Глава 5. Неожиданные открытия
Глава 5. Неожиданные открытия
Это было обычное путешествие в дрянной машине по дрянной дороге — жаркая и потная тряска под ущербным месяцем в туче москитов и мотыльков. В самом начале пути дорога вилась по низкому берегу реки, подернутому удушливой мглой. Влажность воздуха достигает в таких местах страшной цифры — 95 %: вы яростно истекаете потом, и лирическое сияние месяца и звезд на черном небе вас за это отнюдь не вознаграждает. Из темноты доносились хриплые трубные звуки крокодилов и крики людей — речные хищники вышли на охоту. В темноте они хватают за ноги скот, и поселяне отгоняют их кольями. Потом дорога свернула в лес. Стало очень душно и темно. Мы прыгали по ухабам, и все-таки от усталости я сейчас же задремал, но ненадолго. Водитель сделал резкий поворот в сторону и остановился на обочине. На нас двигалась какая-то большая тень. Слышались натужное сиплое дыхание десятка людей, хриплый кашель, хлопанье палки по голым телам и непрерывное тявканье:
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Я зажег карманный фонарь. Группа негров катила по дороге чудовищный обрубок дерева метра два-три в поперечнике и метров пять в длину. Все они были вооружены кольями, которые подсовывали под обрубок в виде рычагов, и так передвигали этот груз вперед, несмотря на неровности дороги и рельеф почвы. В белом луче моего фонаря проплыли искаженные от натуги лица, выпученные глаза, высунутые языки. Сзади вертелся надсмотрщик — очевидно, отставной солдат, судя по мятой феске казенного образца. Обливаясь потом, он изо всех сил работал палкой и горлом — из темноты непрерывно доносились звуки ударов и исступленный, сорванный голос:
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
— Откуда они?
— С концессии, мсье, — ответил негр-водитель и закурил. — Катят болванки в порт. Я нарочно повел машину в объезд — хоть дальше, но все-таки скорее: теперь нам не дадут ехать свободно, я уж знаю.
— Да разве можно катить руками такую тяжесть?
— Можно, мсье. Недаром белые люди про свою тяжелую работу говорят: «Я работал, как негр».
— А если дорога пойдет вверх, ну хотя бы на ничтожные сантиметры?
— Она на участке в шестьдесят километров не может быть ровной, как стекло, мсье. Станет подниматься — надсмотрщик нажмет посильней, вот и все. Докатят, не сомневайтесь, но доживут до порта не все.
— Что вы хотите сказать?
Но водитель дал газ, и мы двинулись дальше. Я опять заснул и скоро снова был разбужен. И снова… и снова… Задремлю — и сквозь дрему уже слышу все то же слово, одно это проклятое слово:
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
И мимо тащится очередная рабочая партия — такой же чудовищный обрубок, те же высунутые языки и натужный стон и то же противное хлопанье палки по голым телам. Сплошное движение громадных обрубков. Поток древесины. Это была скверная ночь. Обрубковый кошмар.
Под утро я остановил машину на обочине, и мы с шофером заснули часа на три.
Уже погружаясь в спасительное небытие, я на минуты вызвал к себе милое видение.
Отрывок третий
Прохладный рассвет. Хижина на фоне чернеющего в дымке леса. На циновке расположилась семья — муж, жена и сын. Женщина спокойно стоит на коленях, а пожилой муж и взрослый сын, оба воины, судя по страшной татуировке, сидят по сторонам; каждый двумя руками держит по длинной и тощей груди и с аппетитом чмокает и сосет молоко. Как корова, которую доят, женщина терпеливо ждет и курит огромную трубку, пуская клубы дыма через нос.
Тихонько прицеливаюсь фотоаппаратом. Щелк! Готово! Снимок под номером первым сегодняшней серии записан в блокнот под заглавием: «Завтрак».
«Неужели и моя шаловливая Люонга когда-нибудь вот так же…» Я улыбаюсь. У нее маленькие темно-золотые груди, как чудесные цветы, нежные и нетронутые…
Однако нужно спешить. Я дал себе один час утром на фотографирование и прогулку. Сворачиваю в деревню.
— Ты говорил, господин, тоже молоко хочешь. Вот молоко, — капрал указывает через плетень.
Чистенький дворик, бегают куры. Две голые женщины доят козу. Одна, сидя на земле, возится у вымени, другая стоит на коленях и, подняв козе хвостик, старательно ртом надувает ей сзади воздух.
— Что она делает? Зачем?
— Очень полезно: много молока даст коза! — авторитетно заявляет капрал.
Щелк! Снимок № 2 записан в блокнот.
— Нужно будет купить белую козочку Люонге! Пусть играет.
Идем дальше. Вот рынок. Здесь пестро, дымно и шумно: водянистый блеск рыб, яркие пятна фруктов, затейливые украшения и костюмы толпы — веселая картина, радующая глаз художника. Я брожу среди шума и гама, выискивая интересный сюжет. И вдруг вижу: на циновке сидит молодая женщина и продает фрукты и пшено, ее муж, очевидно сопровождающий сюда жену из соседнего поселка, стоит рядом, ожидает окончания торговли, лениво глядя по сторонам. Он стоит, изящно изогнувшись, опираясь на пучок тонких копий, стройный и черный, как живая статуэтка, и… меланхолически в одиночку занимается любовью! Я захожу так и этак, позиция выбрана, снимок № 3 готов!
Становится жарко.
«Пора домой, — думаю я, пряча фотоаппарат. — Не забыть сказать Люонге…»
— Черт побери! — восклицаю громко, внимательный капрал уже берет под козырек:
— Господин?
«Почему все мои мысли, о чем бы я ни подумал, неизменно бегут к Люонге? Что она мне? Живая игрушка? Эй, белый господин, осторожность!»
После обеда я уснул. Меня будит крик на веранде. Хрипло лает капрал, как серебряный колокольчик звенит голосок Люонги. Выглядываю. Оба держат по моему сапогу, капрал наступает с кулаками, Люонга смущена.
— В чем дело?
— Дал ей чистить твои сапоги, господин. Сама просила. Ушел за водой. Всю мазь съела. Целую банку! Восемь франков, вот написана цена!
Доказательства преступления явные — у Люонги лицо так измазано ваксой, как у наших детей иногда вареньем. Она что-то лепечет, держа обеими руками тяжелый сапог.
— Что она говорит?
— Хотела понюхать, нечаянно съела.
Я беру маленькую преступницу за ухо и веду в комнату. Капрал, довольно ухмыляясь, берется за щетку, я закрываю дверь. Мы садимся на пол. Носовым платком и одеколоном я вытираю ей губы и щеки, мою руки мылом. Она с любопытством косится на розовый кусочек, поймав этот взгляд, я прячу мыло в чемодан — так надежнее! Потом наливаю себе виски, закуриваю, сажусь на постель и с притворной серьезностью начинаю проповедь. Люонга слушает, сложив скромно ручки, сделав соответствующее случаю лицо, но живые черные глаза косят на мои вещи, шарят по комнате и, наконец, останавливаются на красной коробке с сахаром. Она знает ее — ей за послушание всегда выдается кусочек. Я никогда не воспитывал детей, но педагогический опыт у меня есть, так как я выдрессировал не одну охотничью собаку. Когда мир восстановлен, мы начинаем беседу — знаками, улыбками, словами на своих языках, вообще, вполне понятный разговор. Я достаю очередные подарки — освободившиеся за день коробочки и бутылочки. Она раскладывает их на полу, любуется, гримасничает, как птичка щелкает языком. Я думаю, временами она вовсе забывает обо мне, увлекшись игрой, но когда я отворачиваюсь к сигаретам, она быстро подвешивает в уши вместо сережек пуговицы и сует ко мне плутоватое личико, ожидая похвалы.
— Ну, нет, Люонга, это некрасиво. Ты повесь вместо сережек бабочки!
Она не понимает. Напрасно я открываю и закрываю ладони, подражая движению крыльев.
— Помнишь, в ночь, когда ты впервые пришла сюда и я едва не застрелил тебя, синяя, как небо, чудесная бабочка блестела вот здесь! — я указываю место рукой.
Две маленькие груди, темно-золотые, нежные, нетронутые… Нетронутые? Неожиданно для себя я снова касаюсь их… Еще… Люонга вздрагивает. Закрывает глаза. У меня дрожат руки.
«Нет!» — говорю я себе и откидываюсь на подушки.
Тогда, все еще стоя на коленях, она поднимает на меня взор и вдруг смеется. Беззвучно, слегка закинув голову назад и глядя мне прямо в глаза. И я чувствую, что она поняла меня.
Но что означает этот смех? Неужели же презрение и торжество женщины? Презрение за то, что я не удержался и все-таки сдержал себя, торжество — потому, что в обоих случаях я перестаю быть для нее белым господином…
Этого еще недоставало!
Я встаю, оправляю ремни, оружие.
— Капрал, одеваться! Живо! Мы идем смотреть, как танцуют зашитые!
Большой поселок Мбона — несколько очень миловидных белых домиков в тени деревьев и сотни шалашей чуть поодаль.
— Здравия желаю! Сержант Эверарт, к вашим услугам.
Рыжий фламандец вытягивается и смотрит сквозь меня мертвыми глазами. Он ведет меня к устроенному в садике душу. Полдесятка личных слуг господина сержанта, второпях сталкиваясь лбами и пугливо косясь на хозяйские ноги, виднеющиеся через полузакрытую дверцу плетеной кабинки, меня бестолково обслуживают. Остальные слуги готовят завтрак, судя по окрикам у плиты: она тоже устроена на открытом воздухе, но под надежной крышей — ведь полдневные дожди здесь не шутят с крышами.
— Хорошо помылись? — вяло улыбается сержант. — Проходите вот сюда… к столу… прошу вас…
Потом вдруг вспоминает что-то, идет обратно в душевую и, взобравшись на скамейку, заглядывает в поднятый на столбах чан.
— Эй, дети… сюда…
Мывшие меня слуги шарахнулись обратно.
— А воду… это, как его… опять не оставили… чан… м-м-м, ну, рассохнется… потечет… эх, дырявые головы… да уж ладно… что с вами делать… становись!
Слуги выстроились в одну линию.
— Равняйсь, ну…
Все согнулись до пояса. Сержант зашел сзади, с размаха двинул каждому сапогом в зад, посмотрел на плюхнувшихся носом в землю, вытер со лба пот и словно через силу промямлил:
— Мучусь здесь… вот уже шестнадцатый год… Шестнадцатый, слышите ли… отдал этим животным… ну, лучшую часть жизни… забочусь о них, кормлю, учу… видите сами… тяжелая жизнь…
Мы начали завтракать.
— Я ведь неплохой человек, знаете… и злобы к этим… как их… черномазым, не имею… да это против моих убеждений… я социалист… но пятнадцать лет… это слишком, не так ли… Они не понимают самых этих… простых вещей… миллион лет пройдет, знаете, и негры все еще останутся… этими… двуногими зверями, правда ведь… Мой пример на них совсем не влияет: казалось бы — подражай, учись, не так ли… ах, куда там… культурного… м-м-м… роста вокруг себя я не вижу… да… э-э-э… не вижу… И это, как их там… ну, руки у меня временами… просто опускаются… труда своего жалко, вот что… не правда ли…
— Так почему же вы не уйдете в отставку и не вернетесь домой?
Сержант посмотрел пустыми глазами за мою спину.
— Куда… домой?
— В Бельгию!
— А что мне там делать…
Мы помолчали. Раннее утро здесь — хорошее время дня, подходящее время, когда еще можно с аппетитом поесть.
— Родители мои умерли, брат жив… работает на м-м-м… угольной шахте… забойщиком… живет неважно, заработки плохие… Безработица держит, не так ли… за горло… дети, как их… э-э-э… ну, растут… на учебу денег нет, он уже просит сынка, не так ли… устроить сюда куда-нибудь, хоть в полицию, что ли… Дома-то в полицейские не хочется… видите ли… стыдно: ведь мы все эти… как их… социалисты… у нас на полицейских как на собак смотрят… м-м-м… и даже хуже… у нас говорят… что в полиции служить — значит потерять совесть… так хотя бы сунуть его сюда… что ли… ведь жалко парня… понимаете ли… просто жалко…
— Вы женаты?
— Нет… я сюда попал… э-э-э… солдатом… и здесь уже устроился на эту… сверхсрочную… Здесь жениться трудно… на шлюхе не хочется… а порядочная в лес не пойдет…
— А на черта вам нужен лес?
— Мне он не нужен… но если я откажусь от этого… места в лесу, понимаете… меня выгонят сразу же… В городах работают м-м-м… маменькины сынки, реакционеры, знаете ли… ведь я — социалист… рабочий… Господин губернатор так и говорит… для него, мол, что социалист, что большевик — одно… видите ли… а ведь наш Второй… этот, как его… социалистический интернационал… это опора европейской культуры… на нем Бельгия только и держится… Вы читали наши… эти… социалистические газеты…
— Нет, я не интересуюсь политикой, господин сержант. Но как можно жить в такой глуши одному?
— Гм… Вы насчет женщин… ну, здесь все время… подходят этапы рабочих… я их сам принимаю… знаете ли… выбрать здесь всегда можно… эту… подходящую девку до следующего этапа… не правда ли… Вы на ночь здесь останетесь…
— Я бы не хотел!
— Не успеете обернуться за день… придется задержаться, знаете ли… Распоряжусь… вечером вам приведут… э-э-э… десяток… выберете… только предупреждаю… все худые…
Он вяло посмотрел на меня и развел руками.
— А если они откажутся?
Сержант от удивления раскрыл рот.
— Откажутся? А это что? — он кивнул на окно.
— Что там такое? — спросил я.
— Лес… концессия… работа… — он подмигнул, но не особенно весело. — До войны баба… живущая с белыми… гордилась своим положением… и слуги тоже… Типуайеры — это здешние рикши, вы увидите, считали себя вроде этой, как ее… ну… лейб-гвардии… Теперь слово музунга… белый человек… у черномазых вроде… понимаете ли… ругательства… а фламани — фламандец… ведь здесь в администрации почти все фламандцы… знаете ли… валлонов мало… они сюда не едут… ну, это как «пес» или того гаже… Я сам сколько раз видел, как один негр… обругает другого фламани и… оба еще и плюнут… оба, понимаете ли… — он криво усмехнулся. — Вот награда за наши… эти, как их… старания и мучения…
И долго еще Альберт Эверарт, бывший рабочий и социалист, изливал мне свою печаль. Напрасно я пытался встать — он вяло и длинно плел свою канитель, пересыпая речь бесконечными э-э-э и м-м-м, видите ли, знаете ли. Этот затворник еще не потерял языка, хотя уже говорил медленно, с трудом подыскивая слова. Видно, в этих условиях начинает тормозиться сам процесс мышления. Я смотрел на него и думал, что прежде всего джунгли поражают мозг, а только потом, как следствие, выходит из повиновения язык. После завтрака мы произвели переупаковку моих вещей в двадцать три тюка, обернутые в непромокаемую ткань и приспособленные для ношения на голове. И опять я не мог не поразиться степенью негоризации этого белого человека: передо мной неуклюже копался в моих вещах наполовину фламани, наполовину конгомани. Он брал все предметы в руки, долго вертел их, вяло улыбаясь и бормоча: «Здорово…» или «Подумайте, что за красивые пуговицы…»
Его мало интересовало назначение или цена предмета.
— Я уже все забыл: триста франков, вы говорите?.. Может быть…
Но яркая окраска, необычная форма, в особенности блеск, какого-нибудь предмета вызывали вялое удивление. Это был очень непохожий на европейца, настоящий лесной Тарзан, не выдуманный бульварным писакой сверхчеловек джунглей, а прибитый до уровня получеловека: одичалый, опустошенный и, конечно, свихнувшийся европейский обыватель. Я искоса наблюдал за ним и вспоминал описания людей, которых индийские крестьяне находили в джунглях. Особенно поразила поучительная история одной девушки лет двадцати. Маленьким ребенком она была похищена, надо полагать, сытым зверем и принесена своим детенышам в качестве игрушки. Прижилась в лесу: стала не Маугли и не Тарзаном, а жалким уродом, физически не приспособленным не только к человеческой, но и к звериной жизни. Подражая животным, девушка бегала на четвереньках, однако очень неловко и медленно, потому что ноги ее были намного длиннее рук, но не имели такого строения, как у зайца или кенгуру, и она не могла двигаться прыжками, кости и мышцы ног были у нее слишком слабыми. Плохо обстояло дело и с едой: рвать мясо она могла с трудом — в лесу обнаружилась присущая человеку слабость зубов. Недостаточным для самообороны и добывания пищи были зрение и слух. Но слабее всех органов оказался мозг: лишенный богатого наследства животных инстинктов и не получив воспитания в человеческой среде, мозг девушки остался пустым. Она была изуродована лесом — ни животное, ни человек — и вскоре погибла в больнице. Осторожно наблюдая за господином Эверартом, я тихо покачивал головой — да, это была жертва. Негроизирован-ный европеец. Истинный столп нашей цивилизации в Конго. Было бы нудно считать, сколько за это время он роздал оплеух и пинков: он их сыпал «детям» направо и налево, бил сильно потому, что сам был атлетического сложения, но я ни разу не заметил в нем озлобления и горячности. Это был надломленный и подавленный, я бы сказал, заторможенный характер. Его привычкой было неожиданно подставить идущему негру ногу или толкнуть его назад, когда там лежал тюк.
— Нужно же пошутить иногда… — улыбнулся он мне, когда упал навзничь десятый человек, и я на своем лице выразил неудовольствие. — В такой глуши пропадешь без шутки… я со своими детьми люблю пошутить… только этим и держусь…
— Ну выпьем? — предложил я, когда мы разогнули спины и закурили.
— Я не пью… спасибо…
— В такой дыре и не научились пить?
— Наоборот, разучился… Здесь жарко и скучно, ничего не хочется… ничего не радует… а ведь когда-то и я любил выпить в… э-э-э… хорошей компании, знаете ли…
— Но ведь здесь есть еще европейцы?
— Да… русские… врач на положении… м-м-м… фельдшера и некий граф… нехорошие люди… Вы их увидите…
«Новый Дерюга», — пронеслось у меня в голове.
— А чем граф занимается?
— Он — главный учетчик, понимаете ли…
Секстант и другие инструменты я стал протирать и упаковывать сам. Возился с ними четверть часа. Потом оглядываюсь: господин Эверарт тяжело спит, сгорбившись на стуле, уронив голову и руки на стол.
«Это — не сонная одурь от безделья и жары, нет, — рассуждал я, рассматривая спящего. Было тихо. Негры неторопливо переминались с ноги на ногу. — Это вялость заключенного в тюрьму. Безжизненность вынужденного затворника». Потом подумал: «Это — джунгли». Еще раз подумал и закончил: «Это — колония».
— Керенский — вот грядущий мессия! Спаситель России и мира!!!
Ростислав Мордухаевич Трахтенберг — православный, патриот, бывший врач Корниловского полка в деникинской армии. До этого — просто врач Апшеронского полка российской армии, того самого, который до взятия Берлина, во времена Старого Фрица, стоял по колена в крови и за этот подвиг на парадах носил сапоги с алыми отворотами. После довольно пространного изложения своей биографии, поэтического описания города Одессы, перечисления правил крещения в православном вероисповедании, согласно разрешения Святейшего Синода, и ознакомления с данными о его продвижении по службе, полученных орденах и участии в Великой Февральской революции, временно отмененной разбойниками-большевиками, он, наконец, поднял палец и многозначительно закончил речь приведенной выше фразой.
— Доктор, — начал я, вытирая шею платком.
— О, не называйте меня доктором, прошу вас; я здесь — только фельдшер. Доктор Трахтенберг, мсье, временно отменен наравне с ВФР. Зовите меня просто — господином статским советником. Вы удивляетесь, что я генерал? О, это очень просто и естественно: когда осенью двадцатого года мы драпанули из Крыма, я был коллежским советником. Затем каждые три-четыре года я совершенно законно сам прибавляю себе следующий чин, потому что время идет, и, когда русский народ снова призовет Александра Федоровича, я должен прибыть в Петербург в чине, соответствующем моему возрасту. Посмотрите на меня лучше, и вы поймете, что перед вами штатский генерал российской службы. Генерал! Но вам я разрешаю обращаться ко мне по-приятельски: ведь мы оба культурные люди. Здесь, в Конго и прочее, в том же роде. Мы будем приятелями, я это вижу!
Господин статский советник сидел совершенно голый на глинобитном полу. Это был необычайно бодрый и толстый человек, обросший синими волосами с головы до пят. Комната была пустая и выглядела бы нежилой, если бы некоторый уют ей не придавал вбитый в стену огромный ржавый гвоздь, на котором болтались грязные штаны, куртка и шлем хозяина. Вторым и последним номером в списке мебели был другой огромный гвоздь, торчавший из противоположной стены, на нем ничего не болталось, гвоздь был гол, как вся комната и сам волосатый и жизнерадостный толстяк.
— Я набираю носильщиков для экспедиции в лес и прошу вас осмотреть всех отобранных. Обратите особое внимание на…
— Пустяки и проза жизни, мой милый! Вы видели — за дверью валяется сумка скорой помощи? С красным крестом?
— Не обратил внимания.
— Напрасно, в ней фляга с чистейшим медицинским спиртом. Spiritus vini rectificati! Хлебните! Мы, русские, отличаемся гостеприимством — это наша национальная слабость. Гость для русского сердца — подарок Бога!
Я подумал было, что Ростислав Мордухаевич просто пьян, но повнимательнее вгляделся и увидел, что он трезв, из него буйно прут наружу просто здоровье и довольство жизнью.
— Найдите за дверью флягу и дернете. Не церемоньтесь. Вижу — вы человек моего круга. Пейте, а я вам спою «Многие лета»!
Уходя, я действительно услышал, как толстяк затянул церковную здравицу. На земле валялась сумка с красным крестом.
Ни ожерелья, ни ткани, ни деньги — ничто не помогало. Негры стояли угрюмой толпой и молчали, опустив головы, глядя в землю.
— Это вам… урок, господин ван Эгмонт… этакие скоты… Процветание колонии и успехи науки для них пустые звуки… э-э-э… заметили… когда я сказал, что сам… как его там… ну… его превосходительство… желает успеха экспедиции… то ни одно животное не подняло… м-м-м… головы… гнать силой нельзя… не правда ли… они разбегутся… В условиях леса сила будет… не на вашей стороне… там нужна сознательность, знаете ли…
— Так выходит, что дело проваливается?
Сержант посмотрел куда-то вбок.
— Вот наши коммунисты… болтают о том, что… ну, видите ли… колониальные власти и колонисты спаивают туземцев… «активная алкоголизация»… слышите… господин ван Эгмонт? Мы проводим якобы «активную алкоголизацию»… А ведь эти тунеядцы сами нас заставляют… ну… прибегать к алкоголю… покупать их услуги, видите ли… эх… они сами себя активно алкоголизируют, поверьте… Вы же сами видите, не так ли…
Принесли бидон спирта.
— Алугу! Смотрите — алугу! Кто желает записаться в носильщики? — чуть громче выдавил из себя сержант с кружкой спирта в руках.
И все ринулись к нашему столику с криком «Муа алугу»: согнанная на двор группа старых рабочих, по мнению сержанта, наиболее надежных и выносливых; молодые новобранцы, отдыхавшие после длительного этапа до выхода на работу в лес; случайные жители деревни — все кинулись к заветной кружке. Приковыляли даже две хромых поварихи, еще издали крича «Муа»! Это было всеобщее смятение и мгновенное рождение буйной и веселой толпы энтузиастов, желавших продаться за пару глотков спирта и потом идти в дебри леса.
— Муа алугу!
— Муа алугу!
— Муа алугу!
Люди галдели и напирали на нас со всех сторон. Потом за дело принялся мой капрал Мулай. Суровый служака поправил на груди медаль и строго по уставу посадил на голову свою высокую феску. Выломал палку. Через три минуты, по его выбору, перед нами стояли три ряда рабочих — самых молодых и хорошо сложенных. Остальные сгрудились поодаль, жадно наблюдая за процессом наливания жидкости в жестяную кружку, а из кружки — в губастые рты. Еще через пятнадцать минут все было закончено: я оказался собственником двадцати трех блаженно улыбавшихся пьянчуг.
Статский советник осмотрел кожные покровы моих носильщиков, слегка покрутил им руки и ноги, долго и внимательно выслушивал сердца через замусоленную трубочку. Потом бодро икнул и сказал:
— Поздравляю! Товар высшего качества! Такие молодцы не подведут!
По-приятельски сделал мне ручкой игривый жест и удалился, пригласив вечерком зайти в гости. Я случайно подобрал оброненную им трубочку и обнаружил, что она давно забита грязной бумагой, какими-то семечками и абсолютно не пропускает никакого звука.
По моему распоряжению носильщики были поставлены на особое сытное питание. С этого дня каждый носильщик перед едой стал получать горсть яично-молочного порошка и порцию витаминов. Все были хорошо вымыты и одеты в новую одежду — куртки и короткие брюки защитного цвета. Вечером случайно заглянул во двор и довольно усмехнулся: капрал выстроил людей и что-то разъяснял им.
«Все держатся подтянуто и спокойно, — отмечал я мысленно. — Вид у людей как будто бы довольный».
— Вот вы сказали, господин сержант, что силой набирать людей нельзя, потому что в лесу они разбегутся. А какое значение имеет кружка спирта?
— Э-э… символическое… если я правильно выражаюсь…. негры любят выпить, но… м-м-м… не в этом дело. Видите ли… спирт заставил их дать добровольное согласие… а от своего слова эти… м-м-м… животные никогда не отступят…
Так родился персонал экспедиции. Мое боевое соединение.
— Ну, кажется, все. Могу выступать!
— А пропуск до леса?
— Какой еще пропуск? Ведь я вам сдал столько бумаг!
— Вы меня не поняли. Вам разрешено пройти… м-м-м… территорию по лесной концессии и… затем пересечь Большой лес с выходом на… как их там… э-э-э… восточные фактории, не так ли? Между концессией и Большим лесом… дорога проходит еще через… одно частное владение… Нужно разрешение владельца… мсье Чонбе…
— Кого?
— Мсье Чонбе… Мсье Абрама Чонбе…
— Я когда-то читал о пророке Аврааме и знал еще несколько других Абрамов, но вот о Чонбе что-то не слыхивал. Кто это?
— Туземец… богач… владелец гостиницы в Стэнливилле… и дома, где вы живете… Мсье Чонбе знают даже в Леопольдвилле… он и там будет строить гостиницу… Его частные права нужно… уважать, не так ли… Жаль, что разрешение не получено заранее… дело поправимое… он вчера приехал из Стэнливилля и сегодня осматривает свои… как их… плантации… здесь будет с часу на час… Видели большой дом около магазина и склада?.. Это его… Большой человек…
— Негр?
— Д-да… туземец… большой человек… я говорю вам… контрагент концессии: снабжает пищевыми… этими, как их… ну… продуктами… рабочих и как его… вывозит кругляк в порт…
— Как «вывозит»? Я же видел по дороге партии рабочих, которые катят обрубки по шоссе!
— Да, он доставляет лес накатом… прибыльное дело, знаете ли… очень прибыльное… кормежка лесорубов, доставка из леса к реке — это мелочи… концессия не может с этим возиться, знаете… но из этих мелочей плывут… э-э-э… немалые денежки… Мсье Чонбе — бывший сельскохозяйственный инструктор, из солдат… но его выгнали… он едва устроился здесь поваром на рабочей кухне… потом стал подрядчиком по закупке продуктов… Где их в такой глуши закупить? Лесные разработки растут… концессия ждать не может… Мсье Чонбе получил разрешение на плантацию, видите ли… э-э-э… Рабочих получает от концессии… через меня… открыл здесь магазин… все дома здесь — его… Теперь пытается высунуть нос наружу, знаете ли… построил деревеньку в лесу… м-м-м… и потихоньку… Я все вижу и знаю, да Бог с ним… не стоит связываться… у него в Стэнливилле бывает и мой начальник… так, потихоньку…
— Не потихоньку, а незаконно?
— Нет… то есть да… конечно… Видите ли… словом, он выписал себе лишних рабочих, вроде для этой… как ее… плантации… поселил их в лесу, знаете… и гоняет в лес за этим… как его… каучуком… Выгодное дело, видите ли…
— Еще бы. Рабочих оплачивает концессия?
— М-м-м… да…
— Ну такой жулик далеко пойдет. Да и вы за поставку людей получаете малую толику, ведь так? Хе-хе-хе, господин сержант!
— Хе-хе-хе, господин ван Эгмонт… — сержант поежился и нехотя промямлил: — Все деньги, однако… не идут в его карман… знаете ли… зарабатывает много… приходится делиться… не забывать… а не то…
Он сделал выразительный жест рукой.
— Пусть почаще смотрит в зеркало на свою черную морду и помнит… хе-хе-хе, господин ван Эгмонт…
— Хе-хе-хе, господин сержант!
Я издали увидел щегольскую машину и индийца-шофера в белоснежной форме. Слуга-телохранитель выпрыгнул первым, сняв фуражку и почтительно вытянувшись, открыл дверцу Оттуда медленно вылез дородный мужчина в безукоризненно сшитом костюме и модной шляпе. Издали блеснули большие синие очки на круглом и черном, как сапог, лице. Мсье Чонбе через плечо бросил прислуге несколько слов и медленно, вразвалку взошел по ступеням крыльца. Когда я подходил к дому, то его широкая спина как раз скрывалась за стеклянной дверью.
Мсье Чонбе принял меня на веранде, выходящей в сад. Мы сели. Подали виски. Я коротко изложил дело и сослался на документы, которые сдал сержанту.
Большой человек небрежно перекинул ногу на ногу, показывая тонкий, как паутина, белый шелковый носок, сквозь который лоснилась черная кожа.
— Да как вам совершенно откровенно сказать, мсье… Я не особенно горячо приветствую вашу превосходную идею совершить исключительное путешествие через мои совершенно частные — я подчеркиваю: совершенно частные владения! Приветствую вас без всякого огромного энтузиазма, мсье!
— Да, но губернатор…
— Миллион раз прошу прощения! Я бесконечно уважаю его превосходительство и его сиятельство губернатора и графа, бесконечно и бесповоротно, мой высокочтимый мсье. Вы это прекраснейшим образом сами слышите! Однако я покорнейше прошу вас всесторонне уважать мои законнейшие права самым энергичнейшим образом!
Мсье Чонбе говорил по-французски очень бегло и с присущей многим неграм витиеватостью. Он не говорил, а изъяснялся, явно любуясь своим красноречием. Слова так громоздились одно на другое, что теряли в конце концов смысл. Я потер лоб. Неужели из-за этого проходимца задержится мое выступление?
— Все документы у меня в порядке. Остается пройти вглубь леса, и все. Дальше я пойду по карте, все уже согласовано.
Мсье Чонбе откинулся на спинку стула и величественно захохотал.
— К моему восхищению, вы изволили вымолвить прелестнейшее слово — «согласовано». О да, согласовано! О да!! Я поддерживаю всемерно и почтительнейше всякую категорическую согласованность, но, — он поднял вверх жирный палец, — все согласовано не со мной!
Он залпом выпил стаканчик, нагло подмигнул мне и опять захохотал. Поправил галстук, посмотрел на себя в карманное зеркало и захохотал снова.
— Ну как… договорились? — вдруг из-за кустов донесся голос сержанта. — Господин ван Эгмонт… через полчаса я жду… вас к себе… мы поедем взглянуть на лесные работы… Вы же просили… кончайте скорее…
При звуках этого безжизненного голоса мсье Чонбе вздрогнул.
— А? Что хочет господин Эверарт? Я согласен! Скажите ему, крикнете скорее — я совершенно согласен! Власти желают — ну и я обоими руками поддерживаю!
Я подал написанный мной под диктовку сержанта пропуск, и мсье Абрам Чонбе, отставив мизинец с двумя золотыми перстнями, торопливо подмахнул свою фамилию.
— Только вот здесь покорнейше прошу соблаговолить вставить название моей деревни — Чонбевилль.
Я засмеялся.
— Не извольте смеяться, высокочтимый мсье! На месте нашего славного города и столицы Леопольдвилля когда-то была рыбачья деревушка поменьше моей. Стэнли и Чонбе начинают с маленького, но Стэнли и Чонбе заканчивают великим! Время сделает свое! — он опять принял самодовольный вид.
— Отвечу, почему именно так будет: мсье Абрам Чонбе — нужный человек. Для нашей страны и для нашего времени. О, он кое-кому нужен уже и сейчас, но дальше еще больше может понадобиться!
Все в нем сияло гордостью — от синих очков до модных белых туфель.
И я вдруг решил поговорить с ним начистоту. Почему бы и нет? Он не глуп, это ясно. Он меня сразу поймет!
— Мсье Чонбе, я — иностранец, чужой человек в Конго. Я — турист. Художник. Все ваши дела меня не касаются. Но я очень интересуюсь людьми. Людьми вообще…
— Вы изволите писать великолепнейшие портреты?
— Да, но если художник не понимает человека, с которым имеет дело, то портреты плохо удаются.
— Вы пожелали написать мой гениальный портрет? Я го…
— Ваш портрет будет написан на обратном пути из Иту-рийского леса.
— О, миллион раз благодарю вас, высокоуважаемый мсье художник! Я готов абсолютно и бесповоротно, я готов! К вашим нижайшим услугам, уважаемый мсье, друг его превосходительства и его сиятельства губернатора и графа!
— А сейчас мне бы очень хотелось ближе познакомиться с вами как с человеком. Кое-что я о вас слышал и вижу: ваша деятельность делает вас человеком общественным.
— И будет мощно толкать меня далеко вперед и еще гораздо дальше — меня прекрасно знают в Стэнливилле, мсье художник!
— Я это слышал и хочу в этой связи задать вам несколько вопросов. Вы знаете, как доставляются проклятые обрубки из концессии в порт?
— О, да. Я отвечаю за это: я связан контрактом.
— И вы видели своими глазами условия труда на шоссе?
— Д-д-да… Но я не понимаю, мсье, не понимаю, что вы хотите от меня.
— Я скажу яснее: как вы, негр, можете допустить такое обращение со своими единокровными братьями?
Мсье Чонбе качнулся назад, мгновение изумленно смотрел на меня, потом вдруг сообразил и засмеялся.
— Вы ложно информированы: мои единокровные братья не работают на шоссе! Я бы, конечно, не допустил этого! Кто-то оклеветал меня, поверьте!
— Да нет. Вы не поняли, мсье Чонбе: я хотел сказать, что негры — ваши собратья, конгомани, вы знаете условия их работы и не только молчите, но и сами помогаете поддерживать этот дьявольский режим!
Опять мсье Чонбе откинулся назад и уставился на меня в крайнем удивлении. Он ответил не сразу.
— Мсье, я — христианин и не поддерживаю дьявола. Власти в Стэнливилле, даже сам губернатор и мсье Эверарт — все христиане. Я могу ошибаться, мсье, я — крещеный конгомани, но ведь тысячи бельгийцев рождены от христиан и крещены после рождения. Почему же вы сразу обратились не к ним, а ко мне?
Я сделал жест досады.
— Оставим в покое христианство. Я говорю о культуре, понимаете ли, мсье Чонбе, о культуре, которая всегда и обязательно связана с гуманностью!
— Но ведь любой бельгиец, любой белый человек культурнее меня, он всегда мне скажет это прямо в лицо. Извините, я не знаю, что такое гуманность. До прихода в Конго европейцев здесь не было таких методов работы. Мсье, это — ваша культура и ваша гуманность, конгомани здесь ни причем, и я в первую очередь!
Я еле сдержал резкое слово.
— Вы все же не понимаете меня, мсье Чонбе.
— Извините, мсье ван Эгмонт.
— Ну вдумайтесь в мои слова: вы — конгомани, и ваши рабочие — тоже конгомани. Вы сидите в чистеньком костюме и пьете виски, а они катают лес по шоссе. Ну что же здесь непонятного?
— Это я все хорошо понял, мсье.
— Ну и это вас не возмущает?
Мсье Чонбе даже подальше отодвинулся, выпучил глаза и молча долго меня рассматривал.
— Вы очень образованный человек, мсье ван Эгмонт, — медленно начал он, — и я вас очень уважаю. Простите меня, я окончил только курсы при районном агрономе и многое до меня просто не доходит. Например, почему вас не возмущает, что вы сидите здесь в чистом белом костюме, а ваши братья-единоплеменники сейчас обливаются потом в тяжелом и вредном труде? Я говорю о голландцах, мсье!
— Где?
— На химических заводах, в судовых кочегарках и так далее, мсье.
— Где это? Что вы выдумываете?
— В Роттердаме, мсье.
Полагаю, что я выпучил глаза, точь-в-точь как мсье Чонбе.
— Вы были в Роттердаме?
— Дважды.
Я с удивлением посмотрел на мсье Чонбе. Милые картины далекой родины поплыли перед глазами.
— Разрешите предложить вам сигару, мсье Чонбе! Я протянул пачку.
— Где вы их покупали? Здесь? В моем магазине? Я держу эту дрянь только для бельгийцев. Не могу курить других сигар, кроме гаванских, вот мои марки: «Партагас», «Панч», «Коронас».
Он поднялся и принес несколько коробок.
— Пожалуйста, мсье ван Эгмонт. Только что из Леопольд-вилля. В Роттердам в первый раз я попал случайно и там работал на нефтеперегонных заводах фирмы «Королевская акула». Слышали о ней? Да? Тем лучше. Тяжелейшая работа, немногим легче вот той, на здешних шоссе!
— Ну-ну, мсье! Без палок, однако?
— С палкой безработицы, мсье!
— Но без лопнувшей от ударов кожи!
— С выхаркиванием легких, мсье!
Я не нашел подходящего ответа и запнулся.
— Второй раз я заехал в Роттердам, когда недавно был по делам в Антверпене: захотелось взглянуть на старые места и измерить путь моих жизненных достижений.
Я помолчал и потом сказал упрямо:
— И все же вы не поняли меня. Я хотел сказать, что не следует заимствовать у нас худшее: нужно брать лучшее и крепко держаться за свой народ.
Теперь мсье Чонбе уже окончательно пришел в себя. Он налил мне и себе по второму стаканчику виски, добавил прохладной воды и тщательно обрезал золотистую душистую сигару.
— Я понял, мсье ван Эгмонт, что вы — похожий на бельгийцев иностранец. Очень хорошо понял. Извините меня, в таком случае я скажу вам: вы — расист!
Я качнулся назад и выпучил на него глаза.
— Что такое?
Мсье Чонбе с наслаждением затянулся и довольно нагло осклабился:
— Расисты, мсье, — это люди, утверждающие, что белые лучше черных и поэтому только они одни должны пользоваться всякими преимуществами. Вы придумали и навязали нам эту культуру. При этом вы считаете, что только музунгу достойны хорошей жизни, а конгомани должны лишь работать и голодать. Не так ли, мсье ван Эгмонт? Вас раздражает, что негр хорошо одет, курит сигару, пьет с вами виски. Это оскорбляет вас, это кажется вам несправедливостью, покушением на ваши природные права?
Я молча смотрел на толстое черное лицо, синие очки, сигару и наглую усмешку.
— Недавно в газете я читал, что один поэт, его зовут… — мсье Чонбе кряхтя полез в карман за записной книжкой и по алфавиту нашел букву «Г», — его зовут мсье Гейне. Он сказал: «Они пьют вино, а другим советуют пить воду!» Ха! Хорошо сказано, мсье! Это и про вас, мсье!
Я тряхнул головой.
— Я — не расист, мсье Чонбе. Но я полагаю, что в Конго и в Нидерландах люди труда заслуживают лучшей жизни. Вечное неравенство несправедливо.
Улыбка медленно смылась с черного лица.
— Она от Господа Бога, мсье. Вы против Бога?
— Я не о Боге говорю, а о властях.
Мсье Чонбе положил сигару в пепельницу. Строго:
— Вы против властей, мсье?
— Власти приходят и уходят. Что вы будете делать, если бельгийцы уйдут из Конго?
Мсье Чонбе не ожидал этого. Такая мысль его глубоко поразила, он мгновение сидел недвижимо. Потом вскочил, заглянул в сад и в комнаты. Мы были одни.
— Они не уйдут!
— Могут уйти.
— Придут англичане, и концессия будет, и Абрам Чонбе будет, и рабочие будут, мсье ван Эгмонт! Ничего не изменится! Он удовлетворенно вздохнул и протянул руку к сигаре.
— А если никого не будет?
— Как никого?
— Если будут только они?
— Кто?
— Ваши рабочие.
Вот такая мысль уж действительно никогда не приходила в голову мсье Чонбе, это было яснее ясного: какая гамма чувств заиграла на оплывшем, но очень подвижном лице! Все мгновенно пробежало на нем — удивление, волнение, страх, осталось одно, только одно чувство — злоба.
Мсье Чонбе перегнулся ко мне и выпалил одним духом:
— У сержанта Эверарта — двадцать стражников, у капитана Адрианссенса в Банде — двести солдат, у полковника ван ден Борг в Стенливилле — две тысячи, самолеты и пушки, у генерала Слагера в Леопольдвилле — двадцать тысяч, все необходимое и современное оружие. Они защищают культуру, Бельгия ее подарила нашему темному народу, и теперь она нужна нам самим: они защищают и себя, и нас, они не дадут в обиду верных королю конголезских патриотов! Мы все как один человек поднимемся им на помощь! Сила за нами! То, что вы сказали — невозможно: этого не должно быть и никогда не будет! Никогда!
Он торжественно закончил, подтверждая каждое слово взмахом руки:
— Запомните: золото связывает крепче железа, и узелок на золотой нити труднее распутать, чем узел на железной цепи.
Типуайе — это носилки с креслом. Их обычно тащат человек восемь, а если над сиденьем сделан навес от солнца, то иногда и больше. За носильщиками обычно идет смена, взамен уставших на ходу подставляющая свежие плечи, так что европейцу только остается покачиваться, дремать и лениво подгонять палкой нерадивую упряжку. Так своего господина типуайеры несут через горы и леса, по труднодоступным каменистым кряжам и через темную воду, где притаились крокодилы.
— Вы задержались… э-э-э… я спешу… прошу извинить… поезжайте со старшим учетчиком… он дорогу знает…
Плечистый сержант долго ворочался в кресле, потом буркнул:
— Эй, пошел! Ну! — взмахнул хворостиной, и его «кони» тронулись рысью.
— Приветствую! — тоненький бледный человечек небрежно протянул мне узкую, очень белую руку. — Слышал о вас. Граф фон дер Дален.
Граф поражал опрятностью тщательно выглаженного костюма и какой-то томной изысканностью движений. «Парижская дама», — подумал я. Он изящно опустился в кресло, не глядя, протянул руку в сторону, и молодой красивый негр подал ему странно изогнутую трость и шотландскую волынку.
— Не удивляйтесь: я коротаю время только с помощью волынки. Вы любите волынку? Нет? Этот инструмент требует особого настроения: он чем-то напоминает мне пастельную туманность моей родины. О да, я немного сноб. Вы правы.
Его упряжка двинулась. Я пошел пешком.
— Совестно ехать на людях? — небрежно цедил граф, грациозно покачиваясь в кресле. — Ах, какой же вы сноб: ваше желание считать негров людьми вполне стоит моей волынки!
Помолчав, он добавил кокетливо:
— В таком случае вы составили бы обо мне превратное представление и в другом отношении. Вы видели молодого негра, подавшего мне волынку? Он вам понравился? О, я польщен, польщен… Я дал ему кличку Савраска, так у нас в России зовут лошадей. И…
— Но почему же именно лошадиное имя?
— Чтобы оттенить свое отношение к этим человекоподобным существам. Я живу в одной комнате с доктором Трахтенбергом. Вы уже знакомы, не так ли? Оба мы достали себе черных наложниц: он — девушку Машку, а я — юношу Савраску. Но Трахтенберг считает Машку своей любовницей, тем самым в известной мере равным себе человеком. Не правда ли — дико? О, как пошло! Но вместе с тем весьма характерно для мира, где царствуют иудеи и марксисты с их низменными идеалами всеобщего равенства, мира и свободы. Я — идейный содомит. Содомия — это шикарно, не так ли?
Я промычал что-то неопределенное, потому что фон дер Дален явно рассчитывал на взрыв возмущения, а я не хотел доставить ему такого удовольствия. Он изящно покачивался в кресле, болтал и играл на шотландской волынке, иногда передвигал зонтик из листьев, чтобы защититься от солнца, играл узкими, странно белыми пальцами, от которых как будто бы исходило сияние. Несколько раз упряжка сильно качнула седока, и негры пугливо съежились, словно ожидая ударов, но граф даже не прикрикнул на них и, надо сказать, этим вызвал к себе некоторую симпатию. Все это фокусы: белая кожа и волынка, Савраска и содом — все это крик отчаяния культурного человека, вынужденного медленно погружаться в слабоумие. Старшина Эверарт — это просто следующая фаза, через десяток лет граф станет таким же… Он сам это знает…
Между тем фон дер Дален взял в руки свою странную трость и стал ждать. Как только упряжка снова его резко тряхнула, он плавным жестом скрипача-виртуоза вытянул руку, нацелился и ловко просунул конец трости между ног впереди идущего носильщика, одного, другого, третьего и четвертого… Люди-животные прибавили шаг, а потом понеслись рысью.
— Не отставайте, господин ван Эгмонт, и не ругайте меня. Вы несете должное наказание! — улыбался граф из-под плетеных ветвей навеса. — Мое изобретение славно действует? Я хочу сделать на него заявку в бельгийское патентное управление: «Инструмент фон дер Далена для повышения энтузиазма типуайеров!» Звучит недурно? Посмотрите-ка! Замечаете изгиб? О, я долго экспериментировал, пока нашел удобный угол наклона!
Граф небрежно протянул мне конец своей трости: он был слегка изогнут и с наружной стороны проколот мелкими гвоздями, концы которых чуть-чуть торчали на внутренней стороне на манер узенькой металлической щетки.
Голландцы — хладнокровный народ, художники — легкомысленная братия, высоколобые снобы — сверхчеловеки, добровольные смертники — замкнувшиеся наглухо люди, рав-подушные ко всему, кроме самих себя. Я был всем этим и потому отправился в Африку. Но в пути что-то во мне произошло, что-то сдвинулось с места, и я потерял обычную власть над собой. Вначале непрерывно чувствовал стыд и удивление, потом удивление сменилось возмущением. «Какое мне дело? — успокаивал я себя. — Я ухожу из жизни с чистыми руками». По мере приближения к вратам Забвения — Итурийским лесам, казалось бы, равнодушие к мерзостям окружающего должно было бы возрасти. Но не тут-то было! В последние недели я уже сдерживал себя только сознательным усилием воли, непрерывно повторяя свое заклинание: «Nolimi tangere» («Пусть ничто меня не коснется» [лат.]). А тут, вступая в свой вожделенный Лес Успокоения, вдруг увидел кривую палку с мелкими гвоздями со следами крови, кожи и волос и вдруг не выдержал: правой рукой схватил трость, выдернул ее из белых холеных рук, левой рукой столкнул наземь шалаш и — о, невероятность! — тростью ударил графа по лбу, повыше холодных серых глаз, как раз туда, где светлые волосы были зачесаны в безукоризненный пробор.
Граф не вскрикнул и не сделал никакого движения самозащиты. И это сразу же привело меня в себя. Что за черт! Ведь это же меня не касается! Упряжка остановилась, но носильщики все еще держали кресло на плечах. Минуту мы смотрели друг на друга. Я задыхался. Потом швырнул трость в кусты.
— Милостивый государь, — спокойно сказал фон дер Далей, глядя на меня с вершины своего трона, — вы находитесь в Африке без году неделю и уже позволяете себе так распускать нервы, к тому же в присутствии туземцев. Я не отвечаю банальной дракой потому, что я — дворянин, а необходимыми качествами аристократа всегда являются самообладание и строгая разборчивость. Я вас переоценил, господин ван Эгмонт, и теперь равнодушно не замечаю вашей плебейской выходки.
— Ну! — мягко бросил он упряжке.
Носильщики дико рванулись вперед. Я один остался на дороге.
Носилки графа уже давно исчезли в кустах, а я стоял на вершине небольшого холма и глядел вдаль.
Текстильные фабрики Бельгии выпускают для местного населения специальные «негритянские» ткани с особо упрощенным рисунком и режущей глаза расцветкой. Конечно, вблизи конголезская деревенская толпа выглядит не столько грубо театральной, сколько нищей. Издали рабочие бригады, двигающиеся в ритме организованного труда, на окраине величественного леса производят праздничное впечатление, и их движение радует как огромный хоровод.
Потом мой слух вдруг различил одно слово, доносившееся с поляны: оно слабо, но явственно витало над огромным пространством и сотнями людей, только одно это проклятое слово: «Скорей!»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.