову, его соседку, которая мне сообщила, что он на днях должен вернуться из больницы. Я вспомнил, как я ходил с ним по Невскому и он заходил в Росконд и покупал шоколад. <…> Я стал работать в ТЮЗе{120}.
28-го августа приехала Клава. Когда она узнала, что мама забрала пальто, а из вещей в ее чемодане ничего не нашлось, она заплакала от горя. Очевидно, все увезла с собой мама. Она приехала вместе с Сибирскими войсками, шедшими на выручку Ленинграда{121}{122}. Я упрекал ее за то, что она оставила Маичку и приехала сюда. Я писал ей, чтоб она не возвращалась, но она преисполнена веры в нашу скорую победу, а в крайнем случае была уверена, что выберется к Майке. Она начала работать. Город был уже окружен, и выбраться из него было невозможно. Начала сказываться нехватка продуктов{123}. Клава доставала картошку и масло, печенье и др. в своем буфете. Я в это время был совершенно без денег и кормился тем, что мне приносила Нюра из столовой, а она приносила мне котлеты, кашу, так что я был сыт. К этому времени я несколько успокоился, перестал метаться, да и немцы в город не вошли, так что я даже стал приходить в себя и поправляться.
К 1-му числу я оформился в ТЮЗе, и вскоре меня послали на окопы на Среднюю Рогатку. Копал я один день, на совесть. Шер поднял в театре скандал, что невозможно копать и играть, и это, к моему удивлению, подействовало. Очевидно, не один Шер был причиной этого, но больше мы не копали. По инициативе Черкасовой{124} мы создали квартет{125} для работы в шефской бригаде ТЮЗа. Ерманок посовестился и предложил мне играть 1-ю скрипку. На следующий день после окопов вдруг понадобился музыкальный номер для большого шефского концерта в одной части, и, так как Шера не было, мне пришлось играть solo. На машине я съездил домой за нотами и, позанимавшись несколько минут до выступления после большого перерыва в занятиях, выступил на эстраде. На концерте был А. А. Брянцев{126} — директор театра. Ему понравилась моя игра. Я проводил его до трамвая, по дороге мы встретили Ременчика, и он рассказал нам подробности вчерашнего обстрела площади Труда{127} из дальнобойных орудий{128}. Попало в будку «Пиво — воды». Разнесло ее в щепы и убило продавщицу. И снарядом повреждена решетка Дворца Союзов{129}. Снаряд попал в крышу здания, в котором мы выступали. Театр давал 3 спектакля в неделю, и получали все 50 % зарплаты. Но я все же работал и имел 250 рубл. в месяц.
8-го сентября была первая бомбежка города. И с этого дня они были почти ежедневно{130}. Я работал в театре и с нашим квартетом, зачисленным в бригаду Черкасовой, очень часто играл в шефских концертах в частях Красной армии. Я работал в театре, в котором актеры хотели эвакуироваться из города. Театр был предназначен к эвакуации, но директор Брянцев все тянул. Правда, и дорога закрылась. Город был окружен, но можно было выехать водой{131}. Я втайне мечтал уехать с театром. В концертах шефских проходило почти все время. Но возвращаться поздно, в тревогу, было не совсем приятно. Мы ездили на аэродромы, в полевые части, расположенные за городом, и всегда нас привозили на машинах в театр, а потом развозили по домам. Очень часто бывали угощения, что было очень кстати в связи с появившейся карточной системой на питание{132}. Ночи я предпочитал быть за городом, где не объявляются тревоги и где нас чуть не разбомбили только один раз{133}, и то, очевидно, летчик вынужден был сбросить свой груз в поле. Остальные же разы проходили вполне благополучно.
19-го сентября была особенно сильная (впервые) бомбардировка{134}. Я стоял тогда под лестницей{135} у себя в доме, и меня трясло при свисте близко падавших бомб.
28-го/IX мы ехали с концерта с аэродрома в 9 час. в тревогу. На[д] головами шныряли лучи прожекторов и рвались снаряды от зенитных орудий{136}. Страшновато было ехать. Ведь и осколок снаряда — честного, советского, мог угодить в голову — и капут. У нас был еще тип, некий N — кретин с претензиями на хорошую, вольную жизнь, состоявшую, по его мнению, в том, что он ничего не должен делать, бесконечно курить, гадить вокруг себя, много жрать, поучать всех во всем и пользоваться особым почетом. Он мне доставлял много неприятностей своим курением огромных цигарок-факелов в машине, открытой во время нашей ночной езды. Нас мог вполне обстрелять вражеский истребитель.
Я с ним воевал почти безрезультатно. Так проходили дни. В театре было 3 спектакля в неделю, да и спектакли почти всегда нужно было урезывать из-за частых тревог, и дети-зрители видели иногда только 2–3 картины из 7–8-ми{137}. И вот, подъезжая в этот день к городу, мы должны были проехать по Выборгской стороне, мы вдали увидели большие пожары. Кто-то из наших сказал, что это горит завод Сталина{138}. Мы вздумали прорваться через это место, но, подъехав поближе, мимо стали свистеть и рваться совсем близко фугасные бомбы. Вез нас политрук{139}, с которым мы уже встречались в Авиагородке{140}, но теперь они были совсем в другом месте, т. к. немцы их выгнали оттуда. Он сразу же повернул машину обратно. Кунтышев{141} предложил переждать в поле, но Пенюгалов{142} и другие предложили ехать через Охтинский мост{143}. Только мы подъехали [к] мосту, как сверху с шипением упала кассета зажигательных бомб{144} и рассыпалась вокруг нашей машины, ударившись предварительно о ферму моста. Мы соскочили сломя голову и разбежались в разные стороны. Машина тоже отъехала. Через несколько минут туда ахнула фугасная{145}. Перебежав обратно через деревянный мостик, мы стояли в полукольце огромных пожаров. Некоторые товарищи наши потерялись. Вообще кутерьма была порядочная. Я почему-то, как только спрыгнул, полез под машину, но, найдя там дамскую туфлю, оказавшуюся артистки Волковой{146}, побежал и отдал ей ее. Шер, соскакивая, бросил виолончель и сломал ее вдрызг. Мы все растерялись, потеряли машину. И хотя мы нашли машину и час ждали наших потерявшихся людей, вынуждены были уехать без них, т. к. в этой огромной толпе на улице их не найти было, да и трамваи пошли, и они, очевидно, уехали на трамвае. На следующий день только и было в театре разговоров на эту тему{147}.
Октябрь отличился усиленными бомбежками — еженощными и ежевечерними. С наступлением вечера меня начинало трясти, да и не меня одного. Я уходил под лестницу и там стоял и дрожал от холода и страха. Когда я увидел разбитые дома и разрушенные до основания лестницы, я перестал выходить вниз и оставался дома, выходя только в коридор. Все равно от прямого попадания нет спасения{148}.
13 октября Клава получила возможность уехать с братом (с заводом), которого она случайно встретила. Узнав об этом, я сделал пакет для Муси. Клава меня предупреждала, что нельзя брать много вещей, но я настаивал, чтоб она взяла все. Оказывается, что ей действительно разрешили взять только 35 кг.{149} И остальные вещи пропали. На другой день ее отъезда разбомбили дом родных, где она жила.
16-го октября, приехав домой, я обнаружил повестку в военкомат, присланную 15-го с явкой на 16-е. 16-го пошел в ТЮЗ и взял справку, что ночь ночевал в части из-за концерта. К ней я приложил справку дома ДКА{150}, на которую я возлагал большие надежды и столь долго ждал, пока получил ее. Но меня назначили в часть, с явкой 17-го в 10 час. утра. Я побежал в театр брать расчет, но у меня отобрали предписание (Кильпио{151}) и велели наведаться в 6 час. Я побежал домой и продал костюм и пальто за 1300 руб., недавно выкупленные в ломбарде, и, прибежав в театр, в 4 часа уехал на концерт. Мы там ночевали. Я очень нервничал. Меня освободили{152}, и все смеялись надо мной, узнав, что я продал столь ценные теперь вещи в октябре. Мы из-за погоды или других причин отдыхали от бомб неделю{153}.
В первых числах ноября нас как будто щадили, но с 4-го числа нас начали мучить артиллерийскими обстрелами (раньше обстреливали окраины и заводы, а теперь центр города){154} и частыми бесконечными налетами.
7-го все-таки не налетали{155}, хотя очень обстреливали. У нас уже вырабатывалось какое-то безразличное отношение к тревоге: убьет — убьет{156}. Никто не был уверен, что доживет до завтра, и я считал количество выжитых военных дней. Мы думали, что после праздников нам дадут отдохнуть немного, но не тут-то было. В какой-то из дней в середине месяца были в Усть-Ижоре{157}. Когда мы слезли с поезда, попали под минный обстрел, но, к счастью, они не рвались близко, и политрук нас повел кружной дорогой. Было страшновато. Я впервые услышал вой мин. Самолеты налетали на город, и в небе рвались сотни снарядов. Над нашими головами пролетали тяжелые снаряды. Сплошной свист и треск в небе. Впервые я услышал полет снарядов на концерте в яхт-клубе. Это наши стреляли с взморья.
Хороша жизнь! Нечего сказать! Конечно, в 1000 раз лучше умереть, но, как ни бесконечно тянется этот ужас, знаешь, что он должен рано или поздно кончиться, и жить будет так легко и хорошо, и хочется пережить. Пережить такую войну! Шуточки сказать, я, как никто, знаю, как это трудно, но что же говорить тем, что на фронте, если я буду скулить? Страшное время! Сколько крови и страданий. За что? За тупость человеческую. Вечную, огромную, бесконечную. За жадность, за подлость — неискоренимые черты человека. Я пережил Ноябрьские праздники, которые, был уверен, что не переживу.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Первая больничная тетрадь
Первая больничная тетрадь Тетрадь, написанная при свече, по ночам, в 1-ой Клинической инфекционной больнице, в палате номер 16, в сентябре-октябре 1994 года, – когда Ксюша болела дифтерией. И было ей в начале болезни 4 года 9 месяцев, а когда мы эту больницу покинули, – 4 года 10 с
Первая тетрадь
Первая тетрадь 1.1.[2] Каждый человек носит в себе некую комнату. В этом можно удостовериться даже на слух. Если быстро идти и на ходу прислушиваться — скажем, ночью, когда вокруг тишина, — то услышишь, к примеру, дребезжанье какого-нибудь недостаточно надежно закрепленного
Тетрадь первая ДОРОГА НА ДНО
Тетрадь первая ДОРОГА НА ДНО СУД ПРИСЯЖНЫХ Удар был так силен, что пришел я в себя лишь через тринадцать лет. Необычайный был удар, и били они меня всей кодлой.Происходило это двадцать шестого октября 1931 года. В восемь утра меня выдернули из камеры в Консьержери[1] — клетки,
ЗАПАДНЫЕ АРАБЕСКИ Тетрадь первая
ЗАПАДНЫЕ АРАБЕСКИ Тетрадь первая I. СОН Помните ли, друзья, как хорош был тот зимний день, солнечный, ясный, когда шесть-семь троек провожали нас до Черной Грязи, когда мы там в последний раз сдвинули стаканы и, рыдая, расстались?…Был уже вечер, возок заскрипел по снегу, вы
Первая воронежская тетрадь
Первая воронежская тетрадь Она началась ранней весной 35 года, когда я была в Москве. Именно тогда, вероятно, было закончено первое стихотворение этой тетради: «Твоим узким плечам…» Оно стоит в ней особняком, хотя это те же двустрочья, что в «Каме».Когда могло оно начаться?
ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ. ТРОПА РАЗЛОЖЕНИЯ
ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ. ТРОПА РАЗЛОЖЕНИЯ Суд Удар был настолько силен, что оправиться после него мне удалось только через тринадцать лет. Это был не обычный удар, и чтобы нанести его, им пришлось много потрудиться.Было 26 октября 1931 года. В 8 часов утра меня вывели из камеры, в
Тетрадь первая Вступление и пояснение
Тетрадь первая Вступление и пояснение Книга бывшего генерал-квартирмейстера штаба Кавказской армии, Генерального штаба генерала Е. М. Масловского под заглавием «Мировая война на Кавказском фронте 1914–1917 гг.», изданная в Париже в 1933 г., может служить лучшей настольной
Тетрадь первая
Тетрадь первая 1 Предки моего отца. Прадед Сергей Зайцев из Томска, прозвища кержаки. Хто и в како время выехали из Керженса [1], не знаю. Дед Мануйла Сергеявич родился в Томске в 1898 году, в 1906 году переехали в Горный Алтай, а в 1918 году переехали в деревню Надон.Предки
Первая тетрадь
Первая тетрадь 22-е июня 1941 г.В 10 часов утра позвонил папа и сообщил, что в городе неспокойно. Я не обратил внимания и собирался с Мусей{1} пойти на Невский, купить ей кофточку к белому костюму. Она хотела непременно дорогую, крепдешиновую, а я бы ничего против не имел купить
Глава первая АФГАНСКАЯ ТЕТРАДЬ
Глава первая АФГАНСКАЯ ТЕТРАДЬ 28 декабря 1979 года советские войска пересекли границу и вступили на территорию Афганистана с целью оказания поддержки народу дружественной страны в отражении внешней агрессии и защите собственных южных рубежей. Формулировка в общем-то
Тетрадь первая
Тетрадь первая 1. Раннее детствоЯ, Веселовский Борис Владимирович, родился 1 (14) марта 1916 года в городе Казани.Моя мама – Елена Николаевна Веселовская – окончила гимназию, потом была учительницей. Папа – Владимир Маркович Левитто – офицер царской армии. Случилось так, что