Глава 4. Веселый город Париж. Преодоление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. Веселый город Париж. Преодоление

О где ты, где ты, где ты, мечта моя — Париж!

Песенка из старого голливудского фильма

Представьте себе иностранца, выброшенного сегодняшним утренним поездом в Париж, человека одинокого, не имеющего здесь ни знакомств, ни связей.

М. Е. Салтыков-Щедрин

Несомненно, переход от российской ссылочной глухомани в центр мировой интеллектуальной и духовной жизни — серьезное испытание для россиянина рубежа XIX–XX веков. Внешне эта встреча с одним из важнейших центров мировой цивилизации по описанию одного из свидетелей того времени выглядела так:

«Я вышел из Северного вокзала на грязную шумную площадь. Меня удивил ветер — в нем чувствовалось дыхание моря; мне стало весело и тревожно… Я знал, что русские эмигранты живут неподалеку от Латинского квартала, и спросил полицейского, как мне туда добраться. Он мне показал на омнибус; в Париже оказалась наша конка, только без рельсов и двухэтажная…Мы пересекли Большие бульвары… На Бульварах было множество палаток; в одних продавали всяческую дребедень, в других были огромные, непонятные мне игры — рулетки.

На углах улиц стояли певцы с нотами; они пели что-то грустное; зеваки, толпившиеся вокруг, подпевали. На тротуарах громоздились кровати, буфеты, шкафы — мебельные магазины. Вообще все товары были на улице — мясо, сыры, апельсины, шляпы, ботинки, кастрюли. Меня удивило количество писсуаров, внизу краснели штаны солдат. Ветер был холодный, но люди не торопились; они не шли куда-то, а прогуливались.

Кафе были с террасами, и на многих чадили жаровни… На бульваре Севастополь я увидал паровой трамвай, он трагически свистел. Извозчики гикали и свистели бичами. Пролеток не было, у извозчиков были кареты, как у московского генерал-губернатора… Иногда дорогу пересекали кареты без лошадей — автомобили; они гудели и грохотали, и лошади шарахались в ужасе… Москва мне показалась милым детством. Мужчины были в котелках, женщины в огромных шляпах с перьями…» (Эренбург, 1966, с. 57–59) — на этом остановимся, тем более что внешняя картина совсем не отражала духовной жизни эмигрантов самых разных мастей и профессий, как и причин, заставивших покинуть Россию.

Если французы из провинции (например, герои Дюма, Мериме, Стендаля или Бальзака), отправляясь на завоевание Парижа, подразумевали прежде всего карьеру, то русские со времен Петра ехали в этот город больше на учебу, а уже позднее — для овладения тамошним этикетом или познания особых радостей жизни, эмигранты более позднего времени — в поисках убежища «и от всевидящего глаза, и от всеслышащих ушей». Отдавали должное этому центру европейской и мировой культуры и серьезные ученые-географы, отмечая свойственную этому городу особую привлекательность для иностранцев. «Значение Парижа, как первого мирового города новейшего времени, сыграло для Франции роль могучего рычага, давшего ей культурный перевес», — отмечал немецкий географ Филип-сон. «Парижане могут сказать, что их город есть в настоящее время главный город Европы, как объявляют его и сами иностранцы, которые стекаются в Париж в таком множестве, — тосковал о замечательном городе активный участник Парижской коммуны Элизе Реклю, — привлекаемые своими делами или просто более или менее утонченными удовольствиями, или в особенности любовью к искусствам, к науке» (Реклю, 1898, с. 695).

Именно последнее и привело в Париж поздней осенью 1903 года русскую чету из глубокой российской провинции после окончания вологодской ссылки Русанова. Разумеется, первые мысли как самого Русанова, так и его жены были не о парижских удовольствиях, а гораздо более прозаичными — жилье, простейший насущный заработок, перспективы учебы…

Трудности в характеристике парижского периода жизни Русанова связаны с ограниченным количеством свидетельств и документов той поры. Едва ли не единственным источником информации для нас остаются немногочисленные сохранившиеся письма, причем часто отсутствует возможность подтвердить или опровергнуть описанные в них ситуации и события, ведь письма — документ весьма субъективный в своих оценках и пристрастиях, и вместе с тем весьма ценный в части жизненных деталей. Зная об этом, историк н? может позволить разгуляться собственному воображению, отпуская поводья творческой фантазии, каждый раз особо оговаривая любую попытку собственного домысла, без которого нередко просто не обойтись.

Парижский период в жизни Русанова одновременно счастливый и трагический, когда осуществилось его стремление к образованию в одном из самых престижных учебных заведений мира и здесь же произошла жизненная драма — потеря любимой жены. Практически одновременно происходило его становление в качестве русского полярного исследователя и получил огранку его талант исследователя и ученого, не раскрывшийся в полной мере из-за преждевременной гибели. Со всех точек зрения парижский период его жизни оказался чрезвычайно насыщен разнообразными событиями — осенью 1903 года вместе с Марией Петровной он приезжает во Францию, весной 1905 года он потерял жену, а еще через два года началась полоса его периодических возвращений в Россию для участия в полярных экспедициях, когда воплотилось в жизнь его призвание на службе родной стране, подданство которой он так и не поменял. А Франция для него осталась просто любимой страной, куда он возвращался из Арктики на очередную «зимовку» для обработки собранных материалов и продолжения образования. Определенно, от приобщения к ее науке и культуре он не стал менее русским. При любом раскладе понять значение Русанова для России без Парижа и Франции невозможно — поэтому этот период его жизни требует максимального освещения даже на ограниченном имеющемся фактическом материале. С другой стороны, жизнь любого эмигранта за рубежом, желающего сохранить связь с родиной-мачехой, заведомо трудная и понять ее иначе, чем с позиции жизненного преодоления, невозможно. Думается, что вся жизнь Русанова в Париже, несмотря на очевидные успехи, в частности в Сорбонне, была таким преодолением, потребовавшим от него немало усилий и жертв, а с другой стороны, закалившим его характер ничуть не меньше, чем все его арктические экспедиции. Это преодоление, как и интеллектуальная огранка под сводами Сорбонны, сформировало в значительной мере его как личность.

Приведенные выше чисто внешние картины парижской жизни нужны уже потому, что самые яркие и свежие впечатления от прибытия во Францию оказались в первом ру-сановском письме к родным в Орел, не дошедшем до нас. Второе же от 10 декабря 1903 года переполнено важнейшими деловыми новостями и в целом достаточно благоприятного характера, касающимися прежде всего перспектив учебы в одном из университетов, пользующемся мировой известностью, и не только:

«Через три недели, после того как я послал прошение со своими документами министру, я получил ответ. Теперь я удостоен бакалаврской степени и, уплатив 205 франков, состою 1 etudiant (студентом) Парижского университета. Поздравляйте меня. Жена тоже поступила на медицинский, и у нее страшная пропасть работы, минуты нет свободной; сегодня резала лягушку. Я взял только ботанику и минералогию, пока не овладею языком…» Далее следуют просьбы прислать словари и ботанику Кернера, сменяющиеся затем будничными новостями повседневной парижской жизни: «Я завтра возьму обменный курс с одной француженкой, то есть я буду учить ее русскому языку, а она меня — французскому… Верно, русскую высшую школу придется забросить, хотя там читают светила русской науки, гордость России Ковалевский, с которым я имел счастье лично познакомиться, и который был заинтересован некоторыми моими наблюдениями, сделанными над бытом зырян, Мечников, Исаев и другие талантливые и блестящие представители кафедры.

До сих пор мы, собственно, не видели Парижа, не были ни разу в театре, даже в Лувре, не были ни в одном музее — некогда, надо учиться и учиться…

Здесь зима: постоянно идут проливные дожди — без зонтика нельзя выйти. Шел один раз снег, но к вечеру стаял. Мы один раз топили камин за все время…» (1945, с. 374).

Все русановские письма из Франции из-за своего богатого подтекста требуют комментария, причем достаточно развернутого, ибо, например, понятие «бакалавр» в разных странах трактуется различно — в нашем случае оно близко к абитуриенту. Ботаника будущему геологу нужна для изучения континентальных отложений с их остатками ископаемых растительных форм. Обменный языковой курс — нормальная ситуация для небогатых студентов, взаимно просвещающих друг друга на основе собственных познаний, даже если порой эти упражнения выходят за рамки языкознания — однако здесь не тот случай… Отметим, что напарницу Русанова рекомендовал известный в то время палеонтолог Буль, знакомство с которым нашло отражение в последующей деятельности Русанова, в чем читателю предстоит убедиться.

Весьма интересно указание на Высшую русскую школу с целым перечнем знаменитых имен — она была основана до появления Русановых в Париже историком и социологом Максимом Максимовичем Ковалевским (1851–1916), расставшимся с Московским университетом в 1887 году из-за «отрицательного отношения к государственному строю», но несмотря на это избранным в Санкт-Петербургскую академию наук незадолго до смерти. Таким образом, интерес к быту зырян с подачи Русанова понятен. Илья Ильич Мечников (1845–1924) — лауреат Нобелевской премии 1908 года за разработку теории иммунитета в знаменитом Пастеровском институте, также был российским изгнанником, что не помешало ему стать на родине академиком. Андрей Алексеевич Исаев — статистик, социолог и экономист народнического направления, статистическими данными которого пользовался Ленин. На чужбине тяга к землякам понятна, но здесь еще и другое — стремление к лучшим представителям российской науки, нашедшим в силу обстоятельств пристанище и признание за рубежом. Русская профессура за рубежом без работы не оставалась и по мере средств и возможностей еще и образовывала молодых земляков — Русанов был только одним из многих, кто искал пути приложения собственного интеллекта, которым его наградила природа как для гуманитарного, так и естественного направлений научной деятельности. Распорядиться этим даром мог только он сам — для этого нужно было только время и немного везения. Естественно, что в такой ситуации свободного времени у него практически не оставалось ни на музеи, ни на театры, как и на общение с поэтической или художественной богемой, традиционно обитавшей в Париже.

Что касается парижской зимы — это скорее удивление от сравнения с русской, но не только. Находиться даже в таких условиях в нетопленом помещении — не сахар, но что делать, если за топливо тоже надо платить, и даже не сантимами, а франками — таков общий смысл этого одного из первых русановских писем из Парижа на родину, несмотря на общий мажорный тон с отдельными минорными нотками — жизнь не состоит только из радостей. Тем не менее успешный выбор сделан, предстоит долгий путь к цели, что подтверждается дальнейшей перепиской, где на фоне разлуки главенствует радость приобщения к науке, причем по нарастающей.

Текст очередного послания по случаю дня рождения отчима спустя полгода после начала парижской жизни уже не нуждается в столь значительных комментариях:

«Меня нет с вами в этот торжественный и приятный день, я не могу присутствовать за парадным обедом… Я не могу чокнуться с вами и, расцеловавшись, выпить застольную чарочку, но это не должно огорчать вас ни на одно мгновение. Помните, дорогие мои, что живя здесь, в далеком Париже, я достиг всего, о чем мечтал целые годы, и не желаю ничего лучшего, ибо это лучшее со мной. Поэтому мое отсутствие должно доставлять вам не огорчение, а самую глубокую радость.

В этом письме я слегка, слабо, постараюсь показать вам, какой роскошный пир науки окружает меня ежедневно и как велико счастье принимать участие в этом пире.

Лекции я уже понимаю настолько свободно, что многое могу записывать. Нечего и говорить, что здесь собраны лучшие интеллектуальные силы Франции, нечего говорить о блестящем красноречии профессоров, о чрезвычайном изяществе и ясности их лекций.

При изучении естествознания огромное значение имеет познавательная сторона, и тут перед нашими глазами проходят на лекциях самые точные и многочисленные картины, самые ясные и часто чрезвычайно редкие ископаемые, которые позволяют понять, о чем идет речь, в тысячу раз скорее, чем голые объяснения. Сравнивая со знакомым мне Киевским университетом, я поражаюсь обилием богатейших коллекций в Сорбонне и скудностью в Киеве. И постановка учебного дела здесь совсем иная: слушать все предметы хотя бы только по естествознанию невозможно. Здесь каждый должен выбрать и записаться на два или три специальных предмета, на каждый из которых здесь полагается год. Экзамены в течение трех лет можно держать когда угодно. В русском университете, например, геологию надо проходить по кусочкам (по курсам) в течение трех-четырех лет, а здесь, записавшись на геологию, вы проходите только ее одну и всю в течение одного года, а если недостаточно успели усвоить, слушаете и еще следующий год. Обыкновенно, сразу больше двух предметов здесь не берут, но проходят их здесь сполна.

Я поступил в Сорбонну, а не в Высшую горную школу, как сначала думал, потому что не хотелось тратить годы на подготовку к очень трудному конкурсному экзамену, а в университете я получу, не потеряв годы, общее строго научное знание по своим специальностям — минералогии и геологии, а затем за особую невысокую плату буду иметь возможность прослушать любые из специальных курсов, читаемых в этой же Высшей горной школе, так что специальные знания горного инженера у меня будут основываться на общей широкой научной основе. Тогда и карьера ученого, и карьера горного инженера в равной степени будут доступны для меня.

Жена учится по совсем особой программе. Ей, как медику, нельзя выбирать предметов, и она в нынешнем же году должна держать первые четыре экзамена по зоологии, ботанике, физике и химии. Конечно, это страшно трудно, но она учится превосходно, и надеюсь, что она, может быть, не провалится на экзаменах.

Несмотря на незнание языка, с товарищами французами я чувствую себя так же хорошо, как с русскими студентами. Студенты одинаково хорошо относятся и к иностранцам, и женщинам, которых довольно много во всех аудиториях. Есть тут и изящные француженки, но большинство женщин — все же русские» (1945, с. 374–375).

Несколько слов о состоянии наук о Земле во Франции того времени и подготовке специалистов в стенах Сорбонны. К этому времени Франция стала второй по общей площади заморских владений колониальной державой мира после Англии, что отразилось не только на состоянии науки. Если во времена Великой французской революции контрреволюционеров, избежавших казни, как и проштрафившихся сторонников революции, везли за океан на знаменитую каторгу в Кайенне (Французская Гвиана на карибском побережье Южной Америки), то пленных коммунаров отправляли уже на рудники и плантации Новой Каледонии в Тихом океане. По-своему использовали колониальные мотивы французская литература и искусство — достаточно вспомнить множество пикантных таитянок с картин Гогена. Уже ближайшее будущее показало, что наука и искусство странным образом шли рука об руку не только в Полинезии, но и на полярных архипелагах, в чем читателю предстоит убедиться на последующих страницах. Неудивительно, что геологи и географы Франции на рубеже XIX и XX веков работали практически по всему миру, особенно в Африке, хотя влияние Черного материка на героя настоящей книги не прослеживается.

В целом же французская геология и география в те годы делали несомненные успехи. Так, в исследованиях Г. Дебре получила свое развитие экспериментальная геология. В области минералогии и петрографии успешно трудился Альфред Франсуа Антуан Лакруа. Основы металлогении заложил Л. Лоне. А. Дарси и Ж. Дюпюи сформулировали важнейшие положения гидрогеологии. А. Лаппаран широко использовал методы геологического картографирования. Гюстав Эмиль Ог (во времена обучения Русанова в Сорбонне он возглавлял в качестве декана естественный факультет) разрабатывал свое знаменитое учение о геосинклиналях. Не случайно многочисленные ссылки на этих ученых встречаются во всей мировой геологической литературе того времени, включая русскую — достаточно сослаться на «Физическую геологию» Ивана Васильевича Мушкетова, увидевшую свет в 1906 году.

Из перечисленных наиболее значительной научной фигурой в области геологии (как будущей специальности Русанова) был, несомненно, Ог (1861–1927), автор известного учебника геологии (уже в советское время переведенного на русский язык), изучавший проблемы стратиграфии (исторической последовательности в формировании горных пород), тектоники (строение пород, слагающих земную кору) и региональной геологии Альп и Прованса. Он полагал, что основой геологических процессов являются изменения в строении земной коры по мере охлаждения Земли, что в настоящее время считается устаревшей точкой зрения. Главным вкладом в науку этого ученого стала теория формирования геосинклиналей — подвижных участков земной коры, заполненных молодыми осадками, подвергшихся сжатиям и растяжениям в процессе взаимодействия с соседними более устойчивыми блоками земной коры — платформами. Он выдвинул также идею (у специалистов известного как закон Ога) цикличности геологических процессов во взаимодействии платформенных и складчатых областей, когда с насту-панием моря на платформах осушаются участки геосинклиналей и наоборот. В знак признания его заслуг Ог был в 1909 году избран членом-корреспондентом Санкт-Петербургской академии наук.

Настоящим добрым гением для Русанова стал профессор того же факультета, известный специалист по вулканическим процессам Лакруа (1863–1948), фармацевт по образованию. В 1893 году он стал профессором Национального музея естественной истории, успешно совмещая эту должность с преподаванием в Сорбонне. У себя на родине в 1904 году после изучения катастрофы с вулканом Мон-Пеле на острове Мартинике (французские владения в бассейне Карибско-го моря), сопровождавшейся многочисленными человеческими жертвами, он был избран академиком, а с 1909 года стал еще и членом-корреспондентом Санкт-Петербургской академии наук. Своим питомцам Лакруа прививал вкус к изучению вулканической деятельности как в прошлом истории планеты, так и в ее настоящем. Таким образом, Русанов оказался на пересечении традиционных мировых научных связей, что также пошло ему на пользу. Отметим, что в своей незавершенной деятельности Русанов отдал должное французской профессуре, с чем читатель встретится на страницах этой книги не однажды.

Еще раз отметим, что уровень французской науки того времени был высоким — в своих письмах Русанов отмечает по крайней мере трех лауреатов Нобелевской премии — Кюри, Мечникова и Муассона, что показательно само по себе. Русскому самородку предстояло пройти огранку у специалистов высокого класса, пользующихся мировым признанием — их труд не пропал даром.

Разумеется, молодые русские студенты не могли обойтись в своей учебе без помощи родных, которая была самой разнообразной. Так, сам Русанов нередко просит прислать различную геологическую литературу на русском языке, порой книги французских авторов (например «Минералогию» Лаппарана) или известное издание «Истории Земли» Мельхиора Неймайера, реже русских авторов («О геологической фотографии и фотограмметрии» Павла Аполлоновича Тут-ковского, известного специалиста по четвертичным процессам). Великовозрастный студент порой проявляет самостоятельность — так, химию он изучает по русскому учебнику Реформатского, в котором детально изложена периодическая таблица Менделеева, которого по каким-то причинам не признают во Франции начала XX века. Пожалуй, в это время (по крайней мере до весны 1905 года, то есть почти за полтора года занятий) курс Сорбонны представляется ему несколько оторванным от жизни, слишком теоретическим, что привело его к сомнениям, которыми он поделился с отчимом: «Я даже подумываю, несмотря на свое незнание немецкого языка, не перебраться ли мне в знаменитую Фрей-бургскую горную академию, куда я могу быть принятым без экзамена, если получу диплом Сорбонны и где плата ниже. Впрочем, это дело будущего, и я посоветуюсь с некоторыми из профессоров» (1945, с. 378). Каждый русский геолог знает, что заведение во Фрейбурге (Саксония) окончил сам Ломоносов. Эту же академию окончил и будущий сотрудник Русанова Рудольф Лазаревич Самойлович.

Как бы удачно ни складывалась судьба россиян за рубежом, для большинства из них «немытая» Россия остается Родиной — какой ни есть, но Родиной с большой буквы, тоска по которой не раз прорывалась в письмах Русанова. Один из современников Русанова, также нашедший прибежище в Париже, выразил состояние вечной ностальгии французских русских в следующих поэтических строках:

Когда в Париже осень злая

Меня по улицам несет,

И злобный дождь, не умолкая,

Лицо ослепшее сечет, —

Как я грущу по русским зимам,

Каким навек недостижимым

Мне кажется и первый снег,

И санок окрыленный бег,

И над уснувшими домами

Чуть видный голубой дымок

И в окнах робкий огонек…

(Эренбург, 1997, с. 392).

Не забывал России и Русанов, иначе бы его не волновали ни начавшаяся Русско-японская война 1904–1905 годов, ни совпавший с ней подъем революционного движения. В письме матери от 17 марта 1904 года он просит: «Напиши, пожалуйста, какие у вас по поводу войны настроения?» (1945, с. 376). О каких настроениях могла идти речь, если матросы 2-й Тихоокеанской эскадры, направлявшиеся на выручку осажденного Порт-Артура и оказавшиеся в аду Цусимы, отчетливо сознавали, что их победа приведет к поражению революции, а поражение в бою — к собственной гибели. Когда газеты сообщали о многочисленных революционных выступлениях, его сердце остается с Россией. «Вы мне не советуете в Россию впредь до успокоения, — читаем в письме Русанова родным от 30 марта 1907 года, — но я боюсь, что успокоения пришлось бы ждать долгие годы, не говоря ни о чем прочем, очень и очень интересно повидать родину именно теперь» (1945, с. 382).

На этом фоне совершенно естественным выглядит его письмо русскому военному министру Сахарову, поступок совершенно неординарный для политического эмигранта и революционера, каким представляют Русанова многие исследователи его биографии. «Зная, что вопрос о прохождении Балтийской эскадрой (в литературе обычно 2-й Тихоокеанской. — В. К.) через Северный Ледовитый океан обсуждался весьма компетентными лицами, я все же решаюсь представить на Ваше усмотрение свои собственные соображения по этому предмету» (1975, с. 16). Это письмо интересно с точки зрения, во-первых, отношения Русанова к судьбам страны и, во-вторых, его несомненным интересом к изучению Арктики. Думать о ней из Парижа представляется странным — и тем не менее это так. Поскольку высказанные в этом письме идеи были через несколько лет претворены Русановым в жизнь, уже поэтому письмо к Сахарову требует более детального рассмотрения, несмотря на то, что русановские предложения были отвергнуты компетентной комиссией по очевидной причине — осажденный Порт-Артур не мог ждать проведения исследований для обеспечения успешного похода русских военных кораблей к нему на помощь Северным морским путем. Однако на будущее многие предложения автора письма представляют несомненный интерес, а главное, многое объясняют в его последующей деятельности.

Возможность плавания в Северном Ледовитом океане Русанов уже тогда связывал с отепляющим влиянием Гольфстрима. При этом исследования он предлагал вести двумя отрядами, каждый из двух судов ледокольного типа, с востока (от Берингова пролива) и с запада — со стороны Атлантики. Частично эта идея нашла свое воплощение в исследованиях Гидрографической экспедиции Северного Ледовитого океана 1910–1915 годов, у истоков которой стоял Александр Васильевич Колчак.

Русановская программа наблюдений, изложенная в письме Сахарову, включала гидрографические и океанографические работы с передачей информации на материк доступными средствами — от почтовых голубей до телеграфа. «Этот флот, — писал Русанов, — если море окажется свободным, а прочие условия благоприятными, сможет достичь Тихого океана, затратив 18 дней приблизительно на переезд от Карских Ворот до Берингова пролива» (там же). Такой вывод при уровне тогдашнего мореплавания не представляется реальным. Первый поход наших военных кораблей в 30-е годы XX века занял почти три месяца, а за 18 суток был выполнен экспериментальный рейс весной 1978 года в сопровождении атомного ледокола.

В целом его жизнь в Париже освещается письмами далеко не полностью, но тем не менее она выглядит насыщенной и активной, хотя и без материальных излишеств. Когда в марте 1904 года отчим переводит Русанову 100 франков, тот отвечает: «Пожалуйста, не подумайте, что мы живем так плохо, что отказываем себе во всем. Правда, мы живем скромно, но ни в чем не терпим недостатка, так что на создавшийся благодаря вам излишек я, быть может, приобрету со временем хороший микроскоп. Здесь эти инструменты гораздо дешевле, чем в России» (1945, с. 375). Много места в письмах он отводит жене и ее учебе. 12 июня 1904 года он сообщает: «У Мани будут устные экзамены и держать она их должна теперь… Ужасно много работает перед экзаменами. Я недоволен, что она будет доктором; лучше бы и скорее, если бы она была химиком, но что поделать, если ей нравится! А я не люблю медицины и мы с ней на этот счет спорим…» В конце октября следует очередная реляция об успехах супруги: «Маня выдержала экзамены и перешла на следующий курс. Сегодня прочитал ее имя в числе первых. А перед этим фамилии выдержавших были торжественно прочитаны в присутствии всех профессоров известным всему миру ученым — профессором Кюри.

Сколько трудов и волнений было перед экзаменами! Дома в качестве подготовки к экзаменационным практическим работам было разрезано несколько крыс, лягушек, пиявок, улиток и проч., отчасти при моем содействии. Затем ботанику Маня не успела повторить, и я за нее читал физиологию растений и вкратце рассказывал по-русски для сохранения времени. Последние пять дней мы спали 3–4 часа в сутки. Но зато на этот раз не голодали ни разу: я сам постоянно готовил обед… Хорошо то, что для Мани и этот год не пропадет, так как занятия у нее оканчиваются в марте, и больше у нее экзаменов в этом году не будет, — достаточно, чтобы ей засчитали репетиции первых месяцев. Таким образом, ей, кроме этого года, останется учиться только три… В нынешнем году я записываюсь на минералогию и геологию; первую буду заканчивать, так как уже слушал в прошлом году, а вторую — начинать» (1945, с. 376–377).

Пока в учебе жена опережает мужа, что не случайно — в марте они ожидают ребенка и будущей маме надо выиграть время на самые сложные и трудные первые месяцы для кормления и ухода за чадом. Два месяца спустя учебные планы или, скорее, намерения, судя по письму к отчиму самого Русанова, в части геологии выглядят следующим образом: «Ею я только начал заниматься (в текущем году. — В. К.) и закончить надеюсь в будущем, когда я и буду держать экзамен, и все же и теперь геология не главный мой предмет; по ней я слушаю лекции и веду практические работы. Надо бы и читать специальные книги, но у меня нет времени.

В этом году мой главный предмет минералогия, ее я начал слушать в прошлом году и в этом ее заканчиваю и буду держать экзамен.

Работать приходится много: 1) надо знать основу минералогии — кристаллографию; она у нас уже пройдена и я ее знаю настолько, что на практических работах заслужил лестный отзыв от профессора, он сказал мне: “Parfortement” (отлично); затем 2) кристаллофизику; ею я теперь спешно занимаюсь, чтобы поскорее закончить и перейти к 3) кристаллохимии — определению состава минералов химическим путем… Надо будет знать существенные черты, классификацию и названия 2000 существующих в природе видов минералов и уметь их узнавать… Кроме того, в курс минералогии входит “les gites metalliferes” — металлоносные жилы, то есть изучения способа разыскания и эксплуатации полезных ископаемых» (1945, с. 377).

В марте 1905 года на молодую семью обрушилось горе, хотя еще в середине месяца содержание писем из Парижа не предвещало чего-либо тревожного. В письме отчиму от 19 марта Русанов, поздравляя близкого человека с днем рождения, сообщал: «Твердо надеюсь и с радостью думаю, что в будущем мы не раз проведем этот праздник вместе, семейно, мирно и счастливо… Быстро приближается время экзаменов, а работы еще предстоит масса. Уже теперь чаще приходится засиживаться дольше, чем следовало бы, за работой и рано вставать, чтобы успеть сделать побольше.

Но во что бы то ни стало я должен держать этой весной экзамены, которые будут состоять в письменной работе (самое для меня ужасное), устном ответе и ряде практических работ плюс определение предложенных минералов. Здесь не такая система, как в русских университетах. Каждый предмет проходится сразу, а не разбивается на несколько курсов, экзамены сдаются же по одному предмету во всей его полноте, и, выдержав их, вы получаете диплом об окончании высшего образования по данной, свободно избираемой вами специальности.

Ближайшей моей задачей является получение этого диплома» (1945, с. 378).

20 марта у Русановых родился сын, названный в память о первом, умершем в Вологде, Шурой. Роды у Марии Петровны прошли легко, несмотря на солидный вес малыша — почти пять килограммов. Однако на исходе четвертых суток у роженицы поднялась температура, которая и в последующие дни продолжала расти, достигнув вскоре 40,6, — началось общее заражение крови. «Маня очень изменилась, — написал Русанов матери, — вечером даже бредила немного, третью ночь не спит, горячка, приняты теперь все меры, но я страшно боюсь за нее». К несчастью, его опасения оправдались. Срочно приехавшая по вызову сына в Париж Любовь Дмитриевна уже не застала невестку в живых — она-то и приняла на себя все заботы о внуке, оставшемся вскоре после появления на свет без матери. Мобилизовав все наличные средства, Любовь Дмитриевна вместе с внуком вскоре уехала в курортное местечко Аркашон — небольшой порт на побережье Бискайского залива в департаменте Ланды, доступное людям даже с ограниченными средствами. Здесь, на открытом морском берегу среди дюн, поросших сосновым лесом, они прожили несколько месяцев. Сам Владимир Александрович стремился забыться за работой, которой он буквально глушил себя, — подготовкой к экзамену по минералогии, который успешно одолел со второго захода в октябре 1905 года, спустя семь месяцев после смерти жены. Хотя он оказался лишь в середине списка по сложной системе оценок, у него были все основания быть довольным — лиха беда начало!

В письме к отчиму в Орел он детально описал сложную процедуру экзамена, иную, чем принятая в нашей стране, и, несомненно, более изматывающую как для студентов, так и преподавателей. Разумеется, студенты-иностранцы с ограниченным знанием французского языка при этом испытывали дополнительную нервную нагрузку. Еще один характерный штрих — студенту, опоздавшему даже всего на одну минуту, экзамен переносился на следующий семестр — в каждом монастыре свой устав. Все отмеченное нашло отражение в письме: «В четыре часа надо было написать две обширные темы:

1) руды, содержащие цинк и свинец,

2) описать происхождение и характер золотых россыпей и россыпей драгоценных камней.

В прошлый раз, написав начерно и переписав набело одну тему, я не успел ничего написать на другую; теперь, наученный опытом, я с часами, положенными перед собой, все писал прямо набело и как раз к сроку успел кончить все, но даже не перечитал написанного; всего исписал с чертежами восемь страниц формата большего, чем формат писчей бумаги. Можете судить, сколько там было орфографических ошибок, не говоря об оборотах и красоте стиля, о которых у меня не было времени заботиться. Значит, вся эта тьма ошибок не была принята во внимание, ценили, исключительно, содержание. Я недурно знал обе темы и последнюю (о золоте) написал почти с такой же полнотой, как ее изложил профессор на лекциях. Затем на практических работах я определил данные мне минералы, но забыл написать название одного из них. Когда работа была отдана профессору, он, конечно, принял это за ошибку; лаборант подошел ко мне и сказал, рисуя контур минерала: вы знаете название этого голубого минерала? — Да, это топаз. — Но почему же вы не написали этого? — Я забыл.

Тогда он подошел к профессору и сказал, что я знаю название этого минерала, но что я просто забыл его написать, и профессор зачеркнул подчеркнутую было ошибку. На устном экзамене они повторяли вопросы, стараясь говорить медленно, вообще всячески содействовали…» (1945, с. 378–379).

Разумеется, на фоне перегрузок от экзаменов оставались заботы чисто материального свойства, о которых тридцатилетний студент не распространяется, но которые сами собой то и дело возникают в переписке: то опасения за чересчур скромную диету матери, которая в своем Аркашоне с внуком почему-то предпочитает дешевые местные устрицы дорогим молоку и мясу, то жалобы на одинаковую температуру в 5–6 градусов что на улице, что в натопленной комнате и т. д. и т. п. Поэтому неудивительно, что в письмах возникают порой странные, казалось бы, просьбы, например: «Привезите мне, пожалуйста, самые дешевые, самые простые недлинные валенки… Здесь зимой так мерзнешь, как нигде в России» (1945, с. 380). А причина одна — бедность, все деньги теперь уходят на ребенка. Се ля ви — как говорят французы в таких случаях.

Но наконец настает время практики, которая для любознательного студента-геолога или географа прежде всего проверка теорий на местности. Так, следы вулканической деятельности в прошлом Русанов изучал под руководством профессора Лакруа. Летом 1906 года он знакомится с потухшими вулканами Центрального Французского массива, которые произвели на будущего геолога сильное впечатление, о чем он поведал родным в письме от 13 июня:

«Какие чудные картины я видел, и не только видел, но проникал в их научный смысл! На вулканах Оверни под руководством опытных профессоров передо мной открывалась вся глубина и сложность структуры нашей планеты, раскрывалась полная захватывающего интереса и разнообразия ее история!

Я поднимался на самую высокую гору Франции — пик Sancy. Пробираясь по снежным и ледяным откосам ее, я должен был бороться с ледяным ветром, готовым сорвать и сбросить в открывающуюся под ногами бездну» (1945, с. 380). Эти первые учебные маршруты произвели на Русанова, впервые оказавшегося в горной местности, такое впечатление, что он забыл о том, что высшая точка Франции как-никак гора Монблан в Савойских Альпах почти на три километра выше, но такая ошибка свидетельствует не столько об отсутствии знаний, сколько о переполнявших великовозрастного студента чувствах. Видимо, чтобы профессия не показалась будущим геологам слишком приятной, их отправили повыше в горы (отнюдь не Альпы или Кавказ) в начале полевого сезона, когда в горах еще не сошел снег, который и произвел на будущего полярного исследователя должное впечатление. Знал бы он, с какими льдами и снегами, не говоря о ветрах, он повстречается всего год спустя… Однако важнее, на наш взгляд, неподдельный интерес к будущей профессии, который сквозит буквально в каждой строке письма, желание разглядеть неизвестное за картиной открывающихся пейзажей — то, что делает исследователя исследователем в отличие от пресыщенных повседневностью туристов и других экскурсантов, то и дело встречающихся в самых отдаленных уголках в поисках дешевых впечатлений.

К сожалению, нам неизвестны его письма, в которых он наверняка описал родным свои впечатления от посещения извергающегося Везувия, куда Лакруа организовал поездку для наиболее одаренных студентов немного позднее. Можно не сомневаться, что маститый профессор довел до своих подопечных разницу в вулканических процессах древней Оверни или современных Везувия и Мон-Пеле, которая на местности выглядела весьма «весомо, грубо, зримо», как и картина происходящего на глазах выходца с Великой Русской равнины, где чего-либо подобного не могло быть по природной ситуации. Свой вклад в разгул разбушевавшихся стихий с потоками раскаленной лавы и обстрелом вулканическими бомбами, несомненно, внесла и картина людского горя несчастных жителей, потерявших при этом и жилье, и урожай, и надежду на будущее. Оказывается, природная катастрофа имеет еще и определенный социальный смысл, к поиску которого Русанов питал склонность с молодых лет. Где-то в архивах Сорбонны, возможно, до сих пор хранится его отчет об увиденном и пережитом на склонах Везувия.

И тем не менее боль утраты не отпускает его… «Недавно один мой знакомый, — пишет Русанов отчиму в конце

1906 года, — спросил у одной моей знакомой: “Что поделывает Русанов?” — Она ответила: “О, он по-прежнему влюблен в науку”.

…Я не так скоро изменяю своим симпатиям» (1945, с. 380).

За легким порханием чьих-то фраз и обрывков разговора не так трудно угадать и боль незаживающей душевной раны, и недовольство молоденькой француженки, раздраженной тем, что симпатичный и не всегда понятный русский предпочитает тратить время на науку, а не на хорошеньких женщин.

Но все-таки постепенно жизнь берет свое, сквозь мрачные завалы прошлого пробивается окружающее светлое, которое Русанов учится заново воспринимать, словно очнувшись от пережитого кошмара, о чем свидетельствует продолжение того же письма: «Как хорош Париж! Только зная язык, только живя его умственной жизнью, можно понять, какая тут кипучая, страстная, огненная жизнь. Кстати, вчера я был на прелестной лекции Шарко, недавно вернувшегося из полярных антарктических стран; в зале было около пяти тысяч человек, яблоку было негде упасть.

Заранее обещаюсь писать вам очень редко — у меня нет совершенно и буквально минуты времени; непрерывно интенсивная. интересная, яркая, часто захватывающая работа (подчеркнуто мной. — В. К.). Я не могу представить, что я мог бы жить в Орле, где какая-нибудь одна паршивая лекция — исключительное событие, митинг — небывалая вещь, хорошо исполненная вещь — счастливая случайность… Я ценю не внешнюю сторону Парижа (бесспорно и она прекрасна), а его культурность, его интеллектуальность!..» (1945, с. 380–381).

Видимо, его душевные раны были так тяжелы, что в своем восприятии окружающего мира он теперь опирается уже не на эмоции, а только на разум, не доверяясь сердцу, которому, как известно, не прикажешь. Лекция Шарко, видимо, заставила его вспомнить те же проблемы, которых он два года назад касался в письме к военному министру Сахарову — ждет своего часа зерно, запавшее в его душу во время плавания морем из устья Печоры в Архангельск более трех лет назад. Странная эта штука — Север с его специфической бациллой, подхватив которую, человек не может излечиться от нее уже всю жизнь, чему современная наука так и не нашла объяснения.

В который раз он подчеркивает свою крайнюю занятость даже не столько жизненным, сколько научным поиском — именно в этом и заключается смысл противопоставления с родным Орлом, который сам по себе никак не мог считаться духовной пустыней, даже если вспомнить только одних писателей того времени от Тургенева с Лесковым до начинающих Бунина и Пришвина. Его духовное выздоровление на этой стадии принимает порой несколько странные формы, судя по ряду признаков. Например, описывая в письме к матери посещение вместе со своей сокурсницей театра, он не нашел слов для впечатлений от самого театра или даже спутницы, но зато посвятил немало места описанию химических опытов, демонстрировавшихся в университете. Определенная духовная однобокость, несомненно, присутствует в его характере в это время. Весь 1905 год и далее вплоть до возвращения в Россию летом 1907 года (в общей сложности около трех лет) — это время преодоления прежде всего травмы, нанесенной смертью Марии Петровны, с последующим медленным выздоровлением.

Многое в характере этой достаточно скрытной личности, тщательно оберегающей свою индивидуальность (что, в общем, неудивительно для человека, оказавшегося в одиночестве на чужбине), объясняют его немногочисленные письма в Россию в это время, даже если их содержание порой вызывает сомнение. Например, он слишком упорно уверяет Любовь Дмитриевну в собственном благополучии, делая это по-мужски достаточно неуклюже: «…я живу очень хорошо, денег девать некуда (с чего бы? — В. К.), работаю много, но еще больше ем. Во время экзаменов я несколько отощал, похудел — тогда не до того было, зато теперь я наверстываю и не только каждый день ем мясо, а ничего не ем, кроме мяса, яиц и молока — одним словом, откармливаю себя на убой и, кажется, начинаю толстеть. Когда куплю себе фотографический аппарат, то снимусь и пришлю тебе карточку в доказательство…» (1945, с. 381). Даже если это заведомая ложь — она святая, чего не сделаешь, чтобы успокоить родную мать хотя бы таким образом. Как-то не вяжутся эти уверения с благодарностью отчиму за присланные ножницы, чтобы подстригаться самому.

В том же письме от 12 января 1907 года обращают на себя внимание следующие строки: «Занимаюсь, следуя совету моих профессоров, главным образом геологией, а химией между прочим — посещаю некоторых, правда самых крупных профессоров (Maisona, получившего на днях Нобелевскую премию за свои научные открытия)…

…Вчера профессор Лакруа, с которым мы были на Везувии, сам прислал мне пригласительный билет на свою публичную лекцию об извержении Везувия. Смотря на знакомые туманные картинки (диапозитивы. — В. К.) и слушая лекцию, я как бы второй раз совершил это интересное путешествие. Пока что я доволен своими научными занятиями: мы четверо — двое студенток и двое студентов — составили группу, совместно занимаясь геологией: это очень облегчает работу и оживляет, добавлю я. Только уж очень много работы. За зиму пока я успел побыть только на двух ученых собраниях и два раза в театре — это маловато» (1945, с. 381). Очень интересные и многозначительные детали, многое объясняющие, в том числе и на будущее.

Наступил особый для героя настоящей книги новый, 1907 год, изменивший его жизнь и заново приобщивший к российским делам, в которых ему предстояло сыграть особую роль. Однако сам он и не подозревал о грядущих переменах, судя по его письму в Орел от 30 марта того же года: «Говорят, карнавал у нас прошел весело, но я тогда никуда не показывал носа. Вместо того, чтобы бросать в хорошеньких женщин конфетти, я зубрил мертвых, и не всегда красивых ископаемых.

Ведь я собираюсь этим летом держать тот самый экзамен, на который мне следовало бы употребить не один, а два года занятий. Тут уже не до того, чтобы выдержать первым, а чтобы не провалиться. Ну а если провалюсь, то буду держать не осенью, а весной, через год, так как на осень я хочу поехать в Россию (выделено мной. — В. К.) и начал к этой, столь желаемой мной поездке делать соответствующие приготовления: выхлопотал себе новый паспорт и без содействия батюшки, только они содрали с меня, конечно, по российскому обыкновению.

Если я в этом году выдержу экзамен, то я буду “лисансье”, то есть получу лисанс — диплом об окончании полного курса естественного факультета; по-русски буду кандидатом естественных наук. Для огромного большинства студентов-французов это единственная цель, дальше которой они не идут, а для меня это будет в лучшем случае только половина того подготовительного научного пути, который я решил пройти…

Затем мне надо сделать хоть маленькую предварительную геологическую экскурсию, чтобы познакомиться и собрать материал для своей будущей докторской диссертации (выделено мной. — В. К.) ия рассчитываю хотя бы на маленькое содействие в этом отношении со стороны Петербургского геологического комитета, с какой целью и имею в виду поехать прямо в Питер…

Начинаю подготовляться к своей экскурсии на дикий север (выделено мной. — В. К.); только что приобрел самый лучший немецкий полевой бинокль, чертовски сильный и дорогой, но по случаю, с очень большой уступкой — за 125 франков.

Палатку и весь охотничий непромокаемый костюм тоже закажу здесь; фотографический аппарат еще не купил» (1945, с. 382). Очень интересное письмо с массой важных деталей, на которых остановимся особо и по порядку.

Первая — экзамен по геологии в связи со сборами на какую-то геологическую экскурсию пришлось отложить. Зато ему предстоял самый сложный экзамен на звание русского полярного исследователя такому экзаменатору, который никогда ничего не обещает и ничего не прощает (об этом в следующей главе).

Вторая — едва ли эта экскурсия в 1907 году планировалась осенью именно на дикий север, поскольку осень на севере — не лучшее время для геологических исследований. Очевидно, дикий российский север фигурировал в планах Русанова как некая отдаленная перспектива, для которой понадобится помощь Петербургского геологического комитета.

Третья — он видит себя на будущее ученым-исследователем и, скорее всего, в каком-то северном регионе, хотя в его сборах (в частности, в произведенных покупках) нет ничего, что как-то указывало бы на арктическую направленность — например, нет упоминаний о спальном мешке или меховой одежде. Тем не менее выбор именно северного направления деятельности в ближайшем будущем очевиден и по-своему понятен: в неизученных местах легче собрать необходимый научный материал, который пользуется особым вниманием в ученом мире.

Четвертая — в этих планах совершенно четко присутствует благородное честолюбие, несомненно, способствующее выполнению намеченных планов.