Письмо тридцать пятое: РАЗМЫШЛЕНИЯ
Письмо тридцать пятое:
РАЗМЫШЛЕНИЯ
I. Перед тем, как продолжить описание дальнейшего путешествия моей семьи по огромнейшей нашей стране, и всего того, что я увижу, переживу и испытаю, должен поделиться с тобою, дорогой мой внук, некоими своими мыслями. В каждом из нас, людей, есть своё, особое, которое непременно бы пригодилось другим — в практической и духовной жизни, в науке и многих других делах. Перевести физическую и интеллектуальную жизнь хотя бы одного из сотни в дискету, заключить её в память компьютера пока ещё нельзя, и не сделать в обозримом будущем: не тянет ещё с этим наука-техника. И иные ученые находят здесь «отдушину» в том, что мечтают, фантазируют, желаемым незаметно подменяют действительное, рождаются некие фантасмагористические построения, в каковые уже многие верят подобно тому, как религиозные люди, верят в вечную загробную жизнь; я их не осуждаю. Как ни прискорбно, в это заблуждение немалый «вклад» стала порою вносить и наука. Так, директор Института клинической и экспериментальной медицины Сибирского отделения Российской академии медицинских наук, он же Председатель комитета по энергоинформационному обмену в природе, академик Влаиль Петрович Казначеев (как и в предыдущей книге, я здесь буду называть подробно всех людей, о которых пойдет речь, независимо от того, хорош иль плох тот или иной персонаж, благорасположен ли я к нему, или он ко мне, или же наоборот — к тому обязывает документальность моего повествования); о нём я надеюсь рассказать подробно в нужном месте, а здесь упомяну, что названный академик широко выступал в печати, особенно в популярной, со своей теорией, а точнее домыслом, впрочем, не своим, а вычитанным у зарубежных мистиков, утверждая, что, во-первых, «разумное начало, в эволюции — первично» (проще говоря, всё сущее создано неким сверхмудрым божеством); во-вторых же, что мысль де бессмертна, и вокруг нашей планеты якобы существует некое «энергоинформационное» поле, содержащее все мысли, воспоминания, переживания, идеи всех живущих, а, главное, всех до того живших, людей, и, что уж совсем, мягко говоря, удивительно, всех тех, которые будут жить после нас.
II. Однако найти способ снятия этих «данных» не найдено, и позволительно тогда спросить, чем же доказать объективное существование сказанного информационного поля, а если доказать нечем, то стало быть его и нет. Впрочем, если и допустить, что наши мысли где-то да и хранятся, то Земля с её войнами, лагерями, катастрофами и прочими неспокойствами — хранилище ненадежное, и лучше использовать для сего Юпитер с его гигантским притяжением; не менее надёжен и Плутон, где вечный холод и покой; а ещё лучше заслать все сказанные мысли и мыслишки к туманности Ориона, или, наоборот, в космическую чёрную дыру, откуда уж ничего не вылетает. Сказанные провозвестники и прорицатели, коих в нашем обществе весьма много, от жуликоватых цыганок до, как видишь, сановных вседержителей наук, рассчитывают на то, чтобы одурачить либо отдельных лиц с целью вымогательства (гадалки), либо целые слои общества с целью карьеристского своего продвижения или удержания власти, научной или иной. Мне, которому Природа всю мою жизнь доверяла сокровеннейшие свои тайны, о чём ты знаешь из всех моих книг, научных статей, материальных объектов, природных и рукодельных, что были сотворены мною на основе бионических находок, о коих речь далеко впереди, — мне, который делал всё возможное и невозможное, чтобы сохранить хотя, бы клочки этой Природы, она поверила бы первому мне, а никакому не Казначееву эту тайну — имею в виду «информационное поле Земли», но даже намека на что-нибудь похожее при моих специальных изысканиях, а главным образом при постоянном многомерном взаимодействии с натуральной Природой, не было мною замечено. И не только мной, а и другими наидостойнейшими естествоиспытателями; о книгах же, типа известной «Жизни после жизни» Р. Моуди и менее известных «Письмах живого усопшего» Э. Баркера, Барнаул, 1991 г. (пользуюсь случаем поздравить барнаульцев со столь своеобразной «поддержкой» мировой науки через некое тамошнее издательство «Аккам», и это в то время, когда из-за нехватки бумаги рушится книгоиздательское дело) — так вот об этих трудах и «трудах» разговор будет особый; а если б в природе было б такое на самом деле, то тогда получилось бы, что зря маялись писатели и ученые, пробивавшие к печати свои рукописи, за многие из которых они были пытаемы, расстреливаемы, сжигаемы на кострах, композиторы, едва успевавшие записать услышанные внутри себя мелодии, художники, создавшие в воображении талантливейшие дивные картины, но не сумевшие их написать за недостатком мастерства или по иным причинам.
III. Некоторых учёных мужей, взявшихся читать эти мои письма, несомненно покоробит «примитивность» моих суждений, научная невежественность и якобы малая осведомлённость в этих сверхтонких делах, доступных мол лишь посвященным; так вот я им говорю, что здесь, в «Письмах», не являющихся научными трактатами, но предназначенных широкому читателю всех возрастов и сословий, я предельно упрощаю свои научные взгляды, явившиеся результатом специальных моих предметно-экспериментальных эмпирических исследований, стаж коих составляет многие десятилетия, и отсылаю таковых учёных мужей и мудрецов к краткому списку моих основных научных трудов, приведённому в конце этого тома; список сей охватывает астрофизику, биофизику, волновую физику и близкие стихии, но это лишь превесьма малая часть моих трудов по сравнению с публикациями по экологии, биологии, охране природы, сельскому хозяйству и другим моим разнообразнейшим ипостасям; перечень трудов своих в этих сферах я надеюсь привести в других томах своих автобиографических «Писем», коли таковые успею написать. А рядового читателя, не углублённого в те или иные взгляды и концепции по сим сложным предметам, прошу меня извинить за данное нудноватое отступление.
IV. Так вот первым средством информационного обмена между людьми было всё же Слово; затем оно обрело письменную и печатную формы, что дало возможность обмениваться Словом на расстоянии и засылать его потомкам на сотни и даже тысячи лет вперёд. Сейчас, когда я пишу эти строки, лёжа, потому что всё чаще и дольше недомогаю, в моих руках шариковая ручка и старый листок бумаги, на обороте коего и ставлю свои путаные знаки, больше похожие на каракули, которые я при перепечатывании рукописи на машинке не сразу и сам разберу; как и прежде, не использую чистые листы, а пишу на обороте старых, наподобие того, когда в войну, тоже за неимением бумаги, я писал школьные конспекты между строк старых французских романов, остававшихся ещё у матери, а чтобы французские те тексты не отвлекали внимания, я переворачивал книги те вверх ногами, хотя и не смыслил в них ни слова, ибо в школе мы изучали немецкий. Но это было уже в Сибири, в сороковых; а вот как я научился читать маленьким — убей бог, не помню; по-моему, никто меня тому не учил, ибо всякого рода печатное слово меня окружало с самого рождения в превеликом множестве в виде полок, гор, куч различных книг и журналов, преинтереснейших. Зато хорошо помню, что сначала я научился печатать на машинке, коих машинок у нас было несколько (ибо отца эти механизмы интересовали как изобретателя), а уж потом овладевал искусством написания букв вручную. В детстве у меня была феноменальная память, и я после всего лишь одного-двух прочтений запоминал не только многострофные стихи, из коих многие были вовсе не детскими, а и прозаические отрывки; разумеется, по русскому языку и литературе у меня были в школе только высшие баллы — «оч. хор.» (30-е годы), «отл.» (конец 30-х), «5» (40-е). Овладев сызмальства искусством чтения, я тут же «вгрызся» в богатейшую материнскую, пополняемую также и отцом, библиотеку, где были и ставшие для меня настольно-путеводными тома Фабра, Фламмариона, Брема, и «полные собрания» множества прозаиков и поэтов, русских и иных, от Байрона и Жуковского до Тургенева и Писемского и от Данте до Вырубовой и Блаватской; к слову, двухтомник её «Тайной доктрины» я прочитал ещё где-то восьмилетним, и ещё тогда посчитал сказанную её «доктрину», призывавшую объединить все божественные религии в одну, несерьёзной и надуманной. Здорово запомнились в великом множестве стихи неизвестных мне авторов, типа «Мы все слепые, мы род лукавый; мы ищем счастья, а счастье, — дым. О Свете тихий, святыя славы, приди на помощь рабам твоим!» Или «Горе, если у жука крылья сломаны: отныне он с червями, сам как червь, должен ползать на чужбине», не говоря об известных поэтах: «Мухи, как чёрные мысли, весь день не дают мне покоя: жалят, жужжат и кружатся над бедной моей головою», — ты, конечно, уже догадался, что это Апухтин; и тут наверное скажешь, что я лучше запомнил стихи о «своих жуках и мухах», но это, думаю, есть случайное совпадение.
V. Писать же «для себя», а не по заданию учителей, я начал пробовать поздно, годам в шестнадцати, а ведь это нужно делать уже в десять лет — дневники, письма, заметки, любая «писанина» оттачивают перо, развивают ум, заставляют подражать великим и в стиле изложения, и в жанре, и в премногом ином. Сейчас очень трудно вычленить тех, у кого я учился писать. Благоговел перед Лермонтовым, зачитывался Гоголем, лучше из абзацев которого так походили на стихи, что я потом, уже пишущий, не стыдился в меру своих скромных сил ему подражать; восторгался Чеховым; Куперы-Буссенары-Конандойли-Уэллсы-Джеклондоны мелькали страница за страницей, будя фантастическое воображение и перенося меня в неведомые страны, но не влияя на стиль и слог письма; в целом поглощено преогромное количество чтива, из коего, скажем, те же «Мёртвые души» перечитаны не менее десятка раз, а весь доступный мне Джек Лондон — раза четыре. Ну а из живых преподавателей как тут не вспомнить учительницу литературы старших классов Исилькульской средней школы № 1 Омской области Лидию Георгиевну Градобоеву, сумевшую свой восторг творениями великих российских писателей передать мне до такой превысокой степени, что после каждого моего сочинения она после цифровой и письменной оценки ставила еще и три восклицательных крупных знака, и это выглядело так: 5 — отлично!!! Потом я писал лишь письма друзьям, да отчёты по малярийной станции, в коей работал; в уральских тюрьмах-лагерях, о коих мною будет рассказано в своё время, учителей литературы у меня, разумеется, не было (зато был учитель живописи); писательствовать же я начал — а это уже были научно-популярные сочинения о мире живых существ — в начале шестидесятых, в Исилькуле; послал что-то в журнал «Юный натуралист» — напечатали; послал на Омское радио — приняли и прочли; послал в омскую газету «Молодой сибиряк» — напечатали; часто отдавал свои заметки об искусстве, о живых тварях и прочем преинтересном, в исилькульскую районную газетку, в каковой не стыжусь печататься и до сего дня — зовётся она «Знамя». Немало ценных советов по писательству дали мне омские молодые тогда журналисты Лёша Пахомов и Виталик Попов (оба, увы, давно покойники из-за водки); более серьёзные и глубокие практические правила книгописания преподал мне омский же писатель и журналист Пётр Николаевич Ребрин, известный тогда своими повестями о всяких колхозных и деревенских делах; обо всех этих достойнейших людях у меня остались самые светлые и тёплые воспоминания за часы, отданные ими мне бескорыстно. Когда же, после первых моих книжек, писательский труд, что называется, вошёл в мой быт, я стал замечать, что пишется мне продуктивно и дельно далеко не всегда и далеко не везде. В частности, к писательству я уже намеренно прибегал тогда, когда меня задавливало множество неприятностей, связанных с другими моими ипостасями и обязанностями, о коих будет рассказано после; страницы, родившиеся именно в часы всяческого скотства со стороны негодяев, начальников и завистников по отношению ко мне, моим близким, моим творениям, всегда, как ни странно, получались много лучше и краше написанных в иное время; на этот случай есть подходящая весьма поговорка, что де нет худа без добра.
VI. Превесьма хорошие идеи, притом не только писательские, а и многие иные — конструкторские, биологические, живописные и прочие — почти всегда приходят ко мне во время ходьбы, но не при натужном хождении по комнате из угла в угол, как в тюремной камере, а на природе, причем тем лучше, чем длиннее и спокойнее та дорога. Не счесть тех мыслей, идей, придумок, каковые пришли ко мне в шестидесятых-семидесятых годах, когда я с удовольствием оттопывал «свои» тринадцать километров от энтомологического заказника совхоза «Лесной» Омской области до своего городка Исилькуля по этаким ровным и тихим степным дорогам; или же, если то был вечер — шесть километров в противоположную сторону к уютному полустаночку Юнино, чтобы сесть там на ночную электричку Петропавловск-Исилькуль; ты, внучок, хорошо знаешь эту тихую степную романтичную дорогу, слева от коей серебрятся дикие степные ковыли, справа расстилаются огромные возделанные поля, и над дорогою, уходящей в дальнюю даль — огромное высокое небо, а там, где оно сходится с землей — золотой громадный диск божественного Солнца медленно уходит за земной наш шар, далеко-далеко за казахстанские степи. Над головой, как всегда, бесшумно летят две моих извечных тамошних провожатых — вечерние совы; в эти минуты и в этих местах особенно хорошо думается и мечтается, и в походном блокноте, а больше на клочках бумаги, что ношу в кармане, появляются у меня краткие слова или как бы некой иероглифы об осенившей меня очередной мысли, каковая должна лечь на бумагу или быть исполненной в ином материале. Но сейчас я пишу, увы, лёжа; с некоим ужасом думаю о том, что же будет, если бренное моё тело протянет дольше, чем мозг, иначе говоря, боюсь старческого маразма, каковой наблюдаю у своих сверстников, преобразовывающихся к старости в склочников, эгоистов, алкоголиков, жалобщиков, лучшем случае — в дурашливых эйфориков и графоманов; ведь, входя в одно из сказанных состояний, человек уже не контролирует свою психику — как тогда? Нет, лучше пусть тело умрёт предварительнее мозга, и пусть таковое случится где-нибудь в названных краях во время степного торжественного заката… Впрочем, тогда многие не оберутся хлопот, и ты в том числе, потребуется куча денег; виноват, я отклонился от темы данного письма, каковое посвящено писательскому моему ремеслу (или искусству — о том сулить тебе и другим читателям), писанному и печатному слову.
VII. Я и сейчас не считаю за грех позаимствовать у кого-либо то писательский приём, то что-то из стиля, то что-то из формы, ибо, как и в живописи, очень не люблю однообразие и какой-то «свой единственный» язык, коим написано всё-превсё сотворенное; некий новосибирский журналист свой обо мне очерк назвал «Предпочитаю разнообразие» — так оно и есть. Я с детства очень придирчив к грамотности других, и, если вижу, что кто-то написал нечто с ошибками — считаю автора неполноценным, тем не менее великолепно понимая умом, что это несправедливо, и что он, бедолага, вовсе не виноват, что его плохо обучили русскому языку в школе или дома; как тут мне не вспомнить писателя Евгения Андреевича Пермяка, сделавшего первую восторженную запись в книге отзывов моей большой московской выставки в 1972 году, и впоследствии творившего мне немало доброго, о чём будет сказано в должном месте, — так вот многие из своих ко мне писем он заканчивал просьбами простить его за грамматические ошибки, коих у него действительно было превеликое множество, и я прощал, хотя и недоумевал: у кого же учиться нашему брату писательству-грамоте, как не у российских писателей? Ну а в целом я считаю, что каждый человек, независимо от образования, профессии, интеллекта и всего прочего, достигнув некоего итогового возраста (скажем, 60 лет), обязан оставить своё письменное, подробнейшее жизнеописание — одновременно и отчёт о хорошем и дурном, сделанном в течение жизни, «и опыт, сын ошибок трудных», и документальное свидетельство той эпохи, в коей он жил; сведениям о которой через век-другой-третий цены не будет, даже самым что ни на есть графоманским (ведь даже полуграмотные берестяные свитки древних россиян ныне величайшая ценность), и тогда, когда наука-техника будущего способна будет «переварить» все эти наши сегодняшние записки и зарисовки, как раз и возникнет начало полного «энергоинформационного» обмена между членами нашего человечьего социума, который вот тогда и можно будет назвать настоящей Цивилизацией. В надежде на это я и прошу тебя, если появится таковая возможность, опубликовать печатно вот эти мои к тебе письма; и ещё очень верно ты бы поступил, если бы продолжил этот мой документально-автобиографический труд в любой форме, тебе доступной, каковой труд, его процесс, должен быть интересным и для тебя самого; я вот, несмотря на известную тебе занятость во многих стихиях, урывал возможность для написания хотя бы нескольких страничек в сутки, и было это в основном по ночам и во время болезней; тебе, однако, дражайший внук, желаю не болеть и жить долго-предолго.