Первая воронежская тетрадь
Первая воронежская тетрадь
Она началась ранней весной 35 года, когда я была в Москве. Именно тогда, вероятно, было закончено первое стихотворение этой тетради: «Твоим узким плечам…» Оно стоит в ней особняком, хотя это те же двустрочья, что в «Каме».
Когда могло оно начаться? Может, летом 34 года, когда я болела сначала сыпняком, а потом дизентерией и дважды лежала в инфекционных бараках. О. М. никогда мне полностью его не читал. Я знала только отдельные строчки — про утюги, веревки и «по стеклу босиком». Текст Харджиев нашел в письмах Рудакова жене. Это одна из его обид на меня: он хотел скрыть это стихотворение и стать его «открывателем». Я же дала его Анне Андреевне, и она моментально «пустила». Об этом я абсолютно не жалею, потому что не понимаю такого собственничества: прятать чужие стихи, чтобы обязательно самому их опубликовать; в этом больше любви к своему «редакторству», чем к поэту. Ранние стихи, извлеченные Сашей из архивов Вячеслава Иванова, можно было задержать — они ничего Мандельштаму не прибавляют. Но зрелый Мандельштам принадлежит читателю, и поскольку наша печать для него почти закрыта (кроме случайных и трогательных публикаций в периферийных журналах, которые все делались помимо моего ведома по бродячим спискам с грудой ошибок, которые Бог простит), мне кажется, мы с Анной Андреевной были правы, пользуясь «самиздатом», где никаких редакторов не требуется. Интересно отношение Харджиева и к переводам на иностранные языки. Оно противоположно моему. Для меня было радостью, когда среди переводов начали мелькать не напечатанные у нас стихи последнего периода. Харджиева это возмущало. Это он называл «вывозом ценностей за границу».
Относительно первого стихотворения первой тетради я могу прибавить следующее: я не вполне уверена, что эти Стихи относятся ко мне и что Мандельштам беспокоится именно за мою судьбу. У меня есть соображения и за и против этой версии, которые я сейчас изложу.
Стихи эти написаны двустишьями, как и Кама, где я упоминаюсь прямо: «и со мною жена…» Стихи, обращенные ко мне, — часто портретны (Щелкунчик, Европа, «Черепаха»). В этих стихах портретности нет: узкие плечи, нежные ноги, детские руки — могут быть обо мне (см. письма, Европу), но могут быть и о ком угодно («маленькие плечи» в стихах Петровых). «Веревки вязать» — несомненно мое занятие — см, «Мы с тобой на кухне посидим», утюги тоже — вечно огорчалась, что приходится много гладить. (О веревках — это увязыванье корзин — особенно во время поездки в Чердынь и обратно. На пути в Чердынь мне еще помогали конвоиры, но на обратном, когда О. М. был еще болен и была куча пересадок — это все досталось мне). Но разве не мог О. М. себе представить в таком ссыльном путешествии кого-нибудь другого и прийти в ужас?
О. М. не свойственно было бояться за меня — он не представлял себе, что у меня может быть отдельная судьба или что я его переживу. Скорее, он боялся болезней и смерти. Когда я лежала в больнице в сыпном тифу, он даже вообразил, что я уже умерла, и мне пришлось больной подойти к окошку, чтобы он разуверился. Но для живой — ничего его не пугало: «как со мной, так и с тобой» — это обычная его присказка.
Он до того не представлял себе моего отдельного от него существования, что смеялся, когда я записывала стихи шифром: «А кто их прочтет?» (Шифр был придуман так, что прочесть могли только я или он: седьмая буква, например, в нейтральном тексте. Потом мы пользовались им с Анной Андреевной)… Наконец, меня удивляют в этих стихах последние две строчки — о черной свечке и «молиться не сметь». Они звучат так, будто относятся к чужой женщине, когда перед своей нельзя выдать тревогу и горе. Может, это следствие допросов, когда его пугали тем, что я тоже в тюрьме? Или разговоры во время моей болезни: «Вот до чего ваша неосторожность довела Надю»?.. «Неосторожность» — это то, что все умоляли его не читать посторонним людям стихи о Сталине и не давать их переписывать. Во всяком случае, кое-кто из моих близких упрекал его в этом. И все же сомнение мое не рассеивается — ход этот мне непонятен.
В письме к Лившицу О. М. почему-то написал, что я хорошо глажу рубашки (он просил его прислать денег или хоть белья). Как будто это возвращает стихи мне, но это могла быть и переадресовка: думал, сочиняя, об одной, а потом отдал мне. Для О. М. это поступок не характерный, но Анна Андреевна, например, делала так очень часто. Так или иначе, это не исключено. Наконец, самый факт, что О. М. мне полностью этих стихов даже не прочел, так что я считала их просто бродячими строчками, тоже не означает ничего — ни за, ни против. Он часто долго не читал мне стихов, обращенных ко мне. «Щелкунчика», например, и «Нищенку» и даже «Европу» он умудрился скрывать от меня по несколько недель, а то и месяцев. В них во всех — какие-то тайные мысли обо мне, которые трудно сразу сказать: например, как трудно таскать за собой жену («Европа»), или как нам страшно жить… Эти стихи — про черную свечку — могли быть в равной степени припрятаны от меня, чтобы не открывать, как онсмотрит на мою долю, или чтобы скрыть его беспокойство об участи кого-то другого. У Рудакова в письме, в котором Карджиев нашел это стихотворение, «адресат» стихов не назван. Это тоже не означает ничего, потому что О. М. своих адресатов не называл и предоставлял слушателям догадываться. Анна Андреевна узнала не от О. М., какие стихи к кому обращены, а от меня. Словом, многое говорит мне о том, что это стихи мне, но многое вызывает во мне сомнение. Узнать это, по всей вероятности, невозможно: О. М. не читал их никому, кроме Рудакова. Их не знала даже Анна Андреевна. Рукопись их, вероятно, лежала в чемодане, в котором были бумаги, и пропала в Саматихе. Я обычно в этом чемодане не рылась, а те бумаги, которые нам могли понадобиться, клала в отдельном пакете. Если б, роясь, я случайно наткнулась на эти стихи, О. М. бы обрадовался, что «секрет открылся», и все бы мне сказал. Так у нас бывало; он почти подсовывал мне стихи, которые «скрывал», чтобы все открылось (например, «Жизнь упала как зарница» или стихи Петровых («Мастерица»). Но «черная свечка» мне не попалась, и я не знаю, что о ней думать, и это меня огорчает.
«Чернозем»
Второе стихотворение первой тетради. Сохранилось два автографа — один у Харджиева, потому что он давал его в издательство для опубликования. Этот автограф находится у него законно — издательство вернуло его ему, а не мне, потому что давал он, а не я. В тексте сомнений нет (вариант: степь молчит) — это чистовики без разночтений. Стихи эти писались без меня, и Рудаков забрал все черновики. Последующие — по моем возвращении.
Все стихи в начале тетрада группировались вокруг «Чернозема». Там были идиотские стихи — первая попытка выполнить «социальный заказ», из которой ничего не вышло. От этих стихов О. М. сам моментально отказался, признав их «собачьей чушью». Из них он, вернее, даже не он, а Харджиев, сохранил «Красную площадь», надеясь, что это протолкнет книгу. Я не уничтожаю их, потому что они все равно когда-нибудь найдутся — О. М. успел послать их кому-то — в Союз или Фадееву в журнал. Но О. М. твердо хотел их уничтожить. Сохранились они, вероятно, и в письмах Рудакова жене.
«Я живу на важных огородах»
Пейзаж из окна агронома, у которого мы снимали комнату («обиженный хозяин»). О нем я писала. Варианты были в последней строфе. Я помню: «Только смерть да лавочка видна…» На эту лавочку перед домом мы часто выходили посидеть.
Различные варианты «Ваньки-ключника» О. М. знал и помнил по собранию Киреевского.
Сохранилось в машинописи. Кроме того, все стихи этой тетради, кроме первого, входят в «ватиканский список».
«Я должен жить…»
Общая строчка с «Черноземом» — то есть «тема с вариациями», допустимая и в музыке, и в поэзии. Сохранилось в «ватиканском списке».
«Еще мы жизнью полны в высшей мере…»
В конце апреля мы переехали в центр города — к «агенту». Первое стихотворение на новом месте — о «стрижке детей». Жить стало гораздо легче — центр — не было мучительных поездок в город — весна, возможность заработать на радио И в театре. Стихи этого периода не группируются вокруг Одного (матки цикла), а идут свободно — цепочкой. Эта группа стихов написана при мне. Потом я поехала в Москву. После моего возвращения из Москвы, откуда я привезла сохранившиеся после первого ареста бумаги, мы начали восстанавливать стихи 30–34 года, и я сделала «ватиканский список». В нем материалы кончаются первой воронежской тетрадью. Порядок не всегда точный.
«Еще мы жизнью полны в высшей мере…» — оптимистические и милые стишки на тему «жизнь продолжается» с неизвестно откуда возникшим словесным ходом «в высшей мере». Головы ли рубят, детей ли стригут — один ход ассоциаций. О. М. это заметил и сказал, что это как-то помимо его воли. А реалии простейшие — пришлось долго ждать у парикмахера — детей к первому мая стригли, как баранов. Первого мая мы уже были на новой квартире и под нами всю ночь дебоширили — в нашем доме была не то пивнушка, не то закусочная с водкой. Стихотворение сохранилось только в «ватиканском списке».
«Кама»
Первое стихотворение этого триптиха — основное. Второе — цензурный вариант. Третье как бы добавочное и служит переходом к «Стансам». Когда появился цензурный вариант, я спросила О. М., как он будет их печатать — первый или второй. Он сказал, что оба, — это разные стихи, потому что разные концы. Вариантов первых двух я не помню, а во втором неустойчивой была вторая строфа — «леса посадить» и «леса посолить». «Дубовые колени» — пристани или, вернее, причалы. Молодеет ельник, конечно, в воде, в отражении, более ярком, чем «чернолесье», то есть ельник.
Сохранился автограф, чистовик «Камы» с цензурным вариантом, и черновичок — это мнимый черновик, — на котором написана предпоследняя строфа, а сбоку «а со мною жена». Уже тогда О. М. боялся, что в стихах будут хозяйничать редакторы, причесывая и выглаживая их. Он напоминал этим мнимым черновиком об основном варианте, чтобы его не заглушил цензурный. В этом был своеобразный оптимизм: он надеялся, что его сравнительно скоро напечатают, когда «три конвойных» будет еще запрещенной темой, но тогда «цензурный» вариант останется навсегда, вытеснив основной. Ему никак бы не пришло в голову, что через тридцать лет после его смерти ничего еще у нас печататься не будет, хотя такая мелочь, как конвойные, ссылки и все прочее успеет легализироваться.
В третьей части «леса посолить», но был вариант «леса посадить». Вероятно, он был у меня в рукописях, когда я составляла машинописный список. Где он? Сейчас есть только «посолить» — автограф, машинка и «ватиканский» — все это приблизительно в одно время. «Посадить» — поздний вариант.
«Стансы»
О. М. говорил, что «стансы» всегда примирительно настроены. Возился он с ними долго. Первая строфа, как видно по рукописям, появилась в самом конце. Сначала там было «Я не хочу средь юношей архивных», потом заменил «архивных» на «тепличных», потому что «архивные» — это положительное понятие. Это намек на Рудакова, который к тому времени изрядно ему мешал и кроме того щеголял «архивными» познаниями: изучал Кантемира, Капниста и всех Поэтов на «К»… Так его осторожно поддразнивал О.М… Осторожно, потому что нам приходилось его кормить. Мешал онне только разговорами, а просто потому, что приходилось сидеть втроем в одной комнате. Летом он заболел скарлатиной. Увезли его в больницу от нас, и хозяева проклинали нас (их испугала не болезнь, а дезинфекция). В больнице он познакомился с «барышнями», среди которых была Наташа[17] (болела ее подруга), и исчез от нас. Барышень он скрывал, а с Наташи взял слово, что после его отъезда она с нами не познакомится. К счастью, она свое слово не сдержала и пришла к нам. Иначе говоря, Рудаков был совсем еще мальчишкой. Пока он находился в Воронеже, я могла спокойно ездить в Москву: все же там был свой человек, хоть и архивный.
Сохранились два списка моей рукой. Подписанный датой «май» имеет разночтения. Еще нет первой строфы. Стихотворение начинается с «Проклятый шов» (всего 7 строф). В третьей:
Лишь бы страна со мною говорила,
И на плечо в полпальца мне давила,
Товарищески ласкова и зла,
Мирволила, журила, не прочла
И возмужавшего меня, как очевидца,
Заметила… (и т. д.)
О поводе к этому стихотворению я писала (Длигач). Написанная отдельно вторая строфа — о шинели, которая в отдельной записи кончается «земного шара первый часовой» — не вариант, а попытка пробить в печать такие заведомо «подходящие» строфы. О. М. отчаянно пробивался в печать, считая, что напечатанному ему легче будет выкрутиться. Это верно, но, к сожалению, он поздно об этом подумал. В 32 году, когда у него было куплено «собрание», оно могло выйти не особенно дорогой ценой: отказ от «Путешествия в Армению», жесткая дистилляция стихов… Но все же если б вышел хоть однотомник, может, труднее было бы расправиться… Впрочем…
По поводу этого стихотворения О. М. как-то тихонько сказал мне, что в победе в 17 году сыграло роль удачное имя — большевики — талантливо найденное слово. И главное, на большинстве в один голос… В этом слове для народного слуха — положительный звук: сам-большой, большой человек, большак, то есть столбовая дорога. «Большеветь» — почти что умнеть, становиться большим…
«День стоял о пяти головах…», «От сырой простыни…»
Это два побега на одном корню. Стимул — фильм «Чапаев», и в нем особенно «психологическая атака». «Смертельная папироска» несомненно перекликается с папиросками из «Четвертой прозы». «Большаки» — со «Стансами». Реальный комментарий дан у меня в книге. На фильме этом О. М. был без меня — в апреле (поездка в Москву, когда отобрали перевод). Сохранился автограф первого варианта «День стоял…» и машинописная копия; кроме того, машинопись последних строф. Начальный вариант:
День стоял о пяти головах.
Горой пообедав,
Поезд ужинал лесом.
Лез ниткой в оплошное ушко.
В раздвое конвойного времени шла черноверхая масса
Расширеньем аорты бо/е/леющих белых ночей
Глаз превращался в хвойное мясо.
Трое славных ребят из железных ворот ГПУ
Слушали Пушкина.
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов.
Как хорошо!
Поезд шел на Урал.
В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой.
За бревенчатым тыном, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего.
Май 35 г. Воронеж
На автографе пометки красным карандашом. Не похоже, чтобы это была рука Мандельштама. Мне помнится, что у Рудакова была такая манера — очеркивать и перечеркивать. И самый смысл этих пометок характерен скорее для Рудакова, чем для Мандельштама. Зачеркнута вторая строфа: не следует упоминать то учреждение, пора забыть… Мне иногда даже казалось, что Рудаков прислан к нам «инструктором», но это, конечно, болезненная мнительность: больно он плохо жил. Скорее, как я уже говорила, это безумное желание чудом уцелевшего мальчишки примириться с жизнью. Дальше подчеркнуты рифмы (вернее, ассонансы) мясо и масса. Это уже выдает Рудакова: он всегда гневно «искоренял» такие недостатки, а Мандельштам относился к этому вполне миролюбиво. В беловом тексте «масса» и «мясо» сохранились. А я, помню, по поводу этого первого наброска спросила: «А что, собственно, хорошо?» Смысл ответа был: все хорошо, что жизнь… Но не эти слова.
Прочел не сразу, потому что пытался бороться с «тайными стихами».
«Лез ниткой в сплошное ушко» — это пейзаж узкоколейки Свердловск-Соликамск. По обе стороны дороги — узкой — сплошная и бесконечная масса хвойного леса. Дорога шла, как просека в лесу. Гору я помню — она произвела впечатление на О. М.: это какой-то знаменитый металлургический завод и тут же шахты. Не Нижний ли Тагил? Я запомнила эту гору (уже под вечер) и название ее показалось нам очень знакомым. (Названия станций нам знать не полагалось, но Оська-конвоир время от времени шептал мне на ухо…) Всю ночь мы просидели — в узкоколейке лежачих мест не было. Из «раздвои конвойного времени» вышла, очевидно, «двойка» — особый вид лодки. Над стихотворными строчками (последние три строфы) поставлен значок * * *, обозначающий обычно начало нового стихотворения. Этот значок (незаконный) поставил, видимо, Харджиев: уж очень аккуратные звездочки. Таких чернил у нас в то время не было.[18] Мои списки написаны не синими, как звездочки, а лиловыми чернилами.
Полностью оба стихотворения сохранились только в «ватиканском списке» и в «альбомах». В «День стоял о пяти головах…» пропущено слово «сжимаясь» во второй строчке. Оно вставлено карандашом моей рукой. В «От сырой простыни…» поправка карандашом «жужжание низкое». Когда это написано? Не помню, но жужжание — как будто рука Рудакова. Я помню и жужжание и гудение. На чем остановился О. М. — не ясно.
«Лишив меня морей…»
О. М. прочел мне на улице в тот же период, но написано было раньше. Записывалось шифром.
«3а Паганини длиннополым…», «Возможна ли женщине мертвой хвала…», «На мертвых ресницах Исакий замерз..», «Римских ночей полновесные слитки…»
Эти четыре стихотворения написаны в мое отсутствие — июньский отъезд в Москву. О последних трех я узнала от Яши Рогинского — он ездил в Воронеж читать лекции. По приезде заметила в мусорном ведре бумажки, вынула их, сложила и заставила О. М. переписать. Он очень смущался — изменнические… Этому обрадовался Рудаков, которому О. М. стихов этих не хотел дать. До этого мы делали «Юность Гете» — отсюда ассоциации. «Шарманщика смерть» — Шуберт. О. М. как-то говорил, что Шуберт использовал все песни, которые до него исполнялись шарманщиками или под шарманку. Скрипачка, кажется, Галина Баринова. Без меня был в апреле на концерте. Вспомнил Марину — чем-то была похожа. Он начал стихи в апреле же, но потом забросил. Три стихотворения сохранились в «ватиканском». «Римских ночей» моей рукой — чистовик. Раскрывать его реалии я не собираюсь…
«Не мучнистой бабочкою…»
Очень долго становившиеся стихи, вокруг которых собирался целый цикл. Здесь были стихи о «черепахах» — танках, о ползающих и летающих тварях… Цикл сбился и не воплотился из-за трудностей жизни, каких-то поездок (в районы, один с воронежскими писателями, среди них была Кретова, другая — со мной в Воробьевку). Повод — похороны погибших летчиков, кажется, испытателей. В Грузии это стихотворение было напечатано с посвящением Куйбышеву. Мне вроде как вспоминается, что один из этих летчиков был сыном Куйбышева, может, я и отметила это на каком-то списке. Про первое стихотворение я спросила О. М.: «Чего ты опять себя хоронишь?» Я об этом писала. Сохранился в «ватиканском» и в альбомах…
«Нет, не мигрень…»
Парное стихотворение — на одном корню. Харджиев неправильно его датирует 23 апреля 31 года… Откуда взялся апрель — один Бог знает, год же выведен механически. Первый вариант этого стихотворения был записан на черновике к «Сохрани мою речь навсегда…» Вот он:
Нет, не мигрень — но подай карандашик ментоловый
(сонным обзором я жизнь) воскрешаю
Сгинь, поволока искусства! Мне стыдно, мне сонно
и солово.
Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый
Да коктебельского горького чобру пучок положи мне
под голову.
Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой.
Я не только помню, но могу доказать, что это стихотворение случайно записано на старой бумажке и написано в Воронеже. Там цикл севера, дерева, новгородских колодцев… Ни тематически, ни словесно это стихотворение с ним не связывается. Оно точно стоит в ряду конца воронежской первой тетради. Коктебельские камни — коктебельский чобр из начального наброска. Гибель летчиков приводит к мысли о собственной смерти. Смерть — это новое пространство, непонятное и другое. Именно летчики — в воздухе, в неизвестном новом пространстве, погибая, могут ощутить этот вкус, или как это там назвать, того всепространственного пространства, куда мы уйдем. Для О. М. это «пространство бесполое». Пол для О. М. всегда то, что олицетворяет жизнь (ср. «бесполая владеет вами злоба»). Смерть в воздухе как бы приближает к пониманию «того»… В обоих — начальном и окончательном — текстах как бы «скорая помощь», гибель от несчастного случая: марля, карболка… Обугленных летчиков пытались спасти — они умерли от ожогов.
Интересен еще пересмотр жизни: как представляется это пространство. С одной стороны, это рассказ Бориса Лапина о мертвых петлях (см. в «Путешествии в Армению», где он приписывается гостям в Замоскворечьи — у Кузиных). Это рассказывал Боря, когда мы жили в Старосадском (тогда уже волчий цикл кончился, это время белых стихов и «Канцоны»). Но о гибели тогда речь не шла. В пересмотре жизни вспомнилось конкретное ощущение пространства сквозь пестрые стекла коронационных фонариков (см, «Шум времени»), Мир сквозь цветное стекло показался тогда мальчику и вспомнился взрослому человеку таким невероятным, что он отождествил его с тем пространством. В волчьем цикле и потом в московской первой тетради почти нет темы смерти. Здесь она конкретна и детальна. Одно стихотворение восполняет другое. В одном — отождествление себя с летчиком, во втором как бы предсмертный обзор жизни, — перед смертью в воздухе. Дальше нити потянутся к первой части «Солдата» с бескрылой ласточкой и воздушной ямой. Харджиев слишком поспешил с определением даты. Кроме того, как многие текстологи, он слишком мало анализирует смысловые связи и любит бумагу. Ему не представить себе небрежности поэта, «портящего» черновик или по-разному диктующего готовые стихи… Он любитель чистовика со ставшим, окончательным, застывшим текстом, что при жизни поэта бывает не так часто.
По поводу этого стихотворения мне еще остается сказать о том, каким образом оно сохранилось. Это одно из трех чудом найденных стихотворений. О. М. его боялся (как и «по стеклу босиком»). Это стихотворение мы никуда не посылали и оно лежало в чемодане. Скорее всего оно пропало во время ареста. Собирая материалы для книги, я взяла у Эренбурга его тетрадку и обнаружила там это стихотворение. Альбом я отдала Харджиеву… Эренбург сказал мне, что он получил этот альбом у Тарасенкова. Каким образом Тарасенков достал его? Это кажется мне не менее странным, чем то, что у него обнаружилась «Квартира» в том варианте, который О. М. сообщил на следствии 34 года… Были ли эти стихи у Рудакова? Не знаю. Но Рудаков, даже если у него они были, вряд ли дал их Тарасенкову. Я ставлю вопрос — выводов сделать не могу: не хватает фактов.
Романтическая история этого стихотворения этим не кончается. Эренбурговский альбом я отдала Харджиеву. Он вернул мне альбом разброшюрованным. В начале нумерация идет на машинке, потом страницы обрезаны и нумерация проставлена от руки… Текст стихотворения отсутствует — оно изъято…
«Бежит волна…», «Исполню дымчатый обряд…»
Оба стихотворения написаны по моем приезде из Москвы. Я привезла оттуда мешочек с коктебельскими камушками и рассказы, ходившие по Москве об убийстве Кирова («ему понадобился труп»). Были еще рассказы, но не помню точно о ком… Это был один из моментов полного отрезвления О.М… Сохранились в «ватиканском» и в «альбомах».
Дополнение к стихотворению «Возможна ли женщине мертвой хвала» (и двум другим — «На мертвых ресницах» и «Римских ночей»)
У меня крупное расхождение с Харджиевым в датировке этих стихов, и я считаю, что они поставлены им не на свое место.
В мае 35 года я уехала в Москву на две-три недели. И до этого мы вместе делали радиопередачу — «Юность Гете». Жили мы тогда на главной улице у «мышедава» или «агента» (я писала о нем). В это время в Воронеже был Рудаков и еще приехал Яша Рогинский — антрополог. Он читал какой-то курс в университете. Вернувшись в Москву, Яша зашел ко мне и рассказал, что О. М. пишет «триптих» — три стихотворения о мертвой женщине («Возможна ли ей хвала?»), но почему-то говорит, что не хочет их сохранить и не дает их Рудакову. Я поняла, что речь идет о Ваксель. В один из наших приездов в Ленинград — после Армении — нас остановил на улице Петр Сторицын — был там такой чудак — и, отведя О. М. в сторону, рассказал о смерти Ольги Ваксель. О. М. сообщил мне об этом, но в рассказе Сторицына были, очевидно, неточности. Ольга, по его словам, умерла в Стокгольме — сразу на вокзале, только выйдя на платформу. Кажется, О. М. даже не подозревал, что это было самоубийство. Он думал, что она умерла от ревмокардита, не вынеси дороги и перемены. Именно ревмокардитом его запугивала мать Ольги (тогда эта болезнь как-то иначе называлась) и требовала, чтобы О. М. поехал с Ольгой летом в Крым, иначе она погибнет… Я и тогда, кажется, понимала, что больных ревмокардитом не возят греться на южном пляже. От О. М. мать и дочь добивались именно этого — ничего другого они не хотели… Узнав о смерти Ольги, О. М. почти сразу сказал мне, что он вспомнил пушкинское «из равнодушных уст» и подумал: «Возможна ли женщине мертвой хвала?» Вероятно, мое постоянное присутствие мешало написать ему стихи, которые смутно шевелились в нем, Осуществить свое желание ему удалось только в Воронеже, когда я находилась в Москве.
Я приехала в Воронеж. О. М. встретил меня смущенный, расстроенный. Мы вернулись домой, и я спросила про стихи. Он ответил, что их уже нет. Я сказала Рудакову, который был тут же — у нас в комнате: посмотрите в помойном ведре… Печка уже не топилась, комната была без всяких удобств, и мне вдруг стало ясно, что О. М. решился избавиться от стихов только в последнюю минуту — перед тем, как поехать меня встречать… Возможно, что он даже ждал моей реакции и готовился к ней. Стихи, как будто скрываемые от меня, он часто подбрасывал на стол в моей комнате, будто бы забыл — чтобы я посмотрела и таким образом легализовала их. Я часто упорно не замечала подкинутого листка, и он, поражаясь моей невнимательности, все брал его в руки, вертелся передо мной или спрашивал, не видела ли я листочка — он потерял, мол… На этот раз мне лень было разыгрывать комедию, и я ткнула в ведро… Оно стояло на кухне, где жили хозяева. Их в то время в городе не было… Рудаков выскочил на кухню и прибежал с разорванными листками. Надо сказать, что они были разорваны не на мелкие клочки… Он тут же их переписал, очень довольный и веселый. Переписала их и я. О. М. поставил дату. Тот первый переписанный листочек у меня не сохранился. Он пропал либо в Саматихе, либо я отдала его потом Рудакову.
Все это происходило в июне 35 года. Два стихотворения были уже готовы, третье О. М. записал несколько позже. Дата — 3 июня 1935 г. Последние две строчки долго менялись и окончательно стали в 36 году — это отмечено на «ватиканском списке». Я не знаю, чьей рукой дата на листке из руда-ковского письма, но в ней явная ошибка: римская цифра не VI, а IV. Тип ошибки самый обычный — не туда стала черточка… Место этим стихам определено О, М. Они следуют прямо за «скрипачкой». Я даже говорила О. М., что нехорошо поминальные стихи ставить сразу после легкой скрипачки (как я не хотела, чтобы мой глаз стоял после кошачьего). Но он сказал, что пусть так и будет.
Я могу дополнительно мотивировать место и время написанья этих стихов. У Харджиева нет понимания целостности того, что О. М. называл «поэтическим порывом». Он формалист в самом точном смысле этого слова. Для него всякое стихотворение — отдельная вещь, и он не видит его связи со всем строем мысли. «Чернозем» и другие стихи, начавшие первую воронежскую тетрадь, идут в совершенно другом поэтическом ключе. Они составляют целое. Мандельштам, впервые после болезни приступивший к стихам (они начались зимой 34–35 года) был целиком в гражданско-воронежской теме. Это другой словесный запас, другой строй, другая мысль, особенно если учесть группу маленьких «уродцев» (включая «Красную площадь»), которые копошились возле стихов. «Твоим узким плечам» не примыкает к этому циклу, но тематически близко к нему: странствия, корзины, веревки… После черноземно-воронежской темы и начала уральских стихов наступил перерыв, когда мы вместе с ним делали передачу о юности Гете. (Самый первый вариант закончен к концу апреля, а все в июне). Именно с юностью Гете связаны стихи мертвой женщине. До нее началась «скрипачка» с воспоминанием о Марине. «Скрипачка» тоже началась в мое отсутствие — в предыдущую мою очень краткую поездку в Москву — и кончилась одновременно с работой над поминальными стихами и окончанием работы над Гете. К стихам о мертвой женщине я вижу два побудителя: первый — Марина приводит к личной теме, второй — женщины в жизни Гете напоминают о событии собственной жизни. Их портреты чем-то напомнили о типе красоты Ваксель. Сама «Юность Гете» построена так, чтобы показать характерное в становлении поэта — дурное общество, шатания, потерянная сцена о юношеской неврастении Гете (страх высоты и кельнский собор, куда Гете взбирался, чтобы победить страх; и для той же победы над страхом он ходил в анатомический музей и т. п.). Вероятно, портреты женщин в «Юности Гете» О. М. сделал перед моим отъездом в Москву. Почти последними он вставил несколько слов об отношении Гете к женщинам — мосты, по которым он переходил из этапа в этап.
Думаю, что этого достаточно для датировки стихов. Механическая датировка по инструкции «Библиотеки поэта» очень характерна для советско-сталинистского формализма: очень уж изящно, а смысла никакого. Все данные должны проверяться смысловыми комплексами. Стихи не безделушки, а глубокая внутренняя жизнь человека. Они всегда стоят в ряду, выявляя духовную жизнь человека — общую и в данный конкретный период, круг его мыслей и чувств. В какой-то степени каждое стихотворение, даже отдельное, находится в цикле, едином по поэтическому порыву. Это как бы отчет самому себе, проверка себя и своего жизненного пути, прямой и до ужаса честный ответ на вопрос, что ты сделал со своей жизненной потенцией, как ты использовал то, для чего ты был предназначен. Ошибочные ответы не исключены — на то мы и люди. Но реже всего они бывают в так называемых любовных стихах…
«Из-за домов, из-за лесов…»
Стихотворение сохранилось в машинописи и в трех беловиках моей рукой, один из них (ранний вариант) авторизирован. Единственное разночтение в третьей строчке. «Я ведь тоже вроде как этот гудок», — сказал О.М…
«Когда заулыбается дитя…»
Первоначальное название «Рождение улыбки», В наличии пять беловиков моей рукой, два авторизированы. Шестой, третья строфа которого приведена в данном списке, не возвращен Харджиевым. В альбоме «Наташина книга» этого стихотворения нет, отсутствует оно и в списке стихов, на обороте которого записаны стихи Наташе. Причина этого в том, что О. М. долго колебался между двухстрофным и трехстрофным вариантами. Окончательно этот вопрос не был решен ни в Калинине, ни в Саматихе, когда он со мной составлял последние списки. Все же он склонялся к трехстрофному варианту.
В двух ранних вариантах нет второй строфы:
Когда заулыбается дитя (Отсюда и
С прививкою и горечи и спасти,
Концы его улыбки, не шутя,
Уходят в океанское безвластье.
И цвет и вкус пространство потеряло,
На лапы из воды поднялся материк,
/на лапы задние поднялся материк/
Улитка выползла, улыбка просияла,
Как два конца их радуга связала
И бьет в глаза один атлантов миг.
9-11 декабря 36 г. В.
В трех поздних две первые строфы неизменны:
Когда заулыбается дитя
С развилинкой и горечи и спасти,
Концы его улыбки, не шутя,
Уходят в океанское безвластье.
Ему непобедимо хорошо:
Углами губ оно играет в славе —
И радужный уже строчится шов
Для бесконечного познанья яви.
Третья строфа есть в следующих вариантах:
1)
На лапы из воды поднялся материк,
Улитки рта наплыв и приближенье —
И бьет в глаза один атлантов миг
Под легкий наигрыш хвалы и удивленья.
8 дек.-17янв. 37
2)
На лапы из воды поднялся материк:
Улитки губ — наплыв и приближенье —
И бьет в глаза один атлантов миг —
Явленья явное в улыбку превращенье.
9.12.36 -6.1.37 В.
3)
На лапы из воды поднялся материк —
Улитки рта наплыв и приближенье:
И бьет в глаза один атлантов миг
Явленья явного чудесное явленье.
/ягненка гневного разумное явленье)
8.12.36-9.1.37
досюда проверьте формат строк и лишние знаки. Д.Т.)
Буква «В» означает Воронеж. Авторизируя списки — их было очень много, — О. М. всегда ставил этот, как он говорил, «гриф» — «пусть знают про Воронеж»…
Мне неизвестно, какая дата стоит под списком, оставшимся у Харджиева. В «альбомах», то есть в тетрадях, раздававшихся на хранение, стихи эти даны в двухстрофном варианте. В Калинине и в Саматихе О. М. попросил вписать трехстрофный, какой — не помню; эти альбомы пропали при обыске.
Этот вопрос должна решить редакционная комиссия.
«Подивлюсь на свет еще немного…»
Это четверостишие, промежуточное между «Щеглом» и «Улыбкой», О. М. взял из ранней редакции «Щегла» и сказал, что оно нужно для композиции книги, так как в нем раскрывается смысл цикла: «Понятно, зачем мне улыбка ребенка».
«Щегол» и «Рождение улыбки» — ключевые стихи всего цикла. Они взаимосвязаны, и работа шла над их разграничением. Вариантов у «Щегла» было множество, и словесные ходы, вызванные работой над этим стихотворением, отзываются и в более поздних стихах второй тетради. К 28 декабря текст установился окончательно и больше никаких колебаний не вызывал. Из промежуточных вариантов сохранился только один, который О. М. в основном корпусе печатать не собирался:
Детский рот жует свою мякину,
Улыбается, жуя,
Словно щеголь голову закину
И щегла увижу я.
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли до чего щегол ты,
До чего ты щегловит?
И распрыгался черничной дробью,
Мечет ягодками глаз.
Я откликнусь своему подобью:
Жить щеглу — вот мой указ.
декабрь 36.
Детский рот жует свою мякину,
Улыбается, жуя,
Словно щеголь голову закину
И щегла увижу я.
Хвостик лодкой, перья черно-желты,
И нагрудник красным шит,
Черно-желтый, до чего щегол ты,
До чего ты щегловит!
Подивлюсь на мир еще немного
На детей и на снега,
Но улыбка неподдельна, как дорога,
Непослушна, не слуга.
9-13 дек. 36.[19]
Объединяющий комплекс: мякина (жевать мякину, поймать птицу на мякину, колючая мякина), улыбка, щегол-щеголь-щегловитый, упорство и непослушание, проходящие как темы. Случайно ли черно-желтый цвет?
И ребенок, и щегол — реальности (только что начавший улыбаться сын Кретовой и щегол, подаренный О. М. мальчику Вадику, сыну нашей квартирной хозяйки. Рядом с нами мальчишки ставили силки и велся птичий торг. Кретова же уговаривала О. М. облагоразумиться и понять, что такое современная литература и какие требования предъявляются к советскому писателю и поэту).
Сохранился беловик моей рукой.
«Ныне день какой-то желторотый…»
Желтый туман вызвал реминисценцию Ленинграда. О. М. сказал: «Блок бы позавидовал», вероятно, вспомнив: «Когда кильватерной колонной вошли военные суда». День желторотый — птичье сравнение. Сохранился беловик моей рукой.
«Когда щегол в воздушной сдобе…»
Стихотворение сначала в основной корпус не входило. Введено при просмотре черновиков и составлении списка в Калинине. Составляя рукописи для книг или основной список стихов для будущей книги, О. М. часто просматривал черновики или вспоминал сохранявшиеся в памяти стихи, которые раньше он не записывал, считая вариантами. Это стихотворение про непослушного щегла было, так сказать, амнистировано за «клевещет клетка сотней спиц» и за развитие темы «птичьей свободы». Мне кажется, что черновик был передан Харджиеву, но не могу поручиться, что он не попал к Рудакову. Стихи сохранились в «альбомах» с описками. «Пуховит» в альбомах — один из вариантов.
«Я в сердце века…»
Вариантов не было. Сохранились два беловика моей рукой с насмешливой надписью О. М.: «Это для дурней». И подпись: «Гурий Верховский»… О. М. не мог, не посмеявшись над собой, назвать и посох, и памятник. Он все же показал мне, что для него это «нищенская цвель» и больше ничего. Второй «памятник» и того жесточе: про мастера пушечного цеха.
«Не у меня, не у тебя — у них…»
Разночтений нет. Сохранилось два списка моей рукой — один неполный. Тот же текст в «Наташиной тетради». О. М. пересчитал, сколько раз встречаются сочетания «их» и «из», и почему-то решил, что это влияние испанской фонетики — он тогда читал «Сида» и испанских поэтов. Слушал по радио испанские передачи. Но испанская фонетика была у него, вероятно, самая фантастическая. Это об этом стихотворении я спросила, кто это «они» — народ? Он ответил, что нет… Это было бы слишком просто…
«Внутри горы…»
Это стихотворение входит в цикл с центром «Улыбка» и «Щегол». («Гудок», первое стихотворение этой тетради, выделилось почти сразу). «Внутри горы» или, как мы его называли, «Кумир», шло в этом цикле третьим по счету. Оно становилось медленно и все время оттеснялось теми, которые оказались более быстрыми. В сохранившихся записях ряд разночтений, демонстрирующих этапы работы. О. М. сочинял в уме, изредка записывая отдельные строчки или оформившиеся строфы. Мне он диктовал то, что считал окончательным текстом, но часто это оказывалось только вариантом. Так было с «кумиром». Харджиев поставил свои пометки на вариантах, но работа шла не так прямолинейно, как он думает.
Самый ранний из сохранившихся вариантов следующий:
Внутри горы бездействует кумир
С улыбкою дитяти в черных сливах,
И с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы.
Когда он мальчик был и с ним играл павлин,
Его индийской радугой кормили,
Давали молока из розоватых глин
И не жалели кошенили.
И странно скрещенный, завязанный узлом
Стыда и нежности, бесчувствия и кости,
Он улыбается своим широким ртом
И начинает жить, когда приходят гости.
13 дек. 36. В.
В варианте от 13 декабря первая строфа еще не стала, а последняя только начала оформляться. Неизменной во всех текстах остается вторая строфа. Перед тем, как надиктовать мне этот текст, О. М. сказал: «Я догадался — это Шилейко»… Именно Шилейко «начинает жить, когда приходят гости». Новым в этом варианте была именно эта строчка про гостей: в стихах ведь идет речь об «окостенении» человека и о превращении его в идола. Именно в связи с Шилейко появляется «тишайший» рот вместо первоначального: широкий рот.
В последующей работе изменилась первая строфа:
Внутри горы бездействует кумир
В покоях бережных безбрежных и счастливых, /хранимых/
А с шеи каплет ожерелий жир,
Оберегая сна приливы и отливы.
Вся же работа шла над третьей строфой; она видна на листке, который Харджиев считает третьим и окончательным вариантом:
Кость усыпленная завязана узлом
/И странно скрещенный, завязанный узлом/
Очеловечены колени, руки, плечи
/Очеловеченной и усыпленной кости/
Он улыбается своим тишайшим ртом
/И начинает жить чуть-чуть когда приходят гости/
Он мыслит костию и чувствует челом
/И исцеляет он, но убивает легче/ (здесь не знаю, в строчку, или в столбик Д.Т.)
Здесь О. М. сказал, что это шире Шилейко, совсем не Шилейко… «Что может делать идол — исцелять или убивать»… И тут же про гору — кремень — кремль… Но идол все же был человеком — отсюда изменение последней строчки:
И вспомнить силится свой облик человечий.
Дальше О. М. убрал «тишайший рот», как относящийся к Шилейко, и вернул старую строчку:
Он улыбается своим широким ртом.
Далее, когда я записывала стихи в какой-то очередной «альбом», О. М. потребовал, чтобы я поставила в первой строфе вместо «счастливых покоях» «хранимых» — покои кумира не могут быть счастливыми, их просто берегут и охраняют… Я спросила, как же рифма, О. М. ответил — ничего, пусть так… Все равно… У него в стихах бывают пропуски рифмы.
Для меня несомненно, что О. М. в окончательном тексте, скажем, если б он готовил книгу для печати, сохранил бы не «тишайший», а «широкий» рот; но я далеко не так уверена насчет слова «хранимых». Формальный момент (рифма) мог в последнюю минуту перевесить смысловой. В «Наташиной тетради» текст этого стихотворения не окончательный — рот там тишайший. Но я могла переписать стихи по любому черновику и с любого варианта. В других «альбомах» этого времени эпитет «широкий».
В стихотворении этом тринадцать строчек. О. М. обратил внимание, что у него появились стихи по семь, одиннадцать и тринадцать строк: «Это какая-то новая форма…» Он считал, что эти формы имеют свои законы, и вообще количеству строк придавал большое значение,
В основных стихах этого цикла проходят как бы возрасты человека, основные его состояния — младенчество, отрочество («когда он мальчик был»), постепенное окостенение и конец — кумир и памятник.
«А мастер пушечного цеха…»
Второй, не сантиментальный (не «Гурий Верховский») памятник. В нем предчувствие судьбы («уж мы сошьем тебе такое»), и изготовление памятника предоставляется «мастеру пушечного цеха» и портному. Это пошло от фигуры на памятниках с протянутой рукой и невероятно поднявшимся вслед за рукой пиджаком. В нормально сшитом пиджаке в моей молодости рука свободно двигалась, не таща за собой всего пиджака. О. М., когда-то следивший за своей одеждой, страдал от диких «москвошвейных» пиджаков с неумело вшитыми рукавами и смеялся, обнаружив на памятнике этот самый покрой. Отсюда «памятников швец» и также «смотрите, как на мне топорщится пиджак». Стихотворение это было записано шифром. Сохранилось в «альбомах».
«Сосновой рощицы закон…»
Сосновая рощица была перед нашим домом в Задонске на пригорке, открытом ветрам. Сохранился чистовик моей рукой.
С «Сосновой рощицы» начинается новый цикл, или вернее — здесь первое стихотворение, не принадлежащее к циклу «возрастов», реминисценций и предчувствий, с которых началась вторая воронежская тетрадь. Произошло возвращение к настоящему, входит сегодняшний день и Воронеж, «Сосновая рощица» как-то связана с «Задонском», но это не связь двух стихотворений, растущих из одного корня — они никогда не смешивались, хотя написаны разом. Иначе говоря, это связь скорее тематическая, чем чисто словесная. «Задонск» начался на один день раньше «Сосновой рощицы», но окончательно оформился почти через две недели. О. М. склонялся к тому, чтобы «Сосновая рощица» шла перед «Задонском», но окончательно этого не решил — «потом посмотрим»…
«Пластинкой тоненькой жиллета…»
Стихотворение почти не имело вариантов и сложилось сразу в уме — без записей. Повод был смешной — мы шли из бани и увидели воз с сеном. Я заметила, как О. М. пристально на него смотрит, и испугалась — мне хотелось, чтобы он отдохнул от стихов… Он это почувствовал и сказал мне, что ничего не поделаешь. Дома он разложил на полу мои задонские акварельки и долго шагал по ним. Там все снопы были и холмики. Задонск — городок при монастыре; место чудное в верховьях Дона. Мы жили недалеко от монастыря — на отличной монастырской дороге, усаженной деревьями, кажется, тополями.
Стихотворение не менялось, а только «раздвинулось» четвертой строфой. О. М. пробовал в этой строфе только один вариант — ему хотелось употребить тополь в женском роде, как у Тютчева.
Сохранился ряд беловиков краткого и полного вариантов. В некоторых ранних списках «терялся, как моя душа» («как» вместо «что»). Стихотворение есть и в «Наташиной тетради».
«Эта область в темноводье…», «Вехи дальнего обоза…», «Как подарок запоздалый…»
Появились вместе. Первая дата стихов этой группы —23 декабря, но вероятно они начались почти вместе с двумя стихотворениями о Задонске. Сохранились беловики с пометками О. М. «Эта область в темноводье…» Они идут в следующем порядке:
/Ничего, что темноводье, Эта область в темноводье:
Ничего, что я продрог Хляби хлеба, гроз ведро —
И что область хлебороба — Не дворянское угодье —
Цепи якорной ядро./ Океанское ядро.
Я люблю ее рисунок
Он на Африку похож —
Дайте свет — прозрачных лунок
/Тонких жилок/ не сочтешь. На фанере
— Анна, Россошь и Гремячье
Я твержу их имена —
Белизна снегов гагачья
Из вагонного окна…
Я кружил в полях совхозных —
Полон воздуха был рот —
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот…
Въехал ночью в рукавичный,
Снегом пышущий Тамбов,
Видел Цны — реки обычной —
Белый, белый, бел-покров.
/Трудный рай/ земли знакомой Трудодень
Я запомнил навсегда:
Воробьевского райкома
Не забуду никогда!
Где я? Что со мной дурного?
Кто растет из-за угла?
Это мачеха Кольцова,
/Это/ родина щегла! Шутишь:
Только города немого
В гололедицу обзор,
Только чайника ночного
Сам с собою разговор…
В гуще воздуха степного
Перекличка поездов,
Да украинская мова
Их растянутых гудков.
24 дек. 36. В.
Второй беловик этого стихотворения без даты (просто дек. 36 г. В.) записан начисто. Есть две поправки. Одна — поправлена моей рукой, видимо, моя описка в предпоследней строчке (Да украинская мова), вторая: густо зачеркнута вторая строка третьей строфы («Кто растет из-за угла?») и рукой Мандельштама вписана окончательная строка: «Степь беззимняя гола». Окончательный текст последней строфы можно датировать 25 декабря, так как сохранился текст этой строфы с датой «23–25 дек.».
Параллельно с этим стихотворением шли варианты, из которых сохранилось два в беловиках моей рукой:
I.
Шло цепочкой в темноводье
Протяженных гроз ведро
Из дворянского угодья
В океанское ядро…
Шло, само себя колыша,
Осторожно, грозно шло…
Смотришь: небо стало выше,
Новоселье, дом и крыша
И на улице светло!
26 дек. 36 В.
II.
Ночь. Дорога. Сон первичный
Соблазнителен и нов…
Что мне снится? Рукавичный,
Снегом пышущий Тамбов
Или Цны — реки обычной —
Белый, белый, бел-покров?
Или я в полях совхозных —
Воздух в рот и жизнь берет
Солнц подсолнечника грозных
Прямо в очи оборот?
Кроме хлеба, кроме дома
Снится мне глубокий сон:
Трудодень, подъятый дремой,
Превратился в синий Дон…
Анна, Россошь и Гремячье —
Процветут их имена —
Белизна снегов гагачья
Из вагонного окна!..
23-27 дек. 36 В.
(а это как, в строчку, в столбик? Д.Т.)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.