М. А. Кузмин
М. А. Кузмин
Я знала его так много лет, что «прошлое» как-то подернулось туманом — годы слились в одно, и внешний облик в памяти — почти без изменений.
Я начну с данных им (в сотрудничестве с кем-то, но главное — все же его инициатива) комических прозвищ:
Вяч. Иванов — батюшка;
К. Сомов — приказчик из суконного отделения (для солидных покупателей);
К. Чуковский — трубочист;
Репин — ассенизатор — трусит на лошаденке, спиной к лошади;
Ал. Блок — присяжный поэт из немецкого семейства;
Анна Ахматова — бедная родственница;
Н. Гумилёв и С. Городецкий — 2 дворника;
Г. — старший дворник-паспортист, с блямбой, С. Городецкий — младший дворник с метлой;
Анна Радлова — игуменья с прошлым;
О. Мандельштам — водопроводчик — высовывает голову из люка и трясет головой;
Ф. Сологуб — меняла;
Ал. Толстой, С. Судейкин и еще кто-то (Потемкин?) — пьяная компания — А. Толстой глотает рюмку вместе с водкой за деньги, Судейкин (хриплым голосом): «Мой дедушка с государем чай пил»;
Ю. Юркун — конюх;
A. Ремизов — тиранщик;
Г. Иванов — модистка с картонкой, которая переносит сплетни из дома в дом;
B. Дмитриев — новобранец («Мамка, утри нос!»);
Митрохин — Пелагея («Каково?»);
Петров — Дон Педро большая шляпа.
Когда я стала бывать у К{228}., «посетители» были другие, большинство из них переменились потом.
Бывал Чичерин (ст<арший> брат) — высокий человек с высоким голосом, почти смешным. Говорил о музыке. Помню, рассказывал о своих собаках — «Тромболи» и «Этна».
Бывал «Паня» Грачев, тогда очень худой (потом превратился в очень полного, Пантелеймона). Иногда играл в 4 руки с М<ихаилом> А<лексеевичем> Божерянов. — Потом мы бывали в гостях у его бывшей жены, Иды, и ее подруги, H. Н. Евреиновой — юристки, сестры H. Н. Евреинова. Я встретила как-то у них доктора, кот<орый> рассказывал о последних днях Ленина. — Также в гостях у самого Евреинова и его жены — моей б<ывшей> подруги, Анны Кашиной, — где часто играли в petits-jeux[143], и Мих. Ал. узнал меня по «желтой» чашке (он узнавал чашки, а я знала, что он любит розовый и желтый цвет).
Бывали у Радловых — на Васильевском острове{229}, тогда — ходили всюду пешком. У них часто бывал Смирнов и Н. Султанова. — Молодые художники — красивый Эрбштейн — брюнет с синими глазами — и Дмитриев, тогда неприметный — к удивлению моему, большое увлечение М. А. — потом, через несколько лет, он очень похорошел, стал интересным. Я с ним говорила раньше о балете, и — увы! — М. Ал. сердился на мою дружбу! Юра тянул меня подальше: я ничего не могла понять.
Бывали мы в доме (временами очень красивой, но претенциозной) дамы{230}, где я познакомилась с И. А. Лихачевым, — у нее бывали 2 моряка — Леонида — один из них{231}оказался потом вторым мужем Ольги «Иоанновны» Михальцевой-Соболевой. Юра потом очень разочаровался в ее внешности — она краснела, как в бане, что искажало ее черты Доменико Венециано, — и потом она сама городила какие-то пошлости. Главным посетителем у нее был Канкарович, которого потом переманила другая Ольга — наша будущая подруга, — очень хороший человек, — Ольга Ельшина-Черемшанова.
Она и ее муж потом стали бывать, но чаще бывали у них. Канкаровича часто разыгрывали. С Ольгой Ч<еремшановой> дружба у него была до конца. М. Ал. дружил с Анной Радловой, немножко посмеивался над Сережей (что он за режиссер? Любит простоквашу и манную кашу!). — Вероятно, настоящим режиссером в его глазах был Мейерхольд — хотя к нему как к человеку у него тоже были некоторые претензии. Вообще я не знала никого, даже обожаемого им Сомова, у кого он не увидел бы каких-то смешных черт. Единственное для него идеальное существо была Карсавина. Он спорил всегда за ее приоритет над А. Павловой — и говорил о ней почти восторженно, и не позволял ни другим, ни себе ни одного плохого слова. Юра говорил, что когда они бывали у Мухиных, Юра говорил с Мухиным, а М. А. сидел у больной Карсавиной, и она говорила с ним доверительно. Вероятно, М. А. и Юре не рассказал об их разговорах. (Я предполагаю, после ее воспоминаний{232}, — не говорила ли она о своей тайной любви к Дягилеву?{233})
Г. С. Верейский. Портрет Михаила Кузмина. Автолитография. 1929
М. А. больше всех из дома Радловых ценил Корнилия П. Покровского, очень высокого и с очень плохой дикцией человека. Он был очень благородный, «настоящий» человек. М. Ал. жалел его за то, что он поддался требованию Анны — заключить нелепый брак с нею{234}. Впрочем, разговоры велись с легкой иронией, как всегда, — но К<орнилия> Павл<овича> нельзя было не уважать. Его брата «Володю» больше вышучивали. Он с «мальчиками» вел балетные разговоры. Мих. Ал. жалел Покровских, когда радловский дом перекочевал к ним на Чайковскую и «гнездо» Покровских распалось{235}. Впрочем, симпатии К. к Радловым всегда были теплыми.
Бывали у худ<ожника> Арапова на Мойке (Пушкинский вид из окна), — но его у К. я не помню!
Бывал у него Шапорин. Позднее — Стрельников (если говорить о композиторах).
Не помню Кроленко и вообще «редакторских» людей. Изредка К. ездил к Ал. Толстому. Бывали: […]. Я вспоминаю, отталкиваясь от записок Вс. Петрова, там многое не совсем-то правильно.
Мих. Ал. иногда играл и «свое». Очень мне понравилось (почти до слез), как будто, «шимми» из «Эугена Несчастного»{236}, — которое я услыхала по возвращении из поездки.
Больше всего в искусстве он любил Моцарта — просто молитвенно. Я долго не могла понять в Моцарте ничего кроме 18 века — вроде Гретри, Гайдна и т. п. — Я поняла только (отчасти), услыхав «Дон-Жуана». М. А. Бетховена считал «протестантом» (в его устах — почти осуждение), но в религиях ему больше всего нравилось православие («теплее» всего). Я не замечала особой нежности к Шопену. Любил Бизе, Делиба (я вполне понимала), — Дебюсси. Не так уж пламенно — Равеля. Из русских — Мусоргского (я не понимаю!), даже больше Бородина. Слегка насмешливо — к Чайковскому. Рассказывал со смехом о Римском-Корсакове{237}. Как он стал писать «римскую» оргию{238}. Кто-то спросил его: «Но ведь вы же не пьете?» — он объяснил, что выпил как-то немного портвейна или мадеры. Нравился Стравинский и Шостакович будто на 2-м месте, до Прокофьева. Чрезвычайно любил Вебера. Был заинтересован Альбаном Бергом. Сейчас забыла фамилию — […] «Бразильские танцы»{239}. — Ему нравились некоторые дирижеры — на концертах бывал часто. Нравились некоторые немецкие романсы («F?r dich»), — любил оперетты Жильбера, Легара. Меньше Кальмана.
Милашевский зря пишет{240}, что Феона и Ксендзовский — вроде по доброте — подкармливали К. Зная театральную публику, думаю, что его «скорее умасливали» за статьи. Он писал откровенно — многое ему нравилось, — но, помню, выругал Тиме и даже талантливого Утесова{241}. Помню, что «мучился» с критикой Ольгиной — жены Феона, — кажется, удалось «помягче» написать. Феона он ценил. Кино он любил — особенно немецкий экспрессионизм. «Мабузо», «Инд<ийская> гробница», не говоря уж о «Калигари»{242}. Фейдт, В. Краус — больше, чем Яннингс, Пауль Рихтер в роли Гуля — несколько похожий на Льва Л<ьвовича>, — которого он окрестил «Новым Гулем»{243}. Нравился режиссер Гриффитс («Интолеранс»){244}. Из женщин нравилась американка Лотрис Джой («Вечно чужие») — и он обрадовался, узнав, что у нее немецкое происхождение. Эрик ф. Штрогейм, Чаплин и Б. Китон (позже Гарольд Ллойд). Нравилась Аста Нильсен. Из русских актеров любил Варламова, К. Яковлева — во МХАТе — Леонидова. Первой красавицей считал Лину Кавальери (красота равна гению, и ее он ставил, как Шаляпина в опере). Он, конечно, не превозносил ее, как певицу, — хотя она и была не так уж плоха! — Ценил Фокина; как балетмейстера. Вспоминал — увлеченно — Дягилева. Говорил о балерине Смирновой: «У нее выходка» (это не значит, что он ее любил). Талантливую Лидочку Иванову назвал будущей балериной из «Петрушки»{245} — что слегка огорчало ее отца — он, после ее страшной смерти, ждал, что ее назовут буд<ущей> лебедью или Жизелью. Кажется, не был потрясен Спесивцевой — «выше Павловой», как говорил Дягилев{246}, — м<ожет> б<ыть>, любовь к Карсавиной не допускала таких похвал!
О стихах: Пушкин — Батюшков — не слишком Лермонтов и даже Тютчев; из писателей — Лесков, Достоевский, Гоголь; — Диккенс (больше Теккерея), Шекспир, конечно, и Гёте{247}, — Гофман (род зависти, что тот выдумщик на сюжеты, что, в какой-то мере, мог, но не доканчивал Юра), д’Аннунцио, Уайльд (больше Шоу), — одно время Ренье (потом ослабел), так же и Франс (сильно, но со спадом), — немцы — Верфель? — Очень роман «Голем»{248}. — Считал талантливым Введенского (больше Хармса), не слишком […], — Пастернака (особенно проза), — но как будто не клюнул на обожаемого Пастернаком Рильке. К Блоку относился прохладно, хотя не судил! Вячеслава в свое время, верно, любил, — но после пошли контры. Хорошо — к Ремизову и к (даже) Зощенко; к Сологубу. Стали нравиться первые вещи Хемингуэя.
Когда я впервые попала в дом К. (и Юры), больше всего нового услыхала о живописи. Я еще не рисовала, но любила живопись и бывала с детства в музеях и на выставках. Из художников (на репродукциях) увидала Синьорелли, Содому, дель Кастаньо, Кривелли, Б. Гоццоли, — всех «прерафаэлитов» (настоящих) К. очень любил. Он подарил мне довольно скоро картину Боттичелли «Венера и Марс» — в рамке. После войны она у меня пропала. У Юры было пристрастие к Гизу, кот<орое> сразу я не поняла — у них были не во всем одинаковые вкусы, — но, думаю, что К. как-то «покорно» воспринимал «новые» увлечения Ю. в живописи (напр<имер> Дюфи). — Он всегда говорил, что любит Клода Моне больше, чем Э. Мане (мы спорили), вероятно, п<отому> ч<то> Клод поразил его на первой фр<анцузской> выставке, кот<орую> он видел в жизни, — и потом, в Клоде была сюжетность, а посетителям нравится сюжет в картине.
Ему нравились русские иконы; из «Мира Иск<усства>» выше всех ставил Сомова, Судейкин ревновал к этому отношению к Сомову! Не помню особого восхищения Врубелем. Посмеивался (в жизни) над болтливым Бакстом. Нравились немцы: — Менцель — Вальзер (маленькие немцы), — Гофман, — и особенно — Ходовецкий.
Удивительно, К., хотя у него была фр<анцузская> кровь, не мечтал о Париже. Он предпочитал Германию, — и особенно Италию. Но свое отношение к Италии он «вполне» выразил в своих стихах.
Цветы любил: розы, жасмин, левкой. «Сухие» — запахи. Любил: духи, пудру, — а не одеколон, мыло. — Цвет: розовый, желтый; теплые тона.
Под влиянием Ю. стал любить клетку. Но, м<ожет> б<ыть>, любил и раньше. Увлечение «американизмом» у Ю. (и в литературе) — перешло во «Вторник Мэри»{249}.
Я не помню, как относился К. к Головину (в то время); но раньше — он просто благоговел за «Орфея и Евридику».
Далекое прошлое! Но почти все осталось, как было, — во вкусах. Я очень любила Кузмина (до знакомства) за мажорную певучесть и мажорную эстетичность (то, что бывает у Бизе). В прозе мне очень нравилась историческая тема. Но «русская» провинция и особенно русские Ванечки мне казались не совсем приличными. Я удивлялась, но не смела говорить об этом — из уважения к его возрасту и таланту. Ведь у Шекспира были женские характеры (как мужские) — даже Джульетта в своей героической стойкости. Совсем не надо было «любовь» облачать в штаны банщика. Ведь это так испортило память о большом поэте!
О К. много написано, много, м<ожет> б<ыть>, будет еще нового сказано, но, конечно, было бы не только осторожнее, но просто умнее завуалировать некоторые вещи. Я никогда в жизни не видала и не слыхала ничего непристойного ни в поведении, ни в словах (в жизни) М. Ал. Он как будто сам на себя «клепал» какие-то непристойности в некоторых произведениях. Как будто хвастался — наоборот — Чайковскому, кот<орый> так всего боялся и стеснялся! Я думаю, его трагедия была в том, что влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе. Свои «однокашники» (что ли?) ему не нравились, даже в прелестном облике.
Главное, что стало его горем, — это желание иметь семью, свой дом, — и что «почти» становилось с Юрой, — но Юрина тюрьма разделила временно{250}, — а потом сблизила, хоть и печально — настала бедность и всякие страхи! Юра не был близок с матерью, это были какие-то перегородки — я же — не виновата! Я нисколько не старалась ничего у них изменять, — я была бы рада «побегать на стороне», — но Юре казалось, что «скоро все кончится» — (16 лет?!) — и держал меня при себе. Почти насильно. Я не смела сопротивляться.
Жить жизнью искусства в «наши» годы (в молодости) — очень трудно! Я, конечно, это счастьем не считаю.
Могла ли я вырваться тогда? — В единственном случае, когда мне этого реально захотелось, — это было бы бесстыдно. Юре было и так очень трудно, просто невыносимо. Мы все как-то «внешне» весело — несли свой крест.
Читая Ахм<атову> (вернее, Лидию Ч<уковскую>), поражаешься ее отношением к Кузмину{251}. Я никогда не слыхала плохого от К., от Юры — да — он был возмущен «неблагодарностью» А<хматовой> за предисловие к «Вечеру»{252}. («Путевка в жизнь» — сказали бы теперь!)
Самое нелепое — это страх А<хматовой> перед Радловой… «Большой дом»!{253} Что за чушь! Кого можно было заподозрить — это актриса Ф.{254} И певица (фамилию забываю). Я говорила об этом (потом — с Олей Ч<еремшановой>) — ею увлекался отец Оли.
Но Радлова восторженно говорила о власти. Юра смеялся, что она в честь Грозного — С<талина> назвала «Иваном». Но в их доме ничего «страшного» не было. И кто бывал у М. А.? Люди, совершенно приличные с точки зрения гомосекс. — художники: Верейский, Воинов, Костенко, Митрохин, Добуж<инский> (без меня); — Н. Радлов, Шведе, Ходасевич (он у нее; я не была, она, за ее остроумие, была любимицей М. Ал.) — Осмеркин; «13»{255} — Милаш<евский>, потом Кузьмин; Костя К<озьмин> с Люлей; Домбровский с женой; Кузнецов{256}; в начале — Орест Тизенгаузен с женой Олей Зив; Дмитриев (вначале. Это главное «увлечение». До Л<ьва> Л<ьвовича>), потом Л<ев> Л<ьвович> женился на Наташе С<ултановой> (что всех удивило, очень. Он любил полных), Женя Кр<шижановский> (приведший Костю и Люлю). Я могу удостоверить, что ничего неприличного я не только в «действии», но и в словах не видела; самое неприличное было в рассказах (м<ожет> б<ыть>, в некоторых стихах). И какие сплетни?! Болтали обо всем, как у всех. Но «специфичности» не было.
Да, люди. Федя Г. (я привела, по просьбе Кости, но потом направила его к Косте и Люле — более молодая компания). — Вс. П<етров>, красавец Корсун, красавец Ст<епанов>, «мой» Б<ахрушин> — из Москвы, — Лихачев, Ш<адрин>, Егунов (с Юрой на «ты»); Скрыдлов (в начале; потом он уехал); Юрины «барахольщики» — Михайлов, Дядьковский; еще с кем-то «по обликам»; Лавровский («мой поклонник», он потом женился на очень красивой женщине). Почти все эти люди к г<омосексуализм>у никакого отношения не имели! — и какой «общий» для посетителей «салона» язык? Люди все были разные, и никакого общего языка не было!
Даже Юра и М. А. совершенно разные люди!
А я осталась тенью в чужих судьбах. Меня берегли, спасали… Немного мелочей (и неправильных) у глупой О. и умной Нади{257}.
…Очень неверно о внешности А. Радловой. Какая она жаба?{258} С моей «балетно-классической» формулировкой красоты — Анна была очень красивая. Если бы у нее был рост Рыковой, ее можно было бы назвать красавицей. Красавица — кариатида. Но это мешало ей — недостаточная высокость. Она была крупная, но надо было бы еще! Ее отверстые глаза и легкая асимметрия — конечно, красивы. Но в ней не было воздушности и женской пикантности.
Я думаю, М. Ал. «сочинял» эмоционализм, и радловский дом был ему симпатичен — и полезен — а недостатки он видел везде и всюду! Он был насмешник!
Был ли он добр? Думаю, что нет. Г<умилёв> был прав: «Мишеньке — 3 года»{259}. Тут и застенчивость, и неполноценность (в чем-то!), и неумение устраиваться самому. Но зла он не делал; просто больше ценил тех людей, которые были или вдохновительны в литературе, или любили его литературу, а не тех, которые сделали ему доброе. Что-то помню о какой-то доброй тетке, кот<орой> он не слишком благодарен.
Не любил ходить на похороны — например, не пошел на похороны мамы Л<ьва> Л<ьвовича>, — а она была очень хорошая; и мне неудобно было пойти. Конечно, у Юры было больше доброты (и благодарности).
Я думаю, он к Юре был особенно привязан, считая его очень талантливым. Он очень хотел продвинуть его вперед. Но жизнь мешала этому. Вероятно, дружба с Радловыми укрепилась за то, что они любили и ценили Юру.
Похороны М. Ал. Раньше — его смерть. Я, увы! не пошла его навещать — думая, что его больница ближе, — я поехала к больному Осмеркину — против Витебского вокзала.
М. Ал. говорил перед смертью — о балете — сказал: из Лермонтова — «любить? Но на время не стоит труда, а вечно любить — невозможно» — но это — между строк — он казался спокойным.
Сколько помню, отпевали его (заочно) в Спасском соборе. Я думала, какую икону можно будет положить в гроб? М. Ал. любил Богородицу, как мать, а не как Святую Деву! Кто с нами был — не помню. С утра — в больницу, — первым, кого я увидела, был… я забыла фамилию — Гибшман? — Или нет? — Гамлетовский шут?!.. — Он и ушел сразу. Гриша Левитин говорит, что он раньше всех привел худ<ожника> Константиновского, кот<орый> делал зарисовку М. Ал. в гробу{260}. М. Ал. умер и был похоронен вскоре после Горького{261} — и поэтому не было роз. Я не знала, будут ли цветы, и заказала большой венок — зеленый, с цветочками, — но цветы были.
Я помню, большой букет сирени, который положил Голлербах. Народу — казалось — было много. Я беспокоилась, как осторожно всунуть иконку. Во дворе двигались люди — помню — Володя Лебедев пришел с Саррой; мелькнул Дмитриев — Юра ему что-то сказал, почти шутливо; Костя — с Женей? — отдельно от Люли, что меня очень удивило! Когда люди прощались — помню — подходила Катя Чернова (с Дм<итрием> Прок<офьевичем>). — А потом — Любовь Дм. Блок — поцеловала руку Мих. Ал.
Ю. И. Юркун. Портрет Михаила Кузмина. 1920-е гг. Музей Анны Ахматовой в Фонтанном доме
Комическое явление (развеселило бы М. Ал.) — Аннушка с Вовой, — почти опаздывающая — с домашним цветком — вроде красной лилии и заголосившая, — М. Ал. бы посмеялся! Я ему потом мысленно рассказывала эту сценку.
Когда двинулись на кладбище, играла музыка, но я не помню, Шопена или что-то другое. В общем, было торжественно. Люди как-то чередовались. Лев Л<ьвович> захватил Нат<алью> Вл<адимировну>, с которой уже развелся. Анна Дм<итриевна> держалась за Ренэ Никитину. Сергей был, но не на кладбище. Я шла с Юрой, но не все время. Одно время шла — с красавцем Корсуном посередине — с Ек<атериной> Конст<антиновной> (Бена в городе не было). С другой стороны Ек<атерины> Конст<антиновны> шла румяная натурщица Осмеркина, которая несла в руках румяные цикламены в горшочках (Осмеркин был болен). Моя мама ехала в карете, и там же Вероника Карловна. Юра подумал — как всегда, тактично — умолчать о смерти М. Ал. Тане, которая должна была идти на танцульку с Наташей, а если б знала о смерти, постеснялась бы идти на танцы! Лина Ив<ановна> — не знаю, верно, была на работе!
На кладбище — было прекрасное место — на горке, и под укрытием — прямо по дороге в церковь — солнечное. Рядом могила Антона Успенского с очень индивидуальным маленьким памятником.
Говорили: Всев. Рождественский — очень вяло и что-то как о предшественнике Блока? — потом — наш друг Спасский — тоже как-то никак, — и замечательно — Саянов. Я очень плакала, и Саянов потом подошел ко мне, обнял и крепко держал. Потом говорил Юра, я испугалась, но потом его хвалили за его речь{262}. На похороны приезжал Ауслендер, но на кладбище я его не помню. Подходило много народу, — Никитина, Слонимский, все были очень добры к нам.
Подошел Пунин, просил прощения за отсутствие больной Ахматовой — очень похвалил Юру за его речь, а мне поцеловал руку и улыбнулся… косыми глазами Гумилёва — и да простит меня Юрочка — радуга мелькнула на плачущем небе!
При разъезде что-то нелепое, как всегда, проявил Ельшин — наша милая Ольга Черемшанова была больна.
Я не помню, в этот вечер или в другой Юра давал читать Сергею Ауслендеру дневник М. Ал.
На панихиде на кладбище на другой день, о которой пишет Вс. Петров{263}, была Радлова и еще несколько человек. И тут, действительно, батюшка пожелал долгой жизни и — жить весело. Было февральское жаркое солнце, цветы на могиле лежали в порядке. Вероятно, нет — я, наверное, «землю» сказала Юрочке положить потихоньку в гроб — здесь же была только панихида, заупокойная была в церкви до погребения.
Когда я после войны приехала в Л<енингра>д, могила была на месте, но без креста. Крест я ставила и цветы носила. Потом была на кладбище перестановка — по-моему, «часовни» все сняли, и я долго не могла найти могилу. Потом она оказалась в другом месте, но опять рядом с А. Успенским. Вблизи Блока. По прямой от родных Ленина.
27 мая (14 по cm. cm.) < 1978 года >
Вчера был Сол<омон> Д<авидович>{264}, сказал, что умерла Карсавина, 93 лет{265}. Мне жалко, что я не «понатужилась» добиться ее адреса и написать ей. Я думаю, ей было бы приятно узнать, как ее любил и ценил Михаил Алексеевич. Как-то особенно. Старался склонить любовь к ней поклонников Павловой. Я не решилась. Давно мне все утомительно. Страшно быть не могло! А ей «на старости лет» была бы радость. Я должна это понимать — особенно теперь. Вероятно, виной — моя инертность. Я еще помню ее на сцене. Голубовато-лиловый костюм (Клодид? Виолант?){266} — и ветка в руках… И какой красавицей она была на «щитах» — царь-девицей!{267} Кто еще помнит? Мало кто!!! Простите меня, Тамара Платоновна! Теперь это, м<ожет> б<ыть>, никому не нужно! А славы ей хватало. И жизнь — внешне — счастливая.
А что-то ее сын? Никита? В честь «Серебряного»? — Мне не нравилось это имя. Сын В. В. Мухина? Или он записан на англичанина?{268} Плохого писать не хочу. Да это мелочи. — Рашевская брякала, Красовская (первая — мне, вторая — через других). Третий «минус» — фр<анцузский> журнал (у меня).
М. А. думал (т. е. говорил), что она почти святая. Так говорила и «Шурочка» (не помню фамилии){269}, уехавшая в Италию, со слов Бруса, у кот<орого> был роман с Шурочкой и кот<орый> эту Шурочку звал «la princesse pens?e»[144].
Г<умилёв> сказал про культурную балерину: «это — наша дама». Она была прелестная балерина. Я, конечно, завидовала (балету!).
<Из рассказов О. Н.
25 января 1979 года>[145]
М. А. считал, что человека можно уважать за красоту (Л. Кавальери); гений (Шаляпин); богатство; ученость (А. А. Гвоздев).
«Вы были бы лучше, если бы больше врали. Что у Вас за немецкая черта — прямота? Лотта!»{270} (М. А. об О. Н.)