Глава 8 Капкан

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Капкан

1

«Союз возвращения на родину» возник в Париже еще в 1925 году. До поры до времени он влачил не слишком заметное существование.

Тогда же возник термин «возвращенчество».

Он оказался связан с именами четырех талантливых русских публицистов, выступивших осенью 1925 года с призывом «засыпать ров» между эмиграцией и Россией. Они проповедовали идею возвращения домой — и долг русского интеллигента разделить со своим народом все испытания. То были А. В. Пешехонов, бывший редактор толстого дореволюционного журнала «Русское богатство», известная публицистка Е. Д. Кускова, ее муж экономист С. Н. Прокопович и писатель М. А. Осоргин. Свои идеи они выдвинули в связи с истекшим официальным сроком трехлетнего изгнания из СССР в 1922 году известной группы писателей, ученых и общественных деятелей.

Роман Гуль в книге «Я унес Россию» привел убедительные свидетельства того, что уже это выступление первых «возвращенцев» было искусно инициировано Дзержинским — через Екатерину Пешкову, возглавлявшую в эти годы Красный крест, которой все доверяли и которая сама с простодушным доверием попалась на удочку. Ей и в голову не могло прийти, что все затеяно вовсе не ради возвращения высланных, а ради внесения смуты в умы и сердца эмигрантов и дробления русской эмиграции.

План ГПУ удался: резкие обвинения обрушились на головы злополучных публицистов с первых же их «возвращенческих» публикаций.

На этой волне и был создан «Союз возвращения». С самого начала он был связан с советскими организациями во Франции. Но только в тридцатых годах обрел заметный авторитет. К середине тридцатых деятельность его получила широкую известность в эмигрантских кругах.

С 1932-го по 1937 год председателем «Союза» был Е. В. Ларин. В тридцать седьмом Ларина перевели на работу в Советский павильон Всемирной выставки, открывшейся в Париже, — павильон сразу же стал плацдармом активнейшей деятельности советских спецслужб. Теперь председателем «Союза» стал А. А. Тверитинов. Ларин и Тверитинов позже вернулись на родину — и оба оказались репрессированными. Эфрон не возглавлял официально «Союз»; он был в нем весомой, может быть даже и главной, но теневой фигурой.

Иностранный отдел НКВД вербовал тонко и деликатно. Неизменно обставляя свои предложения «благороднейшими» целями. И — что очень важно! — не пугая прямой, а тем более чрезмерной оплатой людей того жертвенного и альтруистического склада, к которому принадлежал, скажем, Эфрон. Достаточно перечесть письма Цветаевой и мемуарные свидетельства тех, кто близко знал ее быт в тридцатые годы, чтобы удостовериться: бюджет семьи еще и в 1935 году оставался крайне напряженным, а временами и катастрофическим.

Одно из первых предложений сотрудничества было сделано Эфрону неким обаятельно мягким интеллектуалом из числа советских служащих в Париже, во время одного доверительного разговора.

Он вдруг предложил помощь в субсидировании какого-нибудь евразийского издания — о, конечно, без всякого вмешательства в дела редакции!..

Постепенность, неторопливость в плетении паутины, продуманный отбор «случайно» подворачивающихся собеседников — кто сочинял все эти спектакли-ловушки? Кто обучал лицедеев, кто разрабатывал режиссуру? Исторически несправедливо, что до сих пор нам неизвестны имена московских виртуозов, сумевших одурманить не только доверчивого Сергея Яковлевича, но и таких маститых волков политики, как Шульгин и Савинков…

Прекраснодушие Эфрона, соединенное с острым чувством вины перед родиной, незаметно вывело его на путь нравственного разрушения. Чем дальше, тем больше его способность к независимым суждениям сдавала свои позиции. Можно было бы сказать, что это лишь доказало невысокий уровень самостоятельности его суждений. И слишком легко управляемое нравственное чувство. Наверное, это так.

Но этим и интересен нам феномен Эфрона.

Мы размышляем, вглядываясь в его судьбу, не просто о муже знаменитой Марины Цветаевой.

Прослеживая перипетии его эволюции, мы думаем о многих и многих, позволивших уговорить свою совесть — и шаг за шагом отучавшихся трезво оценивать происходящее. Ступенька за ступенькой они спускались по лестнице оправдания зла — вплоть до соучастия в нем.

Внешне «Союз» был закамуфлирован под культурную организацию.

В нем и на самом деле велась разнообразнейшая культурная работа. В Латинском квартале Парижа, на улице Де Бюси, в нескольких комнатах второго этажа почти каждый вечер «возвращенцы» собирались то на очередной семинар, то на лекцию, то на занятия в хоровом кружке.

Воскресные собрания были посвящены современной советской культуре. В библиотеке «Союза» можно было подписаться — на льготных условиях! — чуть ли не на все советские издания. В читальном зале были представлены свежие номера советской журнальной периодики, в том числе и иллюстрированные.

С. Я. Эфрон. 1930-е гг.

Устраивались выставки русских художников, живших во Франции. А также просмотры новых советских кинофильмов. Ленты Пудовкина, Довженко, братьев Васильевых, Герасимова, Эйзенштейна пользовались ошеломляющим успехом, их крутили по многу раз. Проходили здесь и шахматные турниры. Активнейшим образом работала театральная студия. Ставили «Свадьбу» Михаила Зощенко, «Мильон терзаний» Валентина Катаева, иногда к праздникам сами писали тексты и разыгрывали шуточные сцены. Однажды в веселом водевиле «Осьмнадцатая весна», текст которого к юбилею Октября сочинил Алексей Эйснер, Ариадна Эфрон исполнила роль девицы на выданье по имени Эмиграция Кирилловна, и вокруг нее клубились разного рода евразийцы, малороссы и прочие претенденты.

Поразительно: при своих крайне скромных доходах «возвращенцы» умудрялись подписываться на советские займы и собирали деньги на строительство советских самолетов-гигантов. Так, 1 июля 1935 года они перечислили в фонд постройки таких самолетов — на адрес редакции газеты «Правда» — три тысячи франков…

В одной из комнат «Союза» располагалась редакция журнала «Наш Союз». Редакторы время от времени сменялись. Несколько лет подряд вел журнал Эфрон. Сотрудничала в редакции и дочь Цветаевой — Ариадна.

Эфрон был завербован советскими спецслужбами в 1932 году — как легко догадаться, в ответ на просьбу о возвращении в Россию.

Логика его согласия обычно излагается упрощенно: бывшему белогвардейцу предложили делом искупить свою вину перед советским государством…

Но если знать Сергея Яковлевича несколько лучше — хотя бы ту статью «Эмиграция», которая ранее цитировалась, — тогда каких-то важных звеньев для понимания его перехода от одного к другому явно не хватает. Прыжок получается, а не переход.

Обозначим эту лакуну. Может быть, найдутся еще свидетельства и документы, которые заполнят ее не упрощенным, а реальным содержанием.

Мифы нам больше не нужны, в том числе и советские мифы о «всеобщей продажности» за собственное благополучие.

Что знал он о спецслужбах, вступая на роковую первую ступеньку лестницы, ведущей вниз?

И знал ли вообще, на что именно согласился, куда именно вступил? Ибо похоже на то, что поначалу хватило просто согласия на сотрудничество. Хочешь вернуться — помогай советской власти! Здесь, за ее рубежами, у нее много врагов, дела хватит всем. И вот совсем невинное, даже заманчивое задание: реорганизуй «Союз возвращения»! Объедини в нем тех, кто тоже хочет вернуться на родину, — и помоги им заслужить доверие.

Мне приходилось встречаться с бывшими «возвращенцами».

Они в один голос рассказывали, каким теплым домом стал для них «Союз» к середине тридцатых годов. В общении с единомышленниками здесь отогревались одинокие сердца заброшенных на чужбину людей. Тех, у кого ностальгия заглушала все трезвые и предостерегающие голоса. Тут царила такая дружелюбная, даже веселая атмосфера, что вечерами ноги сами вели эмигрантов на эту узенькую уютную улочку. Они получали здесь наслаждение уже от самого звука русской речи. В этом пространстве, облученном доброжелательством и тоской, советские газеты и журналы в мощном содружестве с талантливыми фильмами (так наглядно свидетельствовавшими о торжестве самых справедливых идей на их родине) делали свое дело. «Чапаев», «Путевка в жизнь», «Семеро смелых», «Веселые ребята», «Цирк»… А еще были замечательные перелеты советских летчиков. А еще — построенные Днепрогэс и Магнитка… Статьи и фотографии о них в советских журналах. Кипучая плодотворная энергия — там, чувство хозяина жизни — там, в то время как здесь, на Западе, гниль и бесперспективность. И неизбывное ощущение «метека», чужака.

Правда, эмигрантская «Иллюстрированная Россия» публиковала фотографии вымерших от голода украинских деревень, статьи в других эмигрантских журналах приводили данные о заключенных, погибших на строительстве Беломорского канала. И из России шли сдержанно-кислые письма от ранее уехавших…

Но чары любви и веры броней закрывали от сомнений русских, истосковавшихся на чужбине.

Почти все эмигранты, которых удалось влить в свои ряды советским спецслужбам, вышли из «возвращенцев».

2

За полгода до страшной осени 1937 года Цветаева написала эссе «Пушкин и Пугачев». Посвящено оно теме как будто сторонней: речь идет здесь (поначалу, во всяком случае) о Пугачеве — герое пушкинской «Капитанской дочки». Но меня не перестает занимать вопрос, чем именно вызвана к жизни эта работа, почему из всего пушкинского наследия именно эта проблема оказалась выбрана для размышлений?

Сама Цветаева обозначила ее как тему «чары», застилающей сознание, «чары», заставляющей сквозь все злодейства видеть в предмете любви лишь «оборот добра». Так с детских лет она сама любила пушкинского Пугачева-Вожатого, с его «загадкой злодеяния и чистого сердца».

Зло с добрым ликом и добро со злыми проявлениями — это сочетание, утверждает Цветаева, есть великая обольщающая сила, сопротивляться которой чрезвычайно трудно.

Ее ассоциации всегда придают наблюдениям объемную многозначность, тяготеют к размышлениям над закономерностями самого бытия. Но, поглядывая на дату написания эссе, трудно отделаться от впечатления, что в «Пушкине и Пугачеве» нашли свое отражение раздумья автора над тем, что происходило вокруг в середине тридцатых годов XX века.

Очень непросто с высоты сегодняшних наших знаний о кошмаре, исподтишка захватившем Страну Советов к середине тридцатых годов, понять горячий энтузиазм «левой» интеллигенции Запада, в массе своей подпавшей под советскую пропаганду. Успехи социалистического строительства ей представляются неопровержимыми; кроме того, СССР видится единственным в мире надежным оплотом борьбы с наглеющим день ото дня немецким фашизмом. Для нас теперь уже очевидно глубинное родство гитлеровского и сталинского режимов — но можно перечислить по пальцам тех, кто догадывался об этом тогда.

Гитлеровский режим был откровенно агрессивен, сталинский — медоточив и виртуозно лжив. Лицо и изнанка сталинского режима были столь противоположны, что человек обычной психики отказывался в это верить.

Подпитка странных нам сегодня иллюзий шла из жестокой реальности стран, пораженных многие годы подряд глубочайшим экономическим кризисом. То, что здесь все шло из рук вон безнадежно плохо, — было очевидно. А вот там… Смотрите их фильмы, читайте их газеты, их речи! Они выбрали себе путь, непохожий на наш европейский, — и может быть, именно там — правда?..

Когда в Москве начались известные политические судилища, процессуальные странности бросались в глаза. Чудовищны были публиковавшиеся в московских газетах коллективные письма-требования трудящихся «стереть с лица земли» «врагов народа». Но даже милюковские «Последние новости» писали, что обвинения против Каменева и Зиновьева при всех нелепостях звучат убедительно!

Что же говорить о тех русских эмигрантах, которые жили мечтой о возвращении на свою землю!

«С. Я. с головой ушел в Советскую Россию, а в ней видит только то, что хочет», — говорила Цветаева о муже.

Но таких, как Эфрон, множество: в приемные дни в советском посольстве на улице Гренель с середины тридцатых годов не протолкнуться! Число прошений о возвращении растет с каждым днем.

Андре Жид, горячий энтузиаст сближения с СССР, предпринял летом 1936 года поездку по Стране Советов. Вернувшись, он попытался отрезвить западных «левых», предостеречь их от идеализации процессов, происходящих в России. Однако его книга «Возвращение из СССР», написанная после поездки писателя, не возымела убедительного воздействия. «Клевета! Предательство! Он ничего не понял!» — так говорят в кругах французских интеллектуалов.

И так же — в кругу ближайших друзей Сергея Эфрона.

Собираясь вечерами вместе на улице Де Бюси, в «Союзе возвращения», они поют советские песни. Одна из самых популярных в эти годы — «Не спи, вставай, кудрявая; в цехах звеня, страна встает со славою навстречу дня…» — из кинофильма «Встречный», музыка Шостаковича.

С началом Гражданской войны в Испании в 1936 году Сергей Яковлевич принимает активнейшее участие в формировании интернациональных бригад, отправлявшихся на помощь республиканцам.

Русским эмигрантам обещают, что участники войны получат право сразу же вернуться на родину. Эфрон сам рвется в Испанию, однако ему этого не разрешают. Разрешили Константину Родзевичу. (Который, кстати говоря, в Россию так и не вернулся.)

Был ли вообще Эфрон в Испании? Адъютант Мате Залка Алексей Эйснер решительно отрицал это. Приезжая из Испании на короткое время в Париж, Эйснер встречал там Эфрона, с которым был дружен. Они много говорили об испанских делах — но и только.

Существуют, однако, другие свидетельства. Так, сосед Эфрона по Ванву Кирилл Хенкин в своей книге «Охотник вверх ногами» приводит один очень уж конкретный факт: когда на вербовочном пункте в Париже, на улице Матюрен Моро, Хенкина отказались без рекомендации зачислить в ряды добровольцев, уезжавших в Испанию, Сергей Яковлевич сумел ему быстро помочь. И тут же предложил заняться в Испании делом «поинтереснее, чем просто стрелять из окопов». По поручению Эфрона через несколько дней Хенкин встретился уже в Валенсии в восьмиэтажном отеле «Метрополь» с А. А. Орловым, руководителем оперативной группы НКВД в Испании. Группа была занята, в частности, выявлением «троцкистов» и «врагов народа» на испанской территории.

Уже сам факт такой связи: Эфрон — Орлов указывает на то, что в 1937 году Сергей Яковлевич был человеком, облеченным доверием сотрудников иностранной службы НКВД.

Имея это в виду, можно прислушаться и к другим, теперь уже не поддающимся проверке свидетельствам: знакомый Эфрона Ян Артис утверждал, например, что не раз встречал Сергея Яковлевича в Испании и что тот мог бывать там с заданиями столь секретными, что о них он не стал бы распространяться при встречах в Париже даже с самыми близкими друзьями. Это возможно.

Помощь Испании официально запрещена французским правительством. Вот почему Эфрон, продолжая заниматься отправкой интербригадовцев в республиканскую армию, делает это под некоторым покровом секретности — не слишком распространяясь на эти темы.

В том числе и дома.

Еще со времен увлечения Сергея Яковлевича «евразийством» Цветаева дистанцировалась от деятельности мужа. Она знает, конечно, о его работе в «Союзе возвращения»; мало того — изредка она и сама выступает там с чтением своих стихов. Знает — в общем и целом — и о его «испанских» делах. Но много лучше всё это знают дети — Ариадна и Мур. Дочь давно во всем на стороне отца, но и в воспитании подрастающего сына Марина Ивановна терпит полное фиаско. В дневнике шестнадцатилетнего Мура — признание: «Когда я жил в Париже, я был откровенным коммунистом. Я бывал на сотнях митингов, часто участвовал в демонстрациях <…> отца редко видно дома, приходит он поздно, усталый <…> поглощен испанскими делами, это вершина его деятельности, он проявляет чудеса изобретательности в делах. Мать об этом ничего не знает, живет своей жизнью…»

Тщетно Цветаева пытается препятствовать втягиванию детей в политические страсти. Гуманизм и фанатизм, считает Марина Ивановна, существуют на разных полюсах и никому еще не удалось их совместить. Она пишет об этом в одном из писем к Анне Тесковой. О том же, по существу, сказано и в ее очерке о Волошине: о всякой партийности как «вещи заведомо не человеческой, не животной и не божественной, уничтожающей в человеке и человека, и животное, и божество».

Семейные связи не разорваны окончательно, но скреплены они теперь крайне слабо. Сергей Яковлевич месяцами живет вне дома.

Между тем задания, поручаемые ему, приобретают все более зловещий оттенок.

В 1936 году его «культурная миссия» по существу прекращается — Сергея Яковлевича бросают на борьбу с международным троцкизмом. Во всяком случае, есть подтверждение его участия в нашумевшей в ноябре 1936 года истории с похищением архивов Троцкого в Париже. Из парижского отделения Амстердамского международного института социальной истории исчезают несколько (по одной версии — пятнадцать, по другой — около сорока) пакетов, привезенных незадолго до того сыном Троцкого Седовым. Пакеты так и не удалось обнаружить — равно как и исполнителей акции.

А с конца того же 1936 года Эфрону поручено организовать слежку за Львом Седовым.

К тому, что подтвердили теперь материалы полицейских архивов Гуверовского института социальных проблем в Калифорнии, а также архивы нашего КГБ, присоединяется выразительный эпизод из воспоминаний Владимира Сосинского.

Давний и близкий знакомец семьи Эфронов, Сосинский работал во франко-славянской парижской типографии, находившейся на улице Менильмонтан. В типографии этой, в частности, набирался известный «Бюллетень оппозиции», редактируемый и издаваемый Троцким. В связи с чем туда нередко приезжал Седов, заправлявший в Париже всеми делами отца. И однажды Эфрон попросил разрешения у Сосинского — приехать в типографию тогда, когда там будет Седов, чтобы хоть издали взглянуть на сына знаменитого оппозиционера.

Просто из любопытства.

Сосинский сумел это организовать.

И Эфрон не только увидел Седова, но и попытался, изображая из себя журналиста, взять у него интервью. Однако потерпел фиаско — перед его носом закрыли дверь.

Можно догадаться, что по делам службы Сергею Яковлевичу необходимо было увидеть в лицо того, кого ему теперь предстояло «опекать». Это, впрочем, всего лишь предположение…

Наконец, еще одно. В воспоминаниях Дмитрия Сеземана упоминается поездка с матерью и отчимом в Норвегию, тоже в тридцать шестом году. Поездка была очередным поручением секретных советских служб — с целью проверить, где именно живет Лев Давидович.

Так вот: билеты для путешествия доставил им тот же Эфрон… Так, во всяком случае, утверждает Дмитрий Сеземан.

3

Первой из семьи вернулась на родину Ариадна. Можно уверенно предположить, что полученное ею от советских властей разрешение на въезд в СССР было, по сути своей, вознаграждением за безупречную службу отца — и аванс за будущую.

Аля незадолго до отъезда в СССР на берегу Сены

Но и сама Аля приложила к тому немало собственных усилий. К середине тридцатых годов она не только стала активисткой в «Союзе возвращения», но и сумела организовать при нем молодежную группу. И играла в ней видную — если не руководящую — роль.

К этому периоду относится сближение Ариадны с Верой Сувчинской, уже влившейся к тому времени в ряды сотрудниц советских спецслужб за границей. Сближение страшно огорчало Марину Ивановну, ибо Вера Александровна активно вовлекала в политику свою младшую подругу.

Вера Сувчинская

Отцовская увлеченность и энергия соединились в Ариадне с молодой восторженностью и безграничным идеализмом. «Туда, туда! Туда, где самая справедливая страна на свете!» — этот внутренний рефрен она слышала в себе все тридцатые годы. То был, конечно, пример отца, целиком вытеснивший в дочери прежний культ — матери. Тогда, раньше, звучало в душе скорее уж гётевское:

Dahin, dahin,

Wo die Zitronen bl?hn![17]

Теперь с поэзией было покончено.

(Ариадна к ней еще вернется. Тогда, когда уже не будет на земле ни отца, ни матери, ни брата. Ее языковой дар, взлелеянный Цветаевой, пригодится: она станет одной из самых блестящих переводчиц с французского — и успеет сделать немало.)

Проводы на Северном вокзале Парижа 16 марта 1937 года были радостными. Фотография запечатлела сияющую Алю и — это знаменательно! — куда-то за чужие спины затиснутую, почти ненужную здесь Цветаеву.

«Приданое» Ариадне собирал чуть не весь русский Париж. И еще долго в Москве она будет восхищать своих коллег по работе очаровательными, хотя и не чересчур аристократическими, французскими туалетами.

М. Н. Лебедева, М. И. Цветаева, Ирина Лебедева, Аля Эфрон, Мур. Сентябрь 1936 г.

Из Москвы в Париж вскоре полетели восторженные письма. Ариадне нравилось на родине решительно все. Ее умиляли любые подробности: мало автомобилей — это замечательно, кучи талого снега на улицах — как интересно! Домики цвета пастилы в районе Арбата — удивительно красиво! Можно сесть на скамейку на улице, читать или просто так разглядывать прохожих, и никто не начнет приставать к тебе со всякими глупостями.

«Москва интересна безумно, невероятно», — пишет она друзьям. Любимейшее место в городе выбрано сразу — это Красная площадь и Кремль с красными флагами и звездами на башнях, — они так красиво светятся вечером. Идет юбилейный пушкинский год — столетие со дня смерти поэта только что отмечено, и неподалеку от мавзолея Ленина на той же Красной площади висит огромный портрет Пушкина. Ариадна утверждает, что «во всей Москве сейчас нет ни одного человека, который не знал бы Пушкина!».

Она бывает в театрах — и там замечательно, но самое замечательное, что ходят туда целые заводы и школы!

А простые рабочие завода «Каучук» сами ставят Шекспира. И как играют!

На Студии кинохроники она присутствует при озвучивании для заграницы фильма о советских полярниках. Тут тоже все прекрасно и удивительно: демократичность обстановки, отношений директора и рядовых служащих, веселье, царящее в процессе работы, энтузиазм, слаженность… Ни одного окрика — чувствуешь себя, как в школе на перемене!

Между тем на дворе стоит весна 1937 года.

Когда через полгода приедет отец, он возьмет с собой Ариадну в Кисловодск, в санаторий, куда пошлют приехавшую из Франции группу эмигрантов — на отдых. Там для Али откроется новое поле восторгов. Какие дети! Какие нянечки и санитарки! Только вчера они были неграмотными, ничего в жизни не видели, кроме своего аула, — а теперь читают и обсуждают Маяковского и Горького и даже — тут уж совсем невероятная подробность! — могут рассказать, какие именно ошибки допустил Лион Фейхтвангер в своей книге «Москва, 1937 год»!

Все это мы находим в письмах Ариадны, адресованных в Париж близким ее друзьям — Сологубам. Вряд ли так же она писала матери — но тех писем мы не знаем.

И вот в августовском номере журнала «Наш Союз» за тот же 1937 год появляется письмо из СССР, подписанное только именем: «Аля». Письмо большое, но главная информация, которую оно несло, — не фактографическая, а эмоциональная. Это — ликующее письмо человека, опьяненного свершением самой сокровенной своей мечты. «Великая Москва, сердце великой страны! <…> Как я счастлива, что я здесь! И как великолепно сознание, что столько пройдено и что все — впереди! В моих руках мой сегодняшний день, в моих руках — мое завтра, и еще много-много-много, бесконечно много радостных “завтра”…»

Несмотря на лаконизм подписи под публикацией, можно уверенно сказать, что строки написаны Ариадной Сергеевной Эфрон. К совпадению сроков и имени добавим еще то, о чем мы уже знаем: в редакции журнала в это время играет виднейшую роль Сергей Яковлевич. Как же не напечатать такую агитку…

Летом тридцать седьмого года Аля получит место в редакции выходящего в Москве (на французском языке) тонкого журнала «Ревю де Моску». «Время было то самое, — вспоминала об этих годах сама Ариадна Сергеевна через тридцать лет в письме к Павлу Антокольскому, — бедный журнальчик на мелованной бумаге подчинял свое врожденное убожество требованиям сталинской цензуры; лет мне было совсем немного и все меня за это любили, так что жила я радостно и на все грозное лишь дивилась, comme une vache regardant passer les trains».[18]

Напрасно стали бы мы искать имя Ариадны Эфрон на страницах «Ревю». А между тем она была способной журналисткой — и уже доказала это во Франции, печатаясь в разных периодических изданиях. Ее имени нет, но можно обнаружить несколько корреспонденций, снабженных рисунками узнаваемого стиля: «День отдыха в Москве», «Право на красоту», «День в магазинах»… Под ними — подпись: Алис Феррон. Это она, Аля Эфрон. Знающие — догадаются, другим — не нужно.

Но почему Алис Феррон? Почему ей нельзя было печататься под собственным именем?

Можно предположить, что логика действовала тут та же, по которой и ее отцу дадут новую фамилию, как только он ступит на советскую землю…

В одном из первых же писем к матери Ариадне пришлось ее огорчить: она сообщила о смерти актрисы Софьи Голлидэй. То была подруга Марины Ивановны, горячо любимая и не заслоненная в памяти ни временем, ни разлукой.

Горькая весть из России «всколыхнула все глубины», признавалась Цветаева в письме к Тесковой. «А может быть, я просто спустилась в свой вечный колодец, где все всегда — живо».

И этим летом, едва вырвавшись с сыном из Парижа на юг, в Лакано-Осеан, она села за свой очередной реквием. «Повесть о Сонечке» стала последней ее прозой.

Она воскрешала весенние месяцы 1919 года — такого страшного в конце, что первые его месяцы теперь казались почти легкомысленными: тогда еще были надежды, были радости. Голод уже набирал силу, но обе дочери еще были рядом — и целых три весенних месяца были озарены нежной дружбой с маленькой, прелестной и своенравной актрисой Второй студии Художественного театра. Теперь, спустя восемнадцать лет, Марине Ивановне казалось, что она никого и никогда не любила в жизни так, как эту Сонечку, покорившую ее душевным богатством еще больше, чем актерским талантом.

И. И. Фондаминский

И все лето в Лакано прошло под знаком той весны девятнадцатого года; это были не воспоминания, а живая реальность, видимая, правда, ей одной. Даже вставая из-за стола, она продолжала слышать голос Сонечки, ее интонации, ее смех. Это помогало ее перу.

Когда настало время возвращения из Лакано, повесть была почти закончена и даже заочно «сосватана». Ее обещал взять для недавно возникшего журнала «Русские записки» один из его редакторов Бунаков-Фондаминский. Цветаева сблизилась с Ильей Исидоровичем (Набоков назвал его «человечнейшим из людей») в последние годы; изредка она посещала собиравшееся в его доме литературно-философское объединение «Круг».

4

С океана они вернулись 20 сентября.

Перешагнув порог своей квартиры в Ванве, Цветаева не могла и догадаться, как круто за этот последний месяц повернулось колесо ее судьбы.

Жизнь переломилась еще раз. Она приехала к разбитому корыту. Удар, который ждал ее, не мог присниться и в самом страшном сне.

Через два дня после ее приезда французские и эмигрантские газеты сообщили о таинственном исчезновении из Парижа генерала Миллера, возглавлявшего эмигрантский «Общевоинский союз». У всех еще было живо в памяти бесследное исчезновение — в начале 1930 года — предшественника Миллера на том же посту — генерала Кутепова. Естественно, что сообщение встревожило всю русскую эмиграцию.

Но с момента исчезновения генерала французская полиция энергично занялась расследованием связи этого дела с другим трагическим событием, произошедшим незадолго до того.

Четвертого сентября в Швейцарии, в окрестностях Лозанны, было совершено убийство некоего иностранца, тело которого обнаружили на обочине дороги, ведущей в Шамбланд.

Довольно скоро полиции удалось установить несколько важных фактов. Именно: что убийство было совершено в автомобиле, нанятом за день до того в одной швейцарской прокатной фирме. Что фамилия убитого — то ли Германн Эберхардт, то ли Игнатий Рейсс, то ли Порецкий; что он проживал в течение последних двадцати лет в Голландии и Франции и был видным советским резидентом. Убийство выглядело как спланированная акция, осуществленная несколькими людьми. Сразу же после совершения преступления они пересекли франко-швейцарскую границу. При этом убийцы так спешили, что даже оставили в отеле свои вещи и бросили автомобиль со следами крови на сиденье прямо у железнодорожного вокзала.

Швейцарской полиции не составило труда арестовать бывшую учительницу Ренату Штейнер, на чье имя была взята машина в прокатной фирме. Вскоре стали известны еще несколько имен. И криминальные службы Швейцарии обратились к своим французским коллегам с просьбой о немедленном розыске и задержании подозреваемых.

Семнадцатого сентября был арестован некто Димитрий Смиренский, русский эмигрант, проживавший во Франции. И Штейнер и Смиренский назвали в своих показаниях еще несколько имен тех, кто вместе с ними выслеживал Рейсса перед его убийством. В результате последовал еще один арест — француза-фотографа Жан-Пьера Дюкоме. Все трое оказались, как выяснилось позже, «периферийными» участниками акции — в то время как главных уже переправили в безопасное место.

Одна деталь должна была крайне насторожить полицию: и Штейнер, и Смиренский, и Дюкоме оказались связаны с парижским «Союзом возвращения на родину».

Поначалу, однако, историей Рейсса французы не слишком обеспокоились. Но через полмесяца, когда Париж облетела весть об исчезновении Миллера, Сюрте насьональ, заподозрив, что нити обоих преступлений ведут в одно и то же место, предприняла более активные действия.

22 октября 1937 года шестеро инспекторов полиции явились в дом номер двенадцать на узенькой улочке Де Бюси, выходящей на бульвар Сен-Жермен. Здесь «Союз возвращения» арендовал семь комнат второго этажа. Инспекторы имели ордер на обыск. Они опросили всех, кто здесь оказался в это время, перерыли все печатные издания в библиотеке и изъяли множество бумаг.

На следующий день газеты сообщили, что из помещения «Союза» на грузовике был вывезен архив, включавший секретную переписку виднейших «возвращенцев», и что среди бумаг взят полный список членов общества.

Благодаря этому списку в ближайшие же часы были учинены обыски на квартирах председателя «Союза» и некоторых видных деятелей общества.

Ранним утром полиция явилась на улицу Жан-Батист Потен, 65, в дом, где жили Эфроны.

И 24 октября «Последние новости» опубликовали интервью, взятое газетчиком у Марины Цветаевой.

В репортерском отчете можно было прочесть: «Дней 12 тому назад, — сообщила М. И. Цветаева, — мой муж, экстренно собравшись, покинул нашу квартиру в Ванве, сказав мне, что уезжает в Испанию. С тех пор никаких известий о нем я не имею. Его советские симпатии известны мне, конечно, так же хорошо, как и всем, кто с мужем встречался. Его близкое участие во всем, что касалось испанских дел (как известно, “Союз возвращения на родину” отправил в Испанию немалое количество русских добровольцев), мне также было известно. Занимался ли он еще какой-либо деятельностью и какой именно — не знаю.

22 октября около 7 часов утра ко мне явились четыре инспектора полиции и произвели обыск, захватив в комнате мужа его бумаги и личную переписку. Затем я была приглашена в Сюрте насьональ, где в течение многих часов меня допрашивали. Ничего нового о муже я сообщить не могла».

Легко вообразить, с каким разнообразием чувств читала и обсуждала это интервью во всех уголках Парижа русская эмигрантская публика!..

Сразу же после появления интервью в Ванв примчался встревоженный Фондаминский. Позже он рассказывал друзьям, что Марина Ивановна в отчаянии повторяла ему одно и то же: «Этого не может быть». Она готова была поклясться, что Сергей Яковлевич ни при каких условиях не мог быть замешан в «кровавом деле»…

Итак, полиция опоздала: Эфрон исчез из Парижа за десять дней до того, как к нему пришли с ордером на обыск.

Просчет ли то был со стороны Сюрте насьональ?

Или, наоборот, просчитанное «опоздание»?

Ибо Сергей Яковлевич рассказывал потом близким людям, что в течение двух-трех недель до его побега за ним была учреждена откровенная слежка, — и шедший по пятам сыщик при всяком удобном случае отворачивал лацкан своего пиджака, демонстрируя полицейский значок.

То есть Эфрона предупреждали и подгоняли: пора уезжать! опасность!

Французская полиция явно не хотела новых арестов — она не хотела никаких осложнений с советским посольством в Париже…

Однако Сергей Яковлевич уже не распоряжался своей судьбой.

Он ждал указаний начальства.

В первых числах октября в полицейском участке Исси-ле-Мулино длительному допросу был подвергнут сподвижник Эфрона по службе в зарубежных советских органах НКВД Николай Клепинин. Полиция разыскивала, вообще-то говоря, не его самого, а его родственника — Вадима Кондратьева, «засвеченного» полицией в Швейцарии как раз в день убийства Рейсса, прямо около машины, брошенной убийцами. Тогда он сумел как-то выкрутиться — и уехал во Францию. А там — прежде чем исчезнуть — спокойно навестил свою родню в Исси-ле-Мулино.

Но на следующий же день после допроса Клепинина семья Эфронов покинула свою квартиру в Ванве и переселилась к давним своим знакомым, супругам Сцепуржинским.

Спустя неделю все вместе на машине Сцепуржинского, работавшего таксистом, направились в Руан. По одной из версий, Сергей Яковлевич простился там с женой и сыном и отправился на машине дальше. По другой, прощание получилось более скомканным: посреди дороги, не доезжая до Гавра, Эфрон неожиданно выскочил из машины и пропал в придорожных кустах.

А Марина Ивановна и Мур вернулись в Париж.

Вернувшись, они нашли подарок, заботливо приготовленный Сережей — накануне Цветаевой исполнилось сорок пять лет, — и записку. Записка свидетельствует: супруги простились друг с другом с той сердечностью, какая соединяла их в лучшие годы.

«Мариночка, Мурзил, — писал Сергей Яковлевич. — Обнимаю вас тысячу раз. Мариночка — эти дни с вами самое значительное, что было у нас с вами. Вы мне столько дали, что и выразить невозможно. Подарок на рождение!!! Мурзил — помогай маме».

И вместо подписи — рисунок головы льва.

Сопоставим теперь некоторые даты.

Эфрон отбыл из Гавра на пароходе «Андрей Жданов» 10 октября 1937 года.

А прямо накануне, 9 октября, на улице Лас-Каз состоялось собрание, наделавшее много шума. Выступивший на нем Борис Прянишников познакомил пришедших с собранными им фактами и документами, касающимися деятельности НКВД СССР по разложению русской эмиграции. Собравшимся предстала впечатляющая и зловещая картина. Прянишников обвинил, в частности, в прямых связях с советской разведкой ряд функционеров Общевоинского союза. Были названы фамилии генералов Скоблина, Шатилова и некоторые другие.

Спустя несколько дней Прянишников выступил с тем же докладом еще в Виши, Балансе и Марселе.

Всю ближайшую неделю событие комментировали эмигрантские газеты. В очередной раз за эту осень русский Париж был ввергнут в шоковое состояние. Нетрудно себе представить настроение сотрудников советских учреждений, размещавшихся в столице Франции.

Итак, вот даты: 9 октября — доклад Прянишникова, 10-го — спешный отъезд из Парижа группы русских эмигрантов, сотрудничавших с советской разведкой…

Случайное совпадение? Вряд ли.

Но почему же именно Эфрон попал в эту группу высылаемых за пределы Франции сотрудников НКВД? Почему его имя через некоторое время стало чуть не главной мишенью улюлюканья эмигрантской прессы?

Дело просто: именно его имя назвала в своих самых первых показаниях Рената Штейнер. Назвала как имя человека, который завербовал ее для неких особых поручений.

Рената Штейнер

История Ренаты была достаточно характерной.

В 1934 году во время туристской поездки в Москву она вышла замуж за советского подданного, сотрудника НКВД Малиенко. Вернувшись в Париж, обратилась в советское посольство за помощью: она хотела теперь уехать к мужу навсегда. Посольство направило ее в «Союз возвращения на родину» — под надзор и в распоряжение Эфрона.

Терпеливо и приветливо Сергей Яковлевич разъяснил ей то, о чем не раз писал редактируемый им журнал «Наш Союз», то есть: что СССР принимает в число своих граждан не всех, кто того захочет, принимает страна только тех, кто делом подтвердил свою преданность советскому режиму. Штейнер согласилась на эти условия. И в 1936 году, а также в начале 1937-го выполняла поручения Эфрона — занималась слежкой за некоей супружеской парой. И только позже узнала, что то был сын Льва Троцкого Лев Седов с женой. А летом 1937 года ее включили в группу, разыскивавшую некоего сбежавшего предателя. Его имени ей, естественно, тоже не назвали. Но это и был Рейсс.

Только теперь, более чем полвека спустя, можно оценить реальные обстоятельства этого убийства. Вкратце они таковы.

После ареста Ягоды в апреле 1937 года в Советском Союзе начались массовые репрессии среди сотрудников НКВД. Ежов менял кадровый состав, уничтожая «шпионов Ягоды» в собственных рядах. Коснулось это и зарубежных сотрудников НКВД. Из Европы в Москву к лету 1937 года было отозвано около сорока таких сотрудников. Однако пятеро отказались вернуться, понимая, что вернутся на смерть или — в лучшем случае — в застенок.

Один из этих пятерых — о нем сейчас и идет речь — 14 июля 1937 года написал в Москву, в Центральный Комитет партии большевиков гневное письмо. Он заявлял в нем о своей решимости порвать с режимом Сталина, запятнавшим себя убийствами людей, преданных делу революции.

Настоящее имя автора письма было Игнас Порецкий, однако коллеги знали его под именем Рейсса или Людвига, — сотрудники секретных служб всегда жили и работали под условными именами. Польский коммунист, опытный разведчик, Рейсс как раз летом 1937 года получил в Париже свое последнее назначение: он стал резидентом НКВД во Французской республике. Но к этому времени он уже слишком много знал о том, что происходит в Москве, и не пожелал покорно являться туда на заведомую расправу.

Игнас Рейсс

«Я шел вместе с Вами, — писал Рейсс в письме, — ни шагу дальше. Наши дороги расходятся! Кто теперь еще молчит, становится сообщником Сталина и предателем дела рабочего класса и социализма… Близок день суда международного социализма над всеми преступлениями последних десяти лет. Ничто не будет прощено… Процесс этот состоится публично, со свидетелями, многими свидетелями, живыми и мертвыми; все они еще раз заговорят, но на сей раз скажут правду, всю правду. Они явятся все — невинно убиенные и оклеветанные, — и международное рабочее движение их реабилитирует, всех этих Каменевых и Мрачковских, Смирновых и Мураловых, Дробнисов и Серебряковых, Мдивани и Окуджава, Раковских и Нинов, всех этих “шпионов и диверсантов, агентов гестапо и саботажников”. <…> Я больше не могу. Я возвращаю себе свободу. Назад, к Ленину, его учению и делу…»

Однако письмо Рейсса, переданное им для отправки в Москву через своего коллегу Вальтера Кривицкого в парижское отделение НКВД, не было никуда отправлено, а вскрыто здесь же. Может быть потому, что как раз в эти месяцы в Париже находился крупный функционер ИНО НКВД С. М. Шпигельглас, приехавший для того, чтобы подготовить «чистку» в рядах зарубежных советских коллег.

Итак, письмо было вскрыто не в ЦК партии, а в Париже, — и с этого момента начала свою работу специальная оперативная группа НКВД. В нее вошли два кадровых террориста НКВД — Борис Афанасьев и Виктор Правдин; с некоторых пор их прикрывало гражданство Монако, паспорта они имели на имена Франсуа Росси и Шарля Мартинья. Кроме них в группу преследования вошли швейцарская подданная Рената Штейнер, француз Жан-Пьер Дюкоме, а также русские эмигранты, жившие во Франции, Димитрий Смиренский и Вадим Кондратьев.

Еще в декабре 1936 года Ежов образовал Управление специальных операций, подчиненное лично ему. «В его задачи, — пишет Александр Орлов в книге «Тайная история сталинских преступлений», — входило выполнение за рубежом личных поручений Сталина, которые не могли быть поручены кадровым энкаведистам. В состав управления входили подвижные группы, укомплектованные террористами и разъезжавшие по разным странам с целью убийства лидеров зарубежных троцкистских партий, а также сотрудников НКВД, отказавшихся вернуться на родину».

Расправа с Рейссом не была исключением: политические убийства за рубежом начались еще в 1926 году убийством Симона Петлюры в Париже. За полгода до Рейсса был убит в Булонском лесу «невозвращенец» Навашин; спустя несколько месяцев, в Бельгии, другой «невозвращенец» — Агабеков… Но в случае с Рейссом все было сработано слишком уж неаккуратно: впервые полиции удалось арестовать ряд участников убийства, и впервые на допросах были названы имена людей, сотрудничавших с советским посольством в Париже…

Этих-то людей и поспешили объявить главными во всей этой грязной истории.

Цветаевой пришлось давать показания дважды: сразу после обыска, 22 октября, и еще раз, спустя несколько недель, — 27 ноября 1937 года.

Особенно долгим был первый допрос — с утра до вечера. Однако протокол, который вел судебный следователь Бетейль, не слишком длинен. Цветаевой показывают фотографии разных лиц, спрашивают о служебной деятельности и политических взглядах ее мужа. Она называет его журналистом, регулярно печатающимся в журнале «Союза возвращения» — «Наш Союз». Муж ходил туда на работу ежедневно, утверждает она, несколько лет подряд. Его взгляды со времени участия в Белой армии сильно изменились: они начали «леветь» еще в Чехословакии. Мне кажется, добавляет Цветаева, что уже два-три года как муж «стал сторонником русского режима».

На предъявленных ей фотографиях она узнала Вадима Кондратьева, которого года два назад встречала в доме своих давних знакомых Клепининых, узнала также Познякова, гимназического товарища мужа, фотографировавшего несколько раз ее сына. Ее спрашивают о Смиренском, о Чистоганове, о Штейнер, о Дюкоме, — их она не знает.

Да, она слышала об убийстве Рейсса. И эта акция вызвала у них с мужем чувство возмущения, ибо, говорит Цветаева, «оба мы осуждаем насилие, с какой бы стороны оно ни исходило». Она подтверждает алиби Эфрона: с 12 августа по 12 сентября, говорит она, он безотлучно был с ней и сыном на юге Франции, в Лакано-Осеан, на вилле «Ку де Рули»…

На ноябрьском допросе ей снова предъявят фотографии и некие телеграммы — старые, от января 1937 года, для опознания почерка. Цветаева отвечает уклончиво: она не уверена, что это рука Эфрона. Но она предоставляет в распоряжение полиции несколько писем Сергея Яковлевича для графологической экспертизы.

Что это были за телеграммы?.. Скорее всего, полиция сличала почерк в них с тем, который был на телеграмме, посланной из Парижа в Лозанну в те самые дни, на имя Кондратьева.

Одна была подписана именем «Михаил», и Марину Ивановну спрашивают, не знает ли она — кто это. Цветаева отвечает, что знает одного Михаила: это сын хозяев пансиона в Верхней Савойе, где их семья часто проводит лето. Его фамилия Штранге.

Момент поразительный! И он, может быть, наиболее убедительно свидетельствует о полной неосведомленности Цветаевой в делах мужа.

Как подтвердили теперь полицейские архивы тех лет, и Штейнер, и Смиренский, и Дюкоме говорили на допросах, что летом 1937 года их передали в подчинение некоему Михаилу, с которым они встречались, но фамилии которого не знали. Оттого и возник у полиции этот вопрос к Цветаевой, — ведь до лета все трое получали разные задания от Эфрона! Но все трое — независимо друг от друга — давали теперь описание «Михаила», совсем не подходившее к облику Сергея Яковлевича: «довольно крепкого телосложения, рост около 175 см, бритый (без бороды). Носил фетровую шляпу, выглядел человеком воспитанным, говорил по-французски и по-русски, но по-русски не чисто». Петер Хубер, работавший в 1990 году в полицейском архиве Гуверовского института социальных проблем (Калифорния, США), склоняется к мнению, что портрет характеризует именно Михаила Штранге. Этот человек, благополучно вернувшийся после окончания Второй мировой войны в Советский Союз (и мирно прослуживший тут до самой своей кончины в 1977 году), по мнению Хубера, мог быть «координатором» действий группы, образованной для розысков и убийства Рейсса. Но это всего лишь предположение, не больше.

Молодой Штранге не раз упоминался Мариной Ивановной в ее письмах 1936 года к Анатолию Штейгеру. Те письма писались как раз в замке Арсин в Верхней Савойе, в те дни, когда Цветаева часто виделась там с сыном хозяев пансиона. Он был симпатичен ей своей серьезностью, увлеченностью поэзией и проблемами истории; она называла его в письмах «своим умственным другом»… Разумеется, она не стала бы упоминать его имя каким бы то ни было властям, если бы знала что-либо его компрометирующее!..

Материалы следственного дела Эфрона, заведенного позже в Москве, подтвердили только то обстоятельство, что Сергей Яковлевич действительно завербовал Михаила Штранге в советскую разведку. Однако на фотографиях Штранге — человек явно низкорослый, а по свидетельству тех, кто знал его уже в советский период его жизни, русская речь его была абсолютно чистой — без малейшего акцента…

Заметим: в воспоминаниях Слонима приведены другие подробности допроса Цветаевой. Марк Львович знает их со слов самой Марины Ивановны. А она рассказывала друзьям больше всего о том, что в протоколах допросов не могло сохраниться.