Я становлюсь взрослым

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я становлюсь взрослым

Гимназист с папиросой. Большевик или меньшивик? Хлеб, который надо было брить перед едой. Бесплатный трамвай. Осина из Главпрофобра. Отто Шмидт, которого я тогда не знал. Суп «карие глазки». В бойскаутском отряде. «Малолетний преступник». Чёрное знамя анархии. Конфирмация. Сословие мешочников. Красноармейский паёк. Рабочий, миллионер и испольщик.

Когда произошла Февральская революция, мне было четырнадцать лет и учился я в пятом классе. Запомнилось мне это событие по разным обстоятельствам, но в основном по разговорам, происходившим в нашем доме.

Не могу сказать, что отец мой был крупным политиком, но порассуждать об этой сложной материи он, как большинство русских интеллигентов, очень любил, черпая факты для размышлений из газет «Раннее утро» и «Русские ведомости». Они были очень разные. «Раннее утро» — газета, так сказать, облегчённого типа. Не то чтобы бульварная, но с большим процентом легкомысленности, направленной на то, чтобы сделать её как можно более «читабельной». «Русские ведомости», напротив, считались органом в высшей степени серьёзным.

Весьма подробно обсуждалось дома происшедшее в ночь с 16 по 17 декабря 1916 года убийство Григория Распутина в доме князя Феликса Юсупова. Здесь знаменитый «старец», чья «деятельность» дорого обошлась нашей родине, был убит хозяином дома Феликсом Юсуповым, великим князем Дмитрием Павловичем и известным черносотенным депутатом Государственной думы помещиком Пуришкевичем.

Эта история подняла большой шум. О ней много писали, а ещё больше говорили. Часть этих разговоров достигла и нашего дома. Помню, что разговоры эти происходили у нас под большим секретом, а под ещё большим секретом читались ходившие в списках тексты речей, произнесённых на каком — то заседании Государственной думы какими — то депутатами. В этих разговорах особенно часто слышались фамилии черносотенцев Пуришкевича и Маркова — второго. Но хотя в нашем доме и пытались следить за политическими событиями, когда произошла Февральская революция, никто в этих делах по существу не разбирался.

Как я прореагировал на революцию? Прежде всего, не пошёл в гимназию. Решил, что революция — значит, свобода, равенство и братство и учиться уже не обязательно. Я достал большой красный бант и пришпилил его на гимназическую шинель. Около Земляного вала (сейчас этого дома уже давно нет) ютилась маленькая табачная лавочка. Я купил десяток папирос — назывались они «Дядя Костя» (по имени знаменитого артиста Варламова) — и почувствовал себя совершенно раскрепощённым — шёл по улице с красным бантом на груди и курил.

Улицы в этот день были грязные, никто не убирал снег. У нас на Садовой — Черногрязской горел полицейский участок. Я полюбовался этим интересным зрелищем и пошёл в центр города на Воскресенскую площадь к Городской думе, в здании которой сейчас находится Музей Ленина.

На площади перед думой кто — то говорил речь. Потом где — то недалеко стали стрелять. Все куда — то шарахнулись. И я шарахнулся. Потом опять стало тихо, и несколько студентов с красными повязками и старыми берданками повели двух довольно сильно помятых городовых. Все окружающие бодро выкрикивали разные слова в адрес этих растрёпанных городовых. Каждый чувствовал себя немножко победителем.

В эти дни отца особенно часто навещали студенты коммерческого института, где он также преподавал. Отец всегда славился большой общительностью, студенты его любили и потому не раз бывали в нашем доме. Но сейчас, испытывая большую потребность в обмене мыслями и наблюдениями, они буквально не выходили из отцовского кабинета.

Хорошо помню одного из них. Звали его Миша. Это был настоящий сибиряк — косая сажень в плечах, энергичный, темпераментный. Забыв о моём возрасте, Миша задал мне вопрос, волновавший его в эти дни:

— Ты большевик или меньшивик?

Естественно, что больше — это лучше, чем меньше. Я посмотрел на Мишу и убеждённо ответил:

— Большевик!

Миша обрадовался:

— Молодец! И дальше будь таким.

Последние годы войны были наполнены многочисленными трудностями. Хозяйство страны таяло, как тонкая льдинка на солнышке. Разруха и голод нарастали с неимоверной скоростью. Многие думали, что революция сразу же принесёт стране иную жизнь, но не тут — то было. Минул февраль, царь отрёкся от престола, а жизнь не только оставалась очень трудной, но, напротив, день ото дня становилось всё тяжелее.

День мой начинался рано. В пять утра меня поднимали, я шёл к булочной и становился в очередь. В кулаке — туг — зажатые хлебные карточки. Разжимать кулак не рекомендовалось. В случае потери карточки не возобновлялись. Я стоял с пяти утра до открытия магазина, причём подчас безрезультатно. Когда очередь подходила, иногда объявляли: хлеб кончился. Беда заключалась в том, что на следующий день неотоваренные хлебные талоны уже были недействительны. Считалось, что раз прожил день, то и не надо.

Хлеб тех лет даже трудно назвать хлебом. Это было нечто ужасное, именовавшееся «колобашками». По форме колобашки походили на нынешние десятикопеечные ситники. Но, естественно, муки в них было меньше всего, и потому они напоминали ежей. Из них буквально торчал кое — как размолотый овёс. Перед употреблением такой хлеб нужно было, чуть ли не брить.

И всё — таки колобашки были гораздо приятнее неотоваренных талонов. На несколько часов они кое — как заклеивали кишки. Можно было считать, что свой паёк ты получаешь не зря и вроде как бы поел хлеба. О прочих продуктах оставалось только вспоминать. Их добывали разными путями.

Трудности затягивались. В стране происходили большие перемены. Наступило время Великой Октябрьской социалистической революции. Не хочу обманывать читателя, уверяя, что уже тогда понимал её значение. Я был ещё мал, в социальных изменениях разбирался слабо, и мой жизненный горизонт ограничивался главным образом домашними хозяйственными делами, превращавшимися подчас в подлинную борьбу за существование.

Об этой поре, о решавшихся тогда грандиозных задачах написано много книг, хорошо известных читателю. Я же, рассказывая об этой эпохе (а это действительно была эпоха), ограничусь лишь тем, что попало в поле моего зрения.

Мать моя устроилась на работу, уже не помню в качестве кого, в Главпрофобр — Главное управление профессионального образования.

Это учреждение находилось на Поварской (ныне улица Воровского), в самом начале, по правой стороне. Проезд в Москве на трамвае был тогда бесплатным. Платить не нужно, но и ехать трудно. Трамваи ходили не только набитыми изнутри, но и обвешанными снаружи. Чтобы не опоздать на службу, спокойнее и удобнее было передвигаться пешком. Так моя мама и делала. Каждый день от Чистых Прудов до Поварской и обратно она ходила пешком.

Обратная дорога была особенно трудной. Мама шла с рюкзаком, в котором несла ценный груз. Где-то во дворе Главпрофобра она ежедневно получала два полена мокрой-премокрой осины. (Такое по тем временам удавалось далеко не всем, а точнее, очень немногим.) Обстоятельство немаловажное, ибо, кажется, Амундсен сказал, что человек может привыкнуть ко всему, кроме холода. Наша квартира состояла из четырёх комнат, из которых законсервировано было три, потому что не было топлива. Посередине четвёртой, в которой жила вся семья, стояла, как алтарь доброго Бога Тепла, «буржуйка». Эта весьма популярная в первые годы революции печка из листового железа была выполнена на самом высоком уровне. Изнутри её выложили кирпичом. Не в пример другим «буржуйкам», наша более или менее — хотя скорее менее, нежели более — держала тепло.

Мамина осина моими стараниями превращалась в щепки, и мы немедленно ставили их на просушку около нашей «буржуйки». Щепки подсыхали, но запах мокрого дерева из комнаты не выветривался. Попросту всё время воняло псиной — эти запахи очень похожи. И, тем не менее, мы были благодарны и Главпрофобру, и маминой предприимчивости. Каждый вечер мы имели пусть маленькую, но всё же возможность согреться.

Жизнь — хитрая штука. Она складывает свои сюжеты почище самого изобретательного романиста. Расщепляя мокрые осиновые поленья, слушая мамины рассказы о её новой службе, и я не подозревал, как близко находился от человека, которому довелось впоследствии сыграть в моей жизни огромную роль.

Существует документ, подписанный 20 февраля 1920 года Владимиром Ильичём Лениным. Напечатанный на бланке Совета Народных Комиссаров, с традиционным обозначением места: «Москва, Кремль», этот документ свидетельствует, что «предъявителей сего товарищ Отто Юльевич Шмидт Советом Народных Комиссаров утверждён в заседании 19 февраля с./г. заместителем Председателя Главного комитета профессионально — технического образования со включением по должности в состав коллегии Народного к[омиссариа]та просвещения». Отто Юльевичу Шмидту было тогда двадцать девять лет.

В 1913 году Шмидт окончил Киевский университет по физико — математическому факультету. Его учителем был известный учёный — профессор Граве, впоследствии почётный академик. Профессор высоко оценил способности ученика и оставил его в университете. Однако очень скоро молодой человек переезжает в Петербург. В 1918 году он становится большевиком.

Разумеется, в те времена я не только не был знаком со Шмидтом, но, стыдно сознаться, даже не знал, что он является высшим маминым начальником. Однако я не могу не сказать здесь хотя бы несколько слов о нём, о его деятельности в те годы, так как этому человеку, повторяю, суждено было оказать исключительное влияние на мою жизнь. Я без преувеличения должен назвать Отто Юльевича своим духовным отцом.

Шмидт был незаурядной личностью, и естественно, что, вступив в партию большевиков, он привлёк к себе внимание Ленина, называвшего его «задиристым Отто Юльевичем» и посылавшего молодого коммуниста на трудные и ответственные участки: в Наркомпрод, Наркомфин, Наркомпросс. Будучи в Наркомпроде начальником управления по продуктообмену, Шмидт провёл воистину титаническую работу. Он руководил также налоговой работой в Наркомфине и был одним из тех, кто готовил в 1921 году обмен денег. В Главпрофобре и Наркомпросе разрабатывал обширную программу подготовки квалифицированных специалистов, в которых так нуждалась страна.

Широкая эрудиция Шмидта, круг его интересов поражают. Я и по сей день удивляюсь, как могли в одной личности ужиться такие многочисленные и в то же время разнообразные интересы. Впоследствии мне много приходилось работать вместе со Шмидтом, многому у него научиться. Читатель не раз встретится с этим замечательным человеком на станицах моих записок. Но всё вышесказанное только как предисловие к встрече со Шмидтом, о которой речь впереди.

Несмотря на трудности времени, я всё продолжал образование. Правда, происходило это несколько своеобразно. Считалось, что образование я получал, но знаний прибавлялось немного. Два года я ходил в единую трудовую школу. Она располагалась совсем близко от дома, в Мало — Харитоньевском переулке, в здании бывшего епархиального училища. В старое время там учились поповские дочки. После революции они разбежались, а поскольку природа не терпит пустоты, в этом здании была организована единая трудовая школа.

Я был крепким, рослым пареньком, и мне доверили весьма важное дело — доставку супа. Каждый день к 12 часам я должен был привезти в огромных бидонах суп. Нельзя сказать, что он представлял собой высокое произведение кулинарного искусства. Те, кто читал роман В.Каверина «Два капитана», вероятно, помнят повара, произносившего при пробе одно из двух слов: «отрава» (это означало, что есть можно) и «могила» (значит, суп надо вылить). Хотя по терминологии каверинского повара наш суп был явной отравой, носил он несколько иное название. Суп именовался «карие глазки» и представлял собой мутную воду со скромным числом крупинок пшена. В подтверждение поговорки о том, что в мутной воде хорошо ловить рыбку, счастливицы нет — нет да выуживали из супа голову воблы. В честь этих рыбьих голов, редких, как золотые самородки, и получил наш суп своё поэтическое название.

Ни о какой учёбе, конечно, не было речи. Не было ни экзаменов, ни бумаги, ни карандашей. Но «карие глазки» влекли нас, как магнит, и два года мы аккуратно посещали школу.

Голодные и трудные годы, когда большая часть времени и энергии уходила на поиски пропитания, запомнились мне на всю жизнь. Наше бытие во многом определялось датами выдачи пайков и тем, что в эти пайки включалось. Помню, как однажды в Главпрофобр привезли огромную бочку, наполненную тёртой свеклой, и стали раздавать эту свеклу сотрудникам. Большей мерзости я в своей жизни никогда не ел. Но даже из этого натёртого месива мы что — то пытались делать. И шпарили, и жарили, и варили, хотя от наших стараний свекла не стала более съедобной.

Однажды мать послала меня на Мясницкую, где в одном подвале давали полмешка картошки. Её давали потому, что уже наступил март, картошка оттаяла и наполовину сгнила. Домой я пришёл насквозь промокший. Даже после того, как я привёл в порядок верхнюю одежду, пятно на память так и осталось на моём пальто.

Всей семьёй тёрли картошку, отмучивали её в воде, добывая чистую хорошую картофельную муку…

Чтобы рассказать о следующем периоде моей деятельности, придётся сначала сделать небольшое отступление.

Ещё до революции, занимаясь в гимназии, я состоял в отряде бойскаутов. Как известно, бойскауты — буржуазная детская организация, но руководитель нашего отряда, бухгалтер Бессонов, был славным человеком. Он искренне хотел как — то по — хорошему занять мальчишек. Отряд состоял из нескольких патрулей. Каждый патруль назывался именем какого — нибудь зверя или птицы. Всем, кто входил в него, пологалось уметь подражать крику этого зверя. Патрули давали ребятам какую — либо полезную специальность — фотографа, сигнальщика, телеграфиста, художника и т. д. Закончив обучение, нужно было выдержать соответствующие экзамены. Только после этого скаут получал право носить на левом рукаве нашивку, подтверждавшую, что он специалист в такой — то области. Программа скаутов предусматривала и разные физические занятия. Одним словом, всё было организовано очень хорошо.

Так обстояло дело до революции. Казалось бы, после революции про отряд бойскаутов можно было бы только вспоминать. Однако благодаря энергии нашего командира отряд не только продолжал существовать, но и делал полезное для народа дело.

Командир наш выглядел бравым парнем. Он поражал своей изумительной собранностью и подтянутостью. Всегда идеально выбрит (он был на три года старше меня), всегда в начищенных ботинках, в гимнастёрке без единой складочки — одним словом, непререкаемый авторитет для любого бойскаута.

Недавно, производя раскопки в культурном слое собственной квартиры, образующемся, как учит археология, около любого человеческого жилища, я обнаружил маленькую и очень постаревшую фотографию. На ней изображено трое — два рядовых бойскаута (один из них я) и наш командир. И если мы, рядовые, в каких — то застиранных гимнастёрках, то командир — во френче, в белой рубашке и аккуратно завязанном галстуке. Собранность, присущая ему всю жизнь, так и сквозит с этой плохонькой любительской фотокарточки.

Дисциплину он держал великолепно, никогда не прибегая к приказам и окрикам. Всё делалось спокойно, но внушительно, хотя, в общем, он держался с нами, сопляками, весьма демократично.

Впоследствии жизнь не раз сталкивала меня с этим человеком — Владимиром Адольфовичем Шнейдеровым. Он плавал на «Сибирякове», где я был радистом. Сегодня он народный артист РСФСР, известный кинорежиссёр, президент клуба кинопутешественников — одной из лучших передач советского телевидения. По старой памяти приглашает участвовать в некоторых передачах этого клуба и меня.

Так вот, именно Володя Шнейдеров с его блестящими организационными способностями устроил так, нашему отряду в Московском военном округе доверили всю внутригородскую связь.

В общем — то, мы были самыми обыкновенными курьерами, каких немало можно встретить в разных учреждениях и сегодня. И сегодня многие школьники старших классов, студенты вечерних техникумов и институтов совмещают учёбу с курьерскими обязанностями. Однако наша банальная по существу служба была обставлена невероятно романтично. Мы получили маленькие французские самокаты «пежо», которые при необходимости можно было сложить и нести за спиной в ранце. Выдали нам и оружие — японские карабины. Правда, патроны были спрятаны от нас за семью замками и карабины мы получили незаряженными, но всё выглядело очень эффектно — развозили мы почту на французских самокатах с японскими карабинами за плечами. Мы страшно гордились и тем и другим (ведь то, что карабины не заряжены, никто, кроме нас, не знал) и считали себя маленьким военным подразделением. Тем более что ходили мы в военной форме.

Правда, в этом военном великолепии были и свои неудобства. К солдатским ботинкам, которые мы носили, полагались обмотки, не раз служившие источником мелких неприятностей. Трёхметровые чёрные змеи обмоток отличались одним довольно — таки постоянным неудобством — они разматывались в самых неподходящих местах. Особенно это было неудобно, когда обмотки разматывались на самокате. Они немедленно попадали под велосипедную цепь, и нужно было, как — то элегантно соскочить, чтобы не грохнуться тут же на улице, под копыта какого — нибудь ломовика.

Летом наш отряд разбивал свой лагерь в Сокольниках. Здесь мы проводили военные игры. Нам выдавали холостые патроны, и в ночной тишине мы время от времени пугали окрестных дачников бешеной пальбой. Стреляли мы холостыми, но дачники всё равно побаивались наших военных упражнений. Кончилось всё тем, что после многочисленных жалоб наши военные игры были запрещены.

Из скаутского отряда я скоро выбыл по причине неожиданного и, естественно, не очень приятного знакомства с Уголовным кодексом. Дело было так. Не помню у кого, я то ли купил, то ли выменял настоящий наган, который для меня, как для любого мальчишки, представлялся пределом человеческих мечтаний. Однако долго у меня этот наган не задержался. В результате, какого — то сложного обмена он попал в руки если не настоящего, то, безусловно, начинающего бандита. Подозрительный молодой человек был другом моего приятеля по бойскаутскому отряду.

У этих двух бойких молодых людей возникла бесхитростная, как теперь говорят, «задумка» — они решили ограбить склад писчебумажных принадлежностей. Нацепив, фальшивые усы, покупатель моего нагана засунул его в один карман, связку отмычек и карманный фонарь — в другой, за пояс заткнул пистолет «монте кристо». В таком полуковбойском — полугангстерском обличье он направился к складу, где был быстренько задержан.

Следствие проводилось весьма решительно. Особенно интересовало следователей оружие. И разумеется, не столь трещотка «монте кристо», сколь боевой револьвер.

— Где купил наган?

Незадачливый налётчик показал на своего приятеля, а тот без задержек переадресовал следователей в мою квартиру. По этой коротенькой цепочке до меня добрались очень быстро.

В тот же вечер, к ужасу моих родителей, к нам пожаловали с обыском. Другого оружия агент уголовного розыска и дворник не нашли, но зато им удалось обнаружить кучу стеклянных гильз и несколько целёхоньких боевых патронов. Но всё это было бы полбеды, если бы не усы. Эти рыжие усы уже давно валялись в нашем доме, купленные моим отцом для забавы. Обычная карнавальная игрушка — усы на проволочке. Стоило воткнуть эту проволочку в ноздри — и ты сразу же становишься усачом. Беда заключалась в том, что в таких же усах незадачливый бандит пошёл на свою «операцию». Вот почему, обнаоужив усы в нашей квартире, следствие сразу же увидело в этом факте весьма многозначительную связь. Забрали усы, патроны, а вместе с ними заодно забрали и меня.

Повели меня в милицию. Поспал я на каком-то дощатом топчане, а на следующее утро в сопровождении милиционера меня отвели на Рождественский бульвар, в дом 15. Это красивый старинный дом. Всякий раз, когда я теперь проезжаю мимо него на трамвае, я вспоминаю эту историю. Вторую ночь я провёл уже здесь, а затем попал в Дом предварительного заключения уголовного розыска, находившийся тогда сразу за Центральным рынком, на Цветном бульваре.

В новой камере было обширное общество — человек пятьдесят — шестьдесят. Самая разнообразная публика. И мужчины и женщины. Если нужно было пойти в уборную, то полагалось стать к дверям и дождаться, пока наберётся ещё пять — шесть страдальцев. Только тогда нас под охраной вели в туалет. Ну, точь — в — точь, как водили Швейка, когда жандармский вахмистр принял его за русского шпиона.

Обстановка в камере была спартанская. Спали на полу. Никаких подушек не полагалось. Тюремная камера не дворец. Подушки выглядели бы в ней явным излишеством. В этой же камере я научился делать стаканы из бутылок. Делался такой стакан обычно втроём. Двое, взяв обыкновенную верёвку, как бы пилили этой верёвкой бутылку. В полном соответствии с законами физики то место бутылки, по которому тёрла верёвка, нагревалось, а на горячее стекло третий капал холодной водой. Бутылка тотчас же распадалась на две части.

Потом меня перевели в другую камеру, где было уже человек пять — шесть. Там меня разыскали родственники. И, о радость, мне принесли в камеру передачу. Увы, радость длилась даже не минуты, а лишь секунды. Кто — то наподдал по моей посылке. Она разлетелась во все стороны. На мою долю осталась лишь картонная коробка, в которую эта посылка была упакована.

А тем временем не торопясь, обстоятельно следствие продвигалось вперёд положенной ему дорогой. Первый вопрос, который мне задал следователь:

— Сколько было приводов?

Я знал, что приводы есть в динамо — машине, к станкам, но про уголовные приводы услышал впервые, немедленно задав глупый вопрос:

— А что это такое?

Мне посоветовали не прикидываться. Мол, ничего тебе не поможет. Следователь долго расспрашивал меня: откуда, как и почему. Я всё рассказал по — честному, и он, памятуя о том, что мне ещё не было шестнадцпти лет, передал мою персону в комиссию по делам несовершеннолетних преступников.

Очень благообразный старый человек, совершенно белый, в длиннополом сюртуке, долго стыдил меня. По тому, как профессионально он это делал, я пришёл к заключению, что старик из бывших преподавателей. Затем он вызвал моего отца. Эти два работника воспитания быстро нашли общий язык, и я был выпущен на поруки, просидев около трёх недель, но без судимости, что впоследствии облегчало заполнение разного рода анкет.

Для всякого другого такая порция холодного душа была бы, наверное, более чем достаточной. Но мной владела неизъяснимая тяга к оружию. Тяга эта была стол сильна, что я чуть — чуть не совершил другой, прямо скажем, куда более опасной глупости.

На Тверской улице (ныне улица Горького) напротив Алексеевской глазной больницы, на углу переулка, который теперь перекрыт пропилеями гостиницы «Минск», стоял одноэтажный дом. У входа огромная чёрная вывеска с яркими белыми буквами: «Клуб анархистов — интернационалистов».

Личности, обвешанные самыми разными бомбами и револьверами, и демонстрации под чёрным флагом с надписью «Анархия — мать порядка», с черепом и скрещёнными костями будоражили моё воображение. К тому же я был глубоко убеждён, что, запишись я в этот клуб, никто не посмотрит, что мне нет шестнадцати лет и хоть плохонький револьвер, но получу.

К счастью, этого не случилось. Вспоминая эту историю, я часто думаю, что, наверное, есть всё же бог пьяных и дураков. Он явился ко мне в строгом образе моего отца. Высмеян я был столь жестоко, что порядок на всю жизнь победил анархию, и нездоровый интерес к оружию был начисто утрачен.

Порцию нравоучений я схлопотал солидную. И, произнося очень правильные слова, родители не раз напирали на моё церковное совершеннолетие, на то, что я уже взрослый человек. Да, действительно, в том же 1918 году я прошёл обряд конфирмации и с точки зрения лютеранской религии стал совершеннолетним, хотя, честно говоря, не очень — то знал и знаю, какие догмы защищал генерал этой церкви Мартин Лютер.

Латинское слово «конфирмация» означает удтверждение молодого человека как христианина. Для того чтобы пройти этот обряд, надо ходить в церковь и изучать катехизис, где сформулированы основные десять заповедей христианства. Ходил на эти краткосрочные курсы по изучению катехизиса и я.

Мать моя ужасно сокрушалась — на конфирмацию полагалось пойти во всём новом. Ну, где уж тут новое! И всё же мама постаралась и одну новую вещь нашла. Где — то в семейных закромах удалось обнаружить пару совершенно новых, ни разу не надеванных носков.

В ободранном костюме, стоптанных ботинках, но в новых носках я пошёл в Старосадский переулок, в церковь святого Петра и Павла, представляться господу богу. В дальнейшем, как большинство московских церквей, она превратилась в цивильное учреждение. Сначала в её здании размещалось кино «Арктика», затем мастерская безочкового стереоскопического кино изобретателя Иванова. Сейчас там фабрика «Диафильм».

Всё было, как полагается. Играл орган. Вместе с группой конфирмантов я шёл по центральному проходу к невысокому барьеру, перед которым, став на колени, мы должны были вкусить жидкого кагора, символизировавшего кровь Христову, и закусить маленькой облаткой, похожей на аспириновую, — символ тела Христова.

Девушки были в белых платьях. Молодые люди в чёрных костюмах, а я в новых носках. Это было очень элегантно.

Так я стал христианином. И замечу, что это высокое звание меня до сих пор не очень обременяет.

* * *

Вскоре после того, как меня выпустили из уголовного розыска и отдали отцу на поруки, со своей остротой встала проблема работы. Надо было куда — то пристраиваться. Этим делом занялся мой зять, вернее будущий зять, так как тогда он был ещё только женихом моей сестры. Эрнст Тиммс был симпатичный парень. Латыш по национальности, он служил в латышских частях, так много сделавших для революции. Был демобилизирован в связи с открытой формой туберкулёза.

Каким — то образом мой зятёк узнал, что требуются сопровождающие для поездов, которые расходились по разным городам нашей страны с посылками пресловутой американской ассоциации помощи голодающим — «АРА».

Мой зятёк привёл меня на Большую Никитскую в дом, где сейчас находится турецкое посольство. Оба мы были в явно ободранном состоянии и, вероятно, не вызывали своим видом большого доверия. С нами беседовал какой — то американец, словно сошедший с картинки. В спортивном костюме, брюки гольф. Выбритый, чистый, надушенный. А мы, обветавшие, выглядели рядом с ним людьми другого мира. Контакта не получилось. В сопровождающие продовольственных поездов нас не взяли, и мы пошли в мешочники.

Надо заметить, что в те годы мешочники были, чуть ли не сословием. Не могу сказать, что они составляли лучшую часть человечества, но обстоятельства сложились так, что к этой части примкнули и мы с мужем моей страны. С ним — то я и отправился в вояж по хлебным местам России.

Дома собрали всё, что только можно было обменять. Какие — то початые катушки ниток. Какой — то огрызок мыла. Какие — то старые пиджаки. Более или менее нерастрёпанные полотенца. В общем, вполне нищенский скарб, с которым мы и поехали.

Существовали тогда поезда, называвшиеся почему — то «Максим». Огромный состав товарных вагонов. Внутри вагона — никаких досок, никаких лавок, ничего. Набивалась туда самая разношёрстная публика. Поезд шёл без расписания. И куда он полз, тоже не было точно известно. Так, более или менее соображали, в каком направлении, и всё. Мы с мужем моей сестры тоже понимали, что движемся куда — то на восток.

Когда наш «Максим» отъехал от Москвы, на станциях стали появляться продукты, о которых мы забыли не только каковы они на вкус, но и как выглядят. Это было сырое молоко, топлёное молоко и огурцы. Я напился вдоволь молока, нажрался огурцов. Последствия оказались самыми неприятными.

С большим трудом я дожидался остановки полезда. Едва раздавался скрип тормозов и знакомый толчок, первой заботой было выскочить из вагона и стремительно забраться под этот же вагон.

Однажды поезд остановился перед светофором на высокой песчаной насыпи. Я нырнул под вагон. Но паровоз тут же свистнул, и состав тронулся. Перепуганный, я едва выскочил из — под колёс. Ноги скользили, уходили вместе с песком. Сердобольные люди протягивали руки, но ухватиться за них было трудно: во — первых, достаточно высоко, во — вторых, я мог протянуть только одну руку, так как другой поддерживал уже расстёгнутые штаны. Но с одной рукой ничего не выходило, а поезд начал набирать ход. Тогда, плюнув на стыд, я протянул обе руки. Штаны мгновенно свалились, но меня втащили в вагон, где я довольно долго был мишенью для острот, не достовлявших почему — то мне особого удовольствия.

На остановках наш поезд стоял обычно далеко от станции, на подъездных путях, и ожидал возможности проскочить дальше. Ехали в нём какие — то бабушки, торопившиеся неизвестно куда и неизвестно зачем. Но в основном они тоже были мешочницы.

И старые и молодые, просыпаясь ночью, спрашивали:

— Чего стоим?

— Паровоз меняют!

— А на что меняют?

«На что меняют» было тогда главным вопросом.

Так мы доехали до Симбирска, перевалили Волгу. Куда — то в сторону Бугульмы мы добрались уже в пустом товарном составе, пересев на него в Симбирске. И не то чтобы, подчиняясь интуиции, а просто так — остановились, вылезли и пошли. Протопав километров восемь или десять, попали в татарскую деревню.

Кое — как, объяснившись, стали разбираться, чья же это территория, кто тут командует? Нам объяснили, что деревня на ничьей земле и пока тут никто не командует.

— В эту сторону, — махнули на восток рукой, — белые, а в противоположную как будто бы красные.

Мы зашли в дом. Половину комнаты занимали полати. На них лежали одеяла. Полати были одновременно и столом и постелью. Еда происходила тут же, для этого только надо было сесть по-турецки, подвернуть ноги калачиком. Попали мы к хорошим людям. На полатях появился эмалированный таз с дымящейся отварной кониной. Можно себе представить, как мы наелись! Тут же залегли спать.

Наутро, наменяв, кажется, два пуда муки, подсолнухов, четверть мешка гороха, мы пошли обратно. Проникнув в какой — то товарный состав, добрались до Симбирска, а оттуда уже и до Москвы.

Я был рад, что вернулся домой. Мешочничать мне не понравилось, но проблема поисков хлеба была отнюдь не снята с повестки дня. Нужно было думать о зароботке. Отец начал болеть и не работал. Основным кормильцем семьи стал я.

Я поступил помощником электромонтёра в инженерное управление. Это инженерное управление ведало всеми казармами. Моим объектом стала казарма войск внутренней охраны на Покровке (теперь этого дома на улице Чернышевского уже нет). Я занимался там поддержанием электропроводки в нужном порядке и считался вольнонаёмным красноармейцем. Как таковому, мне был положен красноармейский паёк.

Я приносил домой полкотелка разваренной пшеницы. В маленьком фунтике — две или три чайных ложки сахарного песка. Иногда давали даже мороженую конину. Тогда дома наступал настоящий праздник.

Отец мой был очень общительным. Даже в самые трудные годы его неизменно навещали друзья. Шагая в ногу со временем, гости приходили со своим харчем. Один принесёт несколько лепёшек сахарина. Другой — какие — то изумительные оладьи из картофельной шелухи, и все начинают спрашивать рецепт приготовления. Один раз у нас был даже винегрет. Где — то достали кормовую свеклу. Свекла с кониной была лакомством.

Вскоре я переменил работу, что немало способствовало расширению моего технического диапазона. Один из знакомых моего отца имел на углу Солянки маллюсенькую ремонтную мастерскую. Там чинили мясорубки, примусы, кастрюльки, детские коляски. Так я стал подручным механика и ещё ближе приобщился к технике.

Техника, с которой я имел дело, отвечала потребности эпохи. Это были железные печурки всевозможных фасонов и стилей. Наша мастерская, маленькая, полутёмная, заполненная запахом бензина и керосина, равно как и шумом паяльной лампы, выглядела, если хотите, своеобразным символом времени. На Уралмашзавод она вроде бы не была похожа ни с какой стороны. Но, несмотря на это, не воздать ей дани уважения, не найти место на какой — либо полочке истории, просто невозможно.

После разрухи первой мировой войны страна напоминала человека, одетого в лохмотья. Всё обветшало и износилось. Заводы и фабрики работали сначала на войну с Германией, затем на оборону молодой республики. Никто не занимался техникой быта, не до этого тогда было. Но ведь сотни тысяч, даже миллионы людей ежедневно хотели одеваться, обучаться, варить завтрак, обед и ужин. Вот почему не чинить, не паять кастрюли было просто невозможно. Вот почему в те годы мастерских, подобных нашей, было очень много. Они ютились, как поганки, в самых неожиданных местах — в пустующих магазинах, подъездах, подворотнях…

Мой хозяин, хороший, славный человек, был жертвой тогдашнего всеобщего интереса к печкам. Для него, как, впрочем, и для многих, любимой темой разговоров было обсуждение той или иной буржуечно — отопительной системы. Охотничьи рассказы о том, как мало топлива берёт та или иная «буржуйка», доставляли ему неизменное наслаждение. Для этого человека печка — «буржуйка» заслонила всё на свете. И он спел свою лебединую песню, создав настоящий шедевр. Каркас его «буржуйки», сделанный из железа, был начинён кирпичами. Печка имела настоящую духовку, водогрейную коробку и была даже облицована кафельными плитами. Паломничество друзей и знакомых к этому домашнему комбайну, элегантному, как английский лорд, наполняло сердце моего хозяина неизъяснимой радостью.

В глазах моих родителей человек, создавший столь совершенную печь, выглядел, по меньшей мере, Джемсом Уаттом или Фултоном. Они не сомневались, что главные двери в обширный мир техники лежат для меня, конечно, через мастерскую их приятеля, которая почиталась в нашем доме как храм современной техники.

Наша мастерская ютилась в крошечном помещении. Раньше в нём была лавочка. Входная дверь, витрина, прилавок внутри мастерской и полки по стенам были покрыты обильным слоем копоти от примусов и керосинок, проходивших через наши руки. Дом, в котором мы помещались, от старости врос в землю. Но по тем временам наша мастерская была гигантской — ведь, кроме хозяина, имелась ещё одна пара рабочих рук, принадлежавших мне.

Я был одновременно рабочим, миллионером и испольщиком, как называли крестьян, обрабатывавших участок за половину урожая. Рабочим потому, что делал работу. Миллионером, так как расплата шла на миллионы. Испольщиком, ибо половину этих миллионов отдавал хозяину.

Миллионов было тогда много, и ходили они на уровне современных пятаков. Прожжёшь головку примуса — заказчик выкладывает шесть миллионов. Половину из них, как положено, отдаёшь хозяину. Три миллиона заработал. Об этих миллионах в нашей литературе написано немало. Но, чтобы заземлить представление об их возможностях, расскажу, как котировались они на Сухаревке, которая, без преувеличения, была тогда главным московским универмагом.

Носил я свои миллионы исключительно в продовольственный отдел этого универмага, а распорядиться ими можно было в разных вариантах, но на одном и том же уровне. За миллион можно было купить шесть картофельных лепёшек, поджаренных на каком — нибудь машинном масле. Выглядели они в высшей степени аппетитно, — подрумяненные, завлекательные. Пахли ароматно. На вкус, правда, похуже, но есть всё же было можно. Миллион платили за полдесятка ирисок, которые почему — то назывались кромскими. Есть такой город Кромы, наверное, оттуда их и доставляли на Сухаревку.

В общем, покупательная стоимость миллиона была довольно ограничена. И когда мне уж очень хотелось полакомиться, то действовал я весьма осмотрительно, так как позволить себе мог очень немного. А соблазнов было предостаточно. Торговала Сухаревка, подманивая покупателя, всем, чем могла. Торговка жидкой пшённой кашей держала её в ведре, под которым стоял примус. Она соблазняла ароматом. Продавец, какого — то подозрительного коричневого напитка больше надеялся на завлекательные слова. Он кричал:

— А вот горячая какава на натуральном сахарине!

Нетрудно догадаться, что миллионы расходились быстрее, чем приходили. Отсюда наша непритязательность в выборе заказчиков. Мы точили ножи мясорубок. Вставляли днища в проржавевшие керосинки «Грец». Латали кастрюли. Подбирали ключи. Лихо превращали хорошие замки в плохие, так как подходящих болванок для ключей не было. Точили и правили бритвы, в связи, с чем руки мои до локтей были прекрасно выбриты. Ведь прежде чем вернуть бритву клиенту, её надо было, как следует испробовать.

Нам не приносили в ремонт паровозов, но я не сомневался, что если бы и нашёлся клиент с такой машинкой, мой хозяин не отказался бы. Паровоз так паровоз. Конечно, для его ремонта необходимо депо, но что делать, когда жизнь подсказывает иное.

Гул моторов не заполнял нашу мастерскую. Приводные ремни, масленно поблёскивая, не шуршали в её стенах. Всё это объясняется лишь тем, что ни моторов, ни ремней у нас не было. Техническим потолком был точильный камень с ножным приводом от сломанной зингеровской швейной машинки.

Клиенты наши жили рядом. Это были главным образом женщины из соседних домов, смотревшие на нас как на волшебников, когда мы врачевали ту рухлядь, которую они нам притаскивали. Кое — что из этой рухляди я помню даже теперь, спустя почти полвека. Не забуду одну чадолюбивую мамашу, появлявшуюся каждые три дня с детской коляской, плававшей, вероятно, ещё в Ноевом ковчеге. Заказ всегда был неизменным: сделать новые спицы и новую нарезку колёсных втулок. Металл был плохой. Резьба не держалась. Заказу этому, казалось, не было конца, как и многословным жалобам на низкое качество ремонта, на которые хозяйка коляски, прямо скажем, не скупилась.

И всё же формула «клиент всегда прав» торжествовала в нашем заведении, как в лучших предприятиях Европы и Америки. Хозяин был общительным человеком, обладавшим к тому же завидным терпением. Он внимательно выслушивал клиентов, которые, не щадя времени и красок, многословно повествовали о потрясающих подробностях и обстоятельствах, при которых затерялся ключ от дверей или прохудилась кастрюля.

Радостно и приветливо встречал он и нашу вторую постоянную клиентку. Старушка всегда приходила с одной и той же кастрюлей, в которой варила кашу. Никакие уговоры, никакие самые популярные объяснения того, что в запаянной кастрюле можно кипятить воду, варить суп, но ни при каких обстоятельствах нельзя варить кашу, не помогали. Старушка посещала нас аккуратно через два дня на третий.

Каждый маленький хозяин всегда мечтает о фантастически большом заказе. И вот мы однажды этот заказ получили. Нам предложили сделать проводку в церкви на Воронцовом поле.

Нарушая все божеские законы, мы по воскресеньям, с кувалдами и металлическими клиньями в руках, пробивали полутораметровые старинные стены, изрыгая потоки хулы по поводу хорошего качества строительных работ, выполненных несколько сот лет назад. Церковь была большая и нетопленная. Но, штурмуя её почти крепостные стены, мы согревались довольно быстро.

Однажды, поставив огромной высоты раздвижную лестницу, я под потолком занимался проводкой, протягивая шнур к большой центральной люстре. Я отлично понимал, что падать с такой высоты не рекомендуется. Однако лестница внезапно поехала, а затем и грохнулась. Послышался мелодичный звон посыпавшихся хрустальных подвесок. Выбирая между хрусталём и жизнью, я предпочёл последнюю и водрузился на люстре.

И мной были в горячке сказаны не те слова, которые бывают, угодны богу. И заказчики наши остались от этого не в восторге. Только святые угодники, написанные на стенах, молча внимали неуместным в храме мирским разговорам.

Так продолжалось изо дня в день. Менялись кастрюли, бритвы, керосинки, я глубокого вторжения в мир техники, на которое рассчитывали мои родители, явно не последовало. Каждый день я топал по Покровскому бульвару, украшенному зелёным металлическим писсуаром, который помнят московские старожилы. (Несколько лет назад мы увидели такое же сооружение в кинофильме «Скандал в Клошмерле».) Затем мой путь шёл по Подколокольному переулку, мимо Хитрова рынка.

Знаменитая московская клоака доживала свои последние годы. И всё же не в диковинку были типы самого мрачного свойства, провожавшие тебя недобрым взглядом. Но вскоре эта дорога для меня кончилась. Тропа, вымощенная прогоревшими примусами, горелками и детскими колясками, показалась мне чересчур тернистой, и, отчаявшись пробиться к успеху, я повернул свой жизненный путь совсем в другую сторону.