Глава двенадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двенадцатая

Истинное мужество обнаруживается во время бедствия.

Вольтер

Штрафная

В нашем больном воображении штрафная представлялась чем-то до жути страшным, на самом же деле ни чем особенным этот лагерь не отличался от многих других, расположенных вдоль Сибирской магистрали. До нас доходили рассказы о лагерях Магадана, Колымы, Печоры и других далеких окраин, где режим и произвол были много страшнее, а жестокость и издевательства над зэками много изощренней. В такие лагеря ссылались видные политические деятели и большие военачальники, осужденные на длительные сроки и, по сути, обреченные на гибель. Здесь же, на виду у людей, где заключенные имели постоянный контакт с населением, методы обращения с зэками не переходили за общеустановленные рамки. И в этом было наше счастье и спасение…

Колонна № 71 называлась штрафной, очевидно, потому, что сюда переводились в чем-либо проштрафившиеся уголовники, а также те, против кого возбуждалось уголовное дело. Это была своего рода предвариловка под боком у третьей части Бамлага. Внешне она была совершеннейшей копией многих лагерей тех мест, а кухонным коридорчиком от зоны напоминала нам карантинную колонну в Амазаре. Но внутри самой зоны было нечто новое: она делилась на две части.

В общей стояли два барака, где размещались главным образом "вербованные" в 1937 году, подследственные и обычные работяги. Третий барак, расположенный чуть поодаль, был обнесен высокими плотными рядами колючей проволоки, которая и отделяла вторую, внутреннюю зону с запирающимися воротцами и караульным перед ними. В этом бараке содержались неисправимые рецидивисты — воры всех мастей и бандиты…

Когда нас приняли и привели для поселения к одному из первых двух бараков, двери которого приходились против второй зоны, из группы уркаганов, толпившихся за проволокой, раздались возгласы:

– Откуда, чалдоны, притопали?

– Неужели так плохо на воле, что сюда захотелось?

– Да это же взятые на время от сохи!

– Эй, фраера, нет ли кусочка хлеба водичку запить?

– Какие же они от сохи? Это ж все контра?!

– Теперь и мужики — контра…

Как потом выяснилось, соха была тут вовсе ни при чем. На старом тюремном жаргоне все невинно осужденные или сосланные назывались "взятыми от сохи на время".

В барак нас привел помпобыт этой колонны. Найдя дневального, он весело сказал:

– Принимай, Македон, пополнение. У тебя тут есть свободные места, размести их без притеснения, — и пошел к выходу.

– А засэм притэснять, — с сильным акцентом ответил черный, как уголь, невысокий и сухой старичок с живыми, темными, веселыми не по летам глазами.

Полугреческую фамилию этого доброго и ласкового старикана было трудно выговорить, и ему дали прозвище по его родине — Македонии. По национальности он был не то сербом, не то румыном, а скорее всего — цыганом. За целый год пребывания с ним в одном бараке мне так и не удалось узнать, когда и как он попал в Россию и за что угодил в эти прелестные места. Он смешно коверкал русские слова, и мы иногда просто покатывались со смеху, а Македон только улыбался, что доставил нам удовольствие.

Иногда, глядя на его старания перед начальством, дабы улучшить наш нищенский быт, кто-нибудь скажет;

– Ох и хитрый же ты, Македон! Ну и ловкач!

А он:

– А сто ты хотил? Ты хотил, стобы я дурак бил?! В ту первую встречу он принял нас, как близких ему друзей. По его совету ми заняли свободный темный уголок на верхних нарах.

– Ложитесь, товарищи, отдыхайте, пока можно, — сказал Фесенко и, сев на нары, снял заплечный мешок.

Так началась наша жизнь на новом месте.

Главным объектом работы этой колонны были каменоломни, куда ходили иногда две трети заключенных. Остальных водили в поселок и к станционным путям, где лагерь достраивал угольные кагаты, готовил котлованы для каких-то специальных сооружений.

В первые дни нас поодиночке водили на допросы, а в конце июня состоялся суд. Немировский, тоже оказавшийся под конвоем, вначале вел себя на суде по отношению к нам начальнически, как обвинитель, представляясь этаким защитником Советской власти. Показывая на нас, он с пафосом говорил:

– Эти гады на воле мутят воду и мешают строить социализм и здесь затеяли волынку. Разве можно им верить, граждане судьи?! У них контра на лице написана…

Судья сразу же прервал его демагогическую речь:

– Не забывайтесь, Немировский! Здесь нет ни бытовиков, ни врагов народа. Здесь в лагерях находятся только заключенные, и вам, как начальнику колонны, поставленному органами НКВД на эту должность, об этом не следовало забывать. А вы не только забылись, но еще и навредили Советской власти.

У следствия, а затем и в ходе судебного разбирательства оказалось достаточно данных, чтобы вынести Немировскому справедливый приговор: он получил пять лет по статье 58 в дополнение к тем, что остались у него от первого приговора.

После суда мы возвращались в лагерь возбужденные и удивленные: кто бы мог подумать, что здесь, на краю света, в центре каторжной Сибири, есть правый суд, рассудивший все по закону!

В каменоломнях

Человек привыкает ко всему, даже к недоеданию. В весе мы потеряли много, никаких жировых отложений в нашем теле не осталось давным-давно. Зато крепли мышцы.

– Как Аполлон Бельведерский! — сказал однажды в бане Григорий, стряхивая с себя водяные катышки и оглядывая свои тощие телеса в ожидании, когда из вошебойки выбросят наши узлы с поджаренной одеждой и мы вытрясем из нее мертвых вшей.

На нем, как и на мне, повсюду выступали острые углы: кости грудной клетки над впалым животом, лопатки над ребристой спиной, ярко выраженный позвоночник, выпирающие ключицы, обтянутые, как у мумий, скулы.

– Да-а-а! — протянул я. — Вот только жаль, что ягодицы куда-то исчезли… У Аполлона, помнится, они были.

– Ну, то Аполлон, ему красота нужна, ему без этого нельзя. Для нас ягодицы — лишний потребитель… На скале они только помехой будут.

– Не скажи, через мякоть жесткий камень подушкой покажется, костям легче…

Эта знаменитая среди лагерников скала возвышалась над всеми окрестными сопками, в широком распадке которых ютился защищенный от ветров станционный поселок Ерофей Павлович. Она памятна тысячам и тысячам зэков, которые на протяжении десятков лет бурили и долбили в ней отверстия, рвали ее аммоналом, кололи клином и кувалдой, с натугой ворочали ломами, крошили кирками и мотыгами — и все для того, чтобы добыть строительный материал, спустить вниз, а затем, когда подадут состав, в бешеной спешке погрузить его. Сотни тысяч тонн — не одна сотня составов ушла от ее погрузочной площадки с этим камнем, облитым потом, а нередко и кровью заключенных…

– Куда сегодня? — спрашивали по утрам бригадиры нарядчика, если с вечера не было наряда.

– На скалу, — коротко отвечал тот, стараясь больше не говорить на эту тему и не смотреть в нашу сторону.

– Откуда так много трехсотников? — удивится иной раз помощник по быту.

– Со скалы! — ответит ему с досадой бригадир. Не каждый мог заработать на ней полную пайку. А когда в лагере появляются покалеченные, то на вопрос "Где изувечили?" наверняка ответят:

– На скале.

Когда зэки хотят сказать о чем-то донельзя тягостном, трудном, они с горечью говорят:

– Как на скале…

Этот каменный карьер был отчетливо виден из окон поездов, идущих на восток или на запад. Без бинокля можно было рассмотреть на желто-сером его южном, склоне сотни копошащихся фигурок людей, согнанных сюда со всей страны.

Работать на скалу всегда шли неохотно, как в особую ссылку, как в наказание, потому что многим она давала то же, что и карцер: триста граммов хлеба и черпак баланды в сутки. Администрация знала, что длительные работы на скале одних и тех же бригад доводили людей до истощения, до полной потери сил, вызывали недовольство, протест и большое число больных и отказчиков. Но и не водить на скалу было нельзя: строительный камень нужен был всюду, а этот лагерь добывал самый дешевый в мире материал. Вот почему круглый год, в знойное лето и трескучие морозы зимой, в ветер и снег, дождь и метель, к скале ежедневно ползла под усиленным конвоем густая серая вереница заключенных.

В полдень, как обычно, сюда привозили перловую размазню без грамма жира. Повар аккуратно отмеривал харч строго по черпаку тем, кто накануне имел выработку. Трехсотники и полгорбушечники (получающие 500 граммов за половинную норму выработки) как прокаженные отходили в сторонку. Но были среди них и такие, что старались как-то втереться в очередь и под шумок получить желанное причастие, хотя это удавалось редко.

– Куда ты суешься со своим урыльником?! Ведь у тебя же вчера была пятисотка!

– Была у меня норма, курва буду!

– Эй, бригадир! Где бригадир?!

– Чей тут косарь пытается урвать незаработанное? Бригадир решает спор по списку, но "косарь" все же пытается подсунуть свою миску.

– Я вот как суну по едалу черпаком — сразу отучу косить! — кричит раздатчик, замахиваясь увесистой железной меркой.

– Отмерь ему хотя полпорции, — жалеет кто-то.

– Дай полакомиться хоть со дна!

– Нет у меня лишков, с кухни дано все по норме, сколько положено, и нечего канючить! Отчаливай!

– Пожиже бы развел, все равно похлебка, а не каша…

– Погуще у товарища Берии просите.

– У того и без спроса получишь. Он добрый, даст…

– А здесь нету, и разговор весь… Кашица всем раздана и вмиг съедена. Штрафники насыщаются горячей водой из привезенного бака: погрели животы жареной водицей — вот и весь обед от семи утра до семи вечера…

А вечером у раздаточного кухонного окошка те же умоляющие просьбы о пище:

– Добавьте черпак на бригаду.

– Прокурор добавит, — шутит раздатчик.

– Не добавит прокурор: он боится, как бы его самого к нам не определили.

– Все равно не дам. Проси у "тройки".

– Эх, сказал бы я тебе…

Однажды, уже под осень, сделав свою норму, мы сидели у своего забоя в ожидании шабаша, курили и смотрели, как по соседству с нами двое вылезали из глубокого колодца, пробитого в скале, куда вскоре будет заложена взрывчатка. И я вспомнил трагический случай, происшедший совсем недавно.

Вот такие же, как эти, ребята разрабатывали у подошвы скалы глубокий колодец, и перед самым концом работы он вдруг обрушился. До полуночи две бригады откапывали их, вернее, разбирали вручную груды камня и щебня. На глубине десяти метров, на дне выбранной воронки, подобрали наконец раздавленные останки.

– Где их похоронили? Узнают ли когда-нибудь родные, что с ними стряслось? — спросил я Гришу вглядываясь в то место, где произошла трагедия.

– Помнишь, как пели беспризорники в фильме "Путевка в жизнь"? "И родные не узнают, где могилка моя!" Никто не узнает и о наших могилах, друг мой, Иван.

– Помнишь у Горького: "Ни сказок про вас не рас скажут, ни песен о вас не споют"?

– Кто знает будущее? — сказал Гриша. Он подбирал камешки и бросал их не глядя. — Может быть, и споют. Не персонально о нас, но напишут, и споют, и доброе слово скажут. Времена меняются, вожди приходят уходят, а народ остается. Он вечен!

Да, размышляли мы, истина, возможно, и откроется людям: кто-нибудь, может, и доживет до тех времен, но сломленные души уже ничто не исправит. Раны заживают, верно, но ноют они до самой смерти… И до смерти не забывается обида.

Наш разговор неожиданно прервали. Снизу кто-то надсадно кричал, крик повторился выше нас, затем совершенно отчетливо донеслись слова:

– Вниз! Всем собираться на поверку!

– Что там стряслось? Что еще за поверка не ко времени? — встревоженно спрашивали тут и там, быстро собирая инструменты и спускаясь по уступчатому склону, лавируя между скальными загромождениями или скользя по осыпи.

Со всех сторон обширной каменоломни спешили зэки, поднимая пыль, а снизу все призывнее кричали:

– Быстрей, быстрей! Собирайся на поверку! Вся огромная артель расторопно установилась в строю как положено. Все были взбудоражены, всполошены. Почему? Зачем? Что случилось? Ведь до конца работы больше часа.

Охранники молча и внимательно считали, зорко всматриваясь между рядами, а в колонне уже работал свой телефон:

– Побег… Из лагеря кто-то ушел…

– Из зоны? Не может быть! Когда? Кто? Счет закончился, все оказались налицо.

– Шагом марш в зону!

Возвращались в лагерь необыкновенно быстро. Нас подгонял не столько уклон местности, сколько жадное любопытство: кто же тот герой, что сумел уйти среди бела дня на глазах бдительной охраны?

Скоро все узналось. Ушел кузнец Николай Савенко со своим напарником-молотобойцем Заходько. Бригада, к которой они были временно причислены, работала около месяца на выработке котлована под новую котельную. Как и когда они ушли, а главное — куда, пока оставалось загадкой. Исчезновение на глазах охраны поражало своей дерзостью. Был ли кто-нибудь посвящен в этот заговор, видел ли кто, как они уходили? Во всяком случае, о тайне побега никто не обмолвился.

В тот вечер в бараке не было равнодушных. И во всей зоне также. Македон, вероятно, раз десять рассказывал о взволновавшем его событии, и всякий раз вокруг него собирались любопытные. В переложении на нормальный русский язык его рассказ выглядел так.

После полдня он капельку задремал и вдруг слышит громкий и требовательный стук в дверь. Он ее всегда запирал изнутри, когда оставался один, — мало ли кого нечистая занесет… Так вот, забарабанили и кричат: "Отворяй, старик! Почему на запоре сидишь?" Македон выдернул задвижку, и в барак вбежали как ошалелые три гэпэушника, осмотрелись по сторонам и спрашивают:

"Где спят Савенко с Заходько?" Он ответил, что они на работе, а гэпэушники: "Знаем без тебя, что на работе, а где их места на нарах?" И Македон показывал на два места на верхних нарах, прямо против входа, и каждый его слушатель посматривал на них, как на памятник. Короче, перерыли там все гэпэушники. Тайные планы небось искали. А чего там найдешь? Два вещевых мешка с ветошью… Обыски у нас делались каждый месяц, но основную добычу ищеек, как правило, составляли наши самодельные ножики для резки хлеба. Для этого годилась любая железка. Куда бы мы их ни прятали, ножики все равно обнаруживались. И мы делали новые…

– Так и ушли ни с чем?

– Так и ушли… Мешки оставили.

– А им без мешков легче.

– Небось для отвода глаз оставили…

– А ловко они это проделали!

– Далеко ли уйдут — вот в чем вопрос…

– Да, трудно им будет, без бумаг-то…

– С умом можно уйти далеко и без бумаг. А вот куда они придут и надолго ли? Казенная бумага наверняка раньше их придет в те места, откуда взяты. И не только в те…

– Да уж это точно. У нас настоящего преступника долго не находят, а честного человека скорехонько разыщут.

Подобным разговорам не было конца. За все время моего пребывания в лагерях воры убегали раза три, и всякий раз их ловили в тот же день или день спустя. Находили их обязательно пьяными после первого же грабежа, и было ясно, что убежали они с единственной мыслью: "Хоть день, да мой!"

Савенко прибыл в эту колонну осенью 1937 года. После нашего знакомства он рассказывал:

– Взяли меня в июле, увели прямо из цеха. За что? А я и сам толком не знаю: на заводе перед тем арестовали почти всю инженерно-техническую верхушку-от главного инженера до мастера. Эти люди, в том числе и я, будто бы составляли вредительскую группу, какие-то корешки известной всем "Промпартии". Допрашивали, пытали, уговаривали: "Подпиши, самому легче будет". Я поверил, дурак, подписал и все равно получил десятку ни за что. Всей группе дали по восемь — десять лет, а четверых замучили или расстреляли еще в тюрьме. Я оказался вот тут и вспомнил кузнечное ремесло, которым овладел еще до института.

– Фамилия у тебя украинская…

– Да, с Донбасса я. В Луганске родился и вырос, там же стал рабочим, в Харькове окончил Индустриальный и снова вернулся на родной завод. И батька мой — потомственный рабочий, паровозный машинист. И братики старшие и младшие тоже рабочие.

Савенко чаще других получал посылки и всякий раз приглашал меня на пиршество:

– А ну, скорее до моей хаты! И вот гостеприимное место опустело. Где он, что делает, куда путь держит?

На ехидные вопросы мы получали от конвойных уверенный ответ:

– Найдут, никуда не денутся.

…И на пятый день их действительно привели в зону, только не в нашу, а во вторую, что за проволокой, доступа куда нам не было. Все же мы узнали, что добрались они до Читы, а там их сняли как безбилетных. А при составлении акта у них не оказалось документов. Так обернулась эта попытка самовольного освобождения.

Вскоре их судили и добавили по два года за побег. Потом куда-то незаметно обоих увезли, и след Савенко потерялся…

Мастера на все руки

Вскоре после неудачного побега Савенко и его товарища произошла реорганизация наших рабочих ячеек, в результате которой я оказался в строительной бригаде. Не знаю, что было тому причиной, но у меня в руках снова оказался топор — главный плотницкий инструмент, мой поилец и кормилец. Возможно, тут не обошлось без помощи Фесенко, которому я еще в Амазаре говорил, что знаю плотницкое дело.

Когда объявили новые списки бригад, я вначале обрадовался: наконец-то избавлюсь от клина и кувалды, лома и тачки, сгибавших до земли и некормивших. Но потом мне стало как-то неловко перед Гришей Малоземовым: он остается в каменоломне, а я ухожу на легкую работу.

– Не пойду я в плотницкую, — сказал я, как только помпотруду ушел из барака.

– Ты что, белены объелся? — спросил мой товарищ сердито.

– Какой я, к черту, плотник! Я землекоп, я крупный специалист по долбежке мерзлоты и разделке камня.

Но Малоземов на шутку не поддался, сразу же поняв, что к чему.

– Не глупи и не фиглярничай. Камень от тебя никуда не уйдет. Зачем отказываешься от того, что может дать кусок посытнее? Полторы горбушки всегда лучше одной на двоих. Если один из нас наверняка будет выполнять норму, разве от этого будет хуже?

Так Гриша разрешил мои сомнения.

Моим новым напарником в плотницкой бригаде стал Михаил Балашов, крепыш сибиряк из города Боготола Красноярского края. Техник-строитель по профессии, он лишь недавно попал в эту бригаду, но уже приобрел некоторый опыт. Товарищ, с которым он работал до меня, выбыл вместе с Савенко.

С Балашовым мы сошлись быстро, почти в первый же день, чему способствовали обоюдная прямота и простодушие. В первые дни мне было несвычно, топор в руках держался неловко, часто "мазал" или врубался не в меру. Миша лишь посмеивался и бодрил своим окающим сибирским говорком:

– Ничего пообвыкнешь, и все пойдет как надо. Я тоже так начинал, тоже ведь не из плотников в лагерь угодил. Также поперва подолбал мерзлоты в ямах и камушка на скале. Важно, что топор умеешь держать в руках и была бы охота, а навык сам придет.

Не прошло и месяца, как я уже стал заправским плотником, которого можно было посадить уже и на угол дома, то есть строить рубленый дом. Гриша только радовался моим успехам в новом деле.

– Видишь, как хорошо получается! Моральное удовлетворение и хлебец есть. Это, конечно, не то, что было когда-то на старой русской каторге, а все же можно прожить.

Когда в желудке не урчит и его не подтягивает к пояснице, белый свет кажется милее. Но зато возникают новые потребности — духовные, человеческие. Лето 1938 года, особенно осень и зима изобиловали новостями мирового значения. О них мы по-прежнему узнавали из случайно добытых у прохожих газет. В начале августа начались стычки на границе восточной Монголии, бои у озера Хасан. Эти события, происходившие совсем недалеко от нас, волновали многих.

– Эх, быть бы мне на воле да попасть туда хоть добровольцем — дал бы я горячего япошкам! — говорили многие, радуясь успехам Красной Армии.

В октябре было сообщение о процессе в Испании над какой-то троцкистско-шпионской бандой в Барселоне. В республиканской армии сражалось немало и наших добровольцев, хотя об этом газеты помалкивали. Было лишь известно, что там находились корреспондент "Правды" Михаил Кольцов и писатель Бруно Ясенский. Уж не подвязали ли и их к этому шпионскому делу? У нас ведь это просто…

Но одно событие нас особенно взволновало.

Почти в канун нового, 1939 года мы с Балашовым рубили срубы для канализационных колодцев. Было очень холодно. Даже тепло одетый охранник, стороживший нас, не мог усидеть на месте. Он то и дело соскакивал с чурбака, который мы ему подбросили вместо табуретки, и бегал, как пес на коротком поводке, хлопая перчатками и постукивая окаменевшими валенками. Ружье свое он зажимал под мышкой.

Сырые лиственничные бревна, и без того твердые, на таком морозе совсем закаменели и с трудом поддавались топору. Щепки крошились, как льдинки, острое лезвие топора соскальзывало по светлому стесу плахи. Все это злило, но и бесплодные усилия согревали нас, в то время как охранник почти замерзал.

Сидя верхом на холодном срубе и выбирая пяткой топора паз для шипа, Михаил злорадствовал, не поворачивая головы в сторону мелькавшего часового:

– Мерзнешь, сукин сын? Мерзни, стервозный тунеядец! Зато булку с маслом и говядину будешь лопать, а не постные зеленые щи из коровьей капусты!

– Почему постные? Сегодня, может быть, мясные.

– Сегодня, может быть, и со свининой. Я не о наших дармовых щах говорю, а о тех, какие у него дома едят! Чего бы, кажется, такому рылу не работать в колхозе, трудовой хлебец есть? ан нет, "чижало", видите ли, в колхозе и не платят. Одевку купить не на что и все такое прочее. Отслужил в армии и прикидывает; домой ехать, где не хватает здоровой рабочей силы, или завербоваться в конвойные войска, благо потребность в них большая? Обут, одет, сыт, и жалованье идет. А если ума с гулькин нос, то и покуражиться есть над кем, характер вырабатывать для будущей руководящей деятельности…

Балашов умышленно коверкал некоторые слова, как бы перевоплощаясь в нашего охранника.

– Ну, ты уж расписал… Со злости-то!

– У меня еще красок мало. Я не так бы еще разрисовал это новое поколение патриотов, да вот краски морозом выжало. Глоткой они мастера социализм строить, а не делом! Будь мы на своем месте, сколько бы мы сделали для Родины! Впятеро больше! А тут что получается? Одна здоровенная орясина стережет двух подневольных "доходяг", все усилия которых дальше заботы о пайке хлеба не идут… Тоже мне экономическая политика социализма…

Нам давно хотелось курить, а бумаги, как на грех, не было ни клочка. От этого мой напарник — заядлый курильщик — еще больше распалялся и срывал свою злость на древесине, с силой всаживая в нее топор. Он то и дело ерзал на мороженом бревне и крутил головой, не появится ли прохожий. И вскоре нам повезло: по скрипучей дороге в нашем направлении шел мужчина, глубоко запрятав руки в карманы и нахлобучив шапку.

– Гражданин, а гражданин! — возопил мой напарник. — Не найдется ли у вас кусочка бумажки на курение?

Он соскочил со сруба и сделал несколько шагов к прохожему. Тот остановился, посмотрел на нас, на часового и нерешительно сказал:

– Газета есть… свежая, я еще и сам не успел прочесть… Но если стрелок не будет возражать… — И он вынул из кармана газету.

– Да вы не сомневайтесь, наш часовой — хороший человек, — заулыбался Миша и, бросив топор, смело двинулся за газетой.

Часовой построжел малость для формы, оглядывая всех, потом благосклонно махнул рукой:

– Валяй, разрешаю…

И вот газета уже в руках у Михаила, он, пятясь, кланяется и благодарит прохожего и стрелка, затем возвращается и начинает вертеть газетой, чтобы оторвать кусочек.

– Подожди, не рви, — громко шепчу я, — давай посмотрим, может, что интересное есть. — И я выхватываю у него сокровище, бегло просматриваю и осторожно отрываю по кусочку с краешка.

– В бараке почитаем.

Сгустились сумерки, и пора было уходить в лагерь. Стрелок присыпал снегом дотлевавший костерок, отчего тот зашипел, как от обиды.

– Шагом марш!

Выполнив с гаком морозную норму, мы прихватили топоры под ремни за спину, взяли по вязанке щепок для барака и быстро зашагали к лагерю в предвкушении отдыха и тепла. Перекинутая через плечо поперечная пила покачивалась в ритм моих шагов и издавала неповторимые и ни на что не похожие музыкальные звуки: "зынь-зынь, зынь-зынь", как бы радуясь вместе с нами.

И вот газета в руках Балашова, и он читает в ней статью об очередном вредительстве и шпионаже;

– "Осенью в Сибири славной советской разведкой была раскрыта целая шайка врагов народа — троцкистско-бухаринских наймитов…"

– Сколько уже раз Николай Иванович повернулся в своей безвестной могиле, когда его поминают недобрым словом на грешной земле, — тихо обронил Малоземов, уже успевший просмотреть газету до Балашова.

– Ты о ком? — спросил кто-то из слушателей.

– О Бухарине… "Бухаринские наймиты". На какие шиши они нанялись, коли Бухарина давно нет?

– "…Наймитов фашизма, — читал Балашов, сердито скосясь на Гришу, — орудовавших в колхозах отдельных районов. Пробравшись к руководству в колхозах…"

– Как же это они могли пробраться? Как воры, ночью и тайно ото всех?! — возмущается кто-то в темноте. — Да разве у нас кто-нибудь может пробраться к руководящей работе без глубокой проверки до десятого колена и без рекомендации партийных органов? Надо же знать меру и во вранье!

– Потом откроешь дискуссию, дай дослушать!

– "Они губили скот, посевы, запутывали отчетность…"

– Ну, положим, у нас это все умеют делать.

– "…Неправильно распределяли доходы, чтобы вызвать недовольство колхозников и обозлить их".

– Старая песня, — бубнит кто-то. — Они уже давно злые на то, что им годами ничего не платят.

– Осудили? Сколько дали?

– Главарей всех расстреляли.

– Неужели и в Сибири-матушке враги развелись? Я полагал, что эта мода только в европейской части.

– Повсеместно, брат, повсюду. И не первое это сообщение о Сибири, — сказал Григорий.

– А когда же было еще? — полюбопытствовал я.

– Первый раз — полтора года назад, в мае, в городе Свободном.

– Это ж где-то совсем рядом?

– Точно, недалеко отсюда. Тогда здесь было растреляно больше сорока человек.

– За что же?

– Писали, что за участие в троцкистско-шпионской организации… Неужели ты, газетчик, не помнишь? Еще за границей была поднята шумиха об этом "деле"…

Я задумался. Уж очень много было кровавых событий за прошедшие два года — в памяти не удержишь. И все же вспомнил. Английская "Дейли Мейл" вступилась за расстрелянных в Свободном и обвинила Советское правительство в бесчеловечной жестокости по отношению к своим гражданам. По этому поводу выступила "Правда" с ответной статьей, заклеймившей позором английскую газету, отругав ее за вмешательство во внутренние дела чужой страны.

И вот сейчас старое и позабытое событие, ворохнутое новым сообщением, снова заставило призадуматься о нашей судьбе. "Боги жаждут!"-вспыхнула в моей памяти беседа с Мировым в редакции "Трибуны" полтора года назад. Жертвенный костер все еще пылает в густом тумане страха, нависшем над Отечеством, и, видно, не скоро погаснет.

Месяц назад я послал вторую жалобу, на этот раз на имя самого Сталина. Ответа нет. Конечно, до него она может и не дойти, но его секретариат получит и даст нужный ход жалобе. Ведь там, я все еще верил, находятся умные люди, которые должны и обязаны заниматься судьбами коммунистов.

Глухой ночью я проснулся оттого, что кто-то меня настойчиво толкал в спину, толкал и бормотал. В первое мгновение я подумал, что мне примерещилось после тяжкой работы, и, не размыкая глаз, еще плотнее натянул полу короткого бушлата на стриженую голову. Поджав колени почти к подбородку и снова проваливаясь в сон, я вдруг опять очнулся и на сей раз понял, что это толкает меня в спину Балашов, на днях переселившийся сюда.

– Ну чего тебе надобно, олух царя небесного! — сердито зашипел я, поворачиваясь к нему. — Что ты растолкался, бегемот несчастный?!

– А?.. Куда?.. — сам проснувшись, спросил Михаил.

– Не куда, а зачем! Чего ты растолкался?

В сонном царстве барака слышались лишь храп да редкое потрескивание смолистых дров в железной печке, изредка подкидываемых дневальным.

– Фу ты, черт побери! — тихо воскликнул напарник, окончательно просыпаясь. — А ведь я думал, что мне так никогда его и не вытолкнуть…

– Меня? За что же?

– Да не тебя, а те чертовы чурбаны, будь они четырежды прокляты! — с досадой ответил приятель и потянулся в изголовок за кисетом. — Мне снилось, что мы все еще разгружаем тот постылый вагон, а десятник бегает и торопит: "Давай, давай!" А в дверях мою плаху что-то зацепило, и я никак не могу ее вытолкнуть…

– Ясно, Миша, давай досыпать, утром доскажешь. — И я решительно отворачиваюсь, чтобы поскорее уснуть. Рядом, с другого боку, как младенец, посапывал Григорий Ильич.

Где-то на задворках сознания зафиксировался минувший день. Уже с неделю всех арестантов колонны выводили работать на скалу, и в довершение ко всему вчера перед самым концом работы прибежал прораб, собрал всех на платформе и обрадовал:

– На станцию подали состав дров и еще чего-то для поселка, а у коммунальщиков не хватает рабочих на разгрузку. Сейчас пойдем все и быстренько управимся…

Роптать мы не могли: рабочему дню еще целый час. Однако шли к станции злыми, ворчали и чертыхались:

– Мы сегодня свое отработали…

– Всего час осталось до конца, а тут снова начинай…

– Всей работы никогда не переделаешь!

– Прекратить разговоры! — сердито приказал начальник конвоя, видимо и сам недовольный тем, что из-за нерасторопных администраторов поселка приходится и ему перерабатывать. Да и стеречь в темноте трудно, особенно среди товарных составов: попробуй угляди за всеми!

– А чего прекращать! Напрекращались, дальше ехать некуда… — продолжает кто-то ворчать.

На станции в тупичке нас ожидало вагонов пятьдесят совсем сырых, недавно заготовленных на дрова шестиметровых бревен и еще что-то лесное, терпко пахнущее смолистой таежной хвоей, знакомое и приятное.

– Работы-то на пару часов! — утешал хмурую толпу деятельный организатор работ. — А вы уже и носы повесили, герои Амура… Расходитесь побыстрее, братцы, по четверо на вагон, и выкидывайте попроворнее…

Он хлопотливо бегал вдоль длинного состава, поскрипывая бурками по снегу и стараясь подбодрить нас своим веселым настроением…

Нашей четверке достался вагон с дровами. Метровые плахи и чурбаны выкидывались споро: усталость усталостью, а каждый понимал, что от этого никуда не денешься и чем скорее будут опорожнены вагоны, тем раньше вернемся в лагерь.

Из соседнего вагона сквозь глухой грохот мерзлых чураков кто-то кричал проходившему мимо прорабу

– Хлебца бы к ужину прибавить, начальничек!

– И сала по кусочку с ладошку! — вторил другой

– Ладно, братцы, все, что есть, — все наше!

– Да уж знаем, слышали не раз: ваше, наше, за богом молитва, за царем служба-не пропадает…

– Сколько ни ломайся, зачетов все равно нет. Вспомнив этот обычный день, я повернулся на другое бок и снова уснул под сопение товарищей.

…В шесть утра подъем, умывание, торопливое натягивание лохмотьев, спартанский бег в отхожее место под звонкое потрескивание морозца. Потом наспех проглатываем черпак жидкой тепловатой баланды, окончательно засупониваем топырящиеся бушлаты, нахлобучиваем поглубже ватные шапки и ждем.

Перед тем как войдет в барак помнач или нарядчик Герман и скажет: "Выходи строиться на развод!"- все успевают не только плотно закупориться в ватной ветоши, но некоторые еще ухитряются вновь протянуться ha нарах и замереть на одну-две минуты или молча посидеть с цигаркой на краю нар.

Лежим или сидим, а на уме у всех одно: вот сейчас войдет нарядчик Герман или воспитатель, а может быть, помпотруду, войдет и погонит на работу. Из всех этих трех погонщиков самым приемлемым был Герман. Этого неунывного человека не только терпели, но и питали к нему немалую долю симпатии. И не потому, что он был менее строг и требователен, нет, особой доброты в лагерях не бывает: кто палку взял, тот и капрал. В Германе больше, чем в других, проявлялась человечность. Он почти никогда не повышал голоса, а если и повышал, то голос его был не чванливо-крикливым, принижающим других, а убеждающим.

Мы ни разу не слышали от него слова "контрик". Он всегда был ровен со всеми, никогда не злоупотреблял своим положением, хотя должность его и была одной из завидных: в его власти было нарядить на менее тяжелую работу или оставить зэка в бараке просто отдохнуть, даже без вмешательства лекпома — расконвоированного врача.

Он делал это нередко на свой страх и риск, но всегда только по отношению к таким, кто действительно занедужил или устал настолько, что нуждался в дне отдыха. Ведь нам выходных не полагалось! И за то, что его милосердие было бескорыстным и исходило из человечности и душевной чуткости, зэки платили ему добром. В дни его прихода, как правило, никто не оставался в бараке, кроме настоящих больных. На развод выходили не мешкая, потому что каждый знал: если ему будет тяжело и он попросит Германа "денек покантоваться", тот не откажет или обнадежит: "Сегодня нельзя, а завтра оставлю. Потерпишь? Договорились".

Герман, как и горный инженер Боровиков, десятник колонны № 62, тоже был посажен в начале тридцать пятого, но в отличие от Боровикова сидел без перерыва. По окончании вторых путей, на которых он вкалывал вместе со всеми, Герман получил льготу, то есть его также перевели на освободившуюся должность нарядчика. Жил он вместе с другими "придурками" за зоной в отдельном бараке.

Женя Сутоцкий, опрокинувшийся на нарах недалеко от нас, импровизировал, печально глядя на перекрытие:

– Рассвет уж близится, а Германа все нет, все нет! …Невысокая фигура Германа показывается в дверях барака без пятнадцати семь.

– Привет, сибариты! — весело приветствует он, прикрывая дверь. — Хватит нежиться на пуховиках, пора и о работе подумать.

– За вчерашнюю вечернюю разгрузку следовало бы сегодня часа на два позднее выводить.

– Какие вы мелочные, друзья мои, — полушутя-полусерьезно отвечает нарядчик. — Какое имеет значение — один или два часа, когда впереди у вас еще по тридцать тысяч часов…

– По тридцать тысяч?! Как это? — удивляется Орлов, поднимаясь и подавая знак остальным из нашей бригады.

– А ты посчитай на досуге, если он у тебя будет. — Некогда нам считать, — отвечает кто-то за Орловa. — НКВД подсчитает, не ошибется.

– Бывает, что и ошибается, забывает, что у иных срок закончился, — говорит мой напарник.

Вот так, кто шутя, кто кряхтя, а кто угрюмо и молча, уезжаем с обогретых мест и табунимся у широких дверей, а навстречу врывается облако февральского холода, волной заливая барак. Бредем к воротам, в потёмках ищем свои места в бригаде, чтобы затем шагать под ружьем на ненавистную работу.

– Куда сегодня? Опять на скалу? — спрашиваем у десятника, идущего рядом, хотя и не в строю.

– Плотники пойдут на стройку дома. Год лагерной жизни остался позади.

Радости и горести

Весь февраль устойчиво держались сильные морозы. В иные дни температура падала к сорока градусам, и по лагерным законам в такие морозы на общие работы не водили: слишком много бывало обмороженных. Почти каждое утро, просыпаясь, кто-нибудь сразу же спрашивал:

– Македон, сколько сегодня?

– Тридцать тры, — виновато отвечал дневальный.

– Врешь, поди, старик! Вот мы сейчас проверим…

– Провэряй. Мозэт, эсе мэньсе увидыс. Неверующий уже закутывался в свое веретье и бежал к вахтерке, на бегу прокричав часовому, что идет посмотреть на градусник. У самых ворот на столбе висел полутораметровый термометр, на который мы всегда глазели с разноречивыми чувствами, в зависимости от того, что он показывает — в пользу зэков или во вред.

– Плохо, ребятье! — еще в дверях оповещал разведчик. — Македон опять не обманул: тридцать четыре без гака.

– Я зэ говорил… Макэдон ныкогда нэ обманывай. Две бригады ходили на постройку двухэтажных четырехквартирных деревянных домов, заложенных еще осенью на краю поселка. Один из них был подведен под крышу, а второй к началу марта уже готов. Бревна поступали прямо из тайги — тяжелые, промороженные до сердцевины. Недели две мы стояли с Михаилом на окорке и кантовке бревен — одной из важных подготовительных операций. Третьим на кантовке работал Феок-тист Захаров, или Захарыч, как мы его звали за кроткий характер.

– Ну, как полежалось, красавчики? Не скучали без нас, не пооттаяли? — весело спрашивал он, разглядывая девятиметровые бревна лиственницы, черневшие на предрассветном запорошенном участке стройки, и звонко постукивал обухом по окаменелым стволам.

Потом мы шли в дощатую просторную времянку, над плоской крышей которой круглые сутки курился дымок. Здесь хранились все наши инструменты, припрятанные в тайные уголки, здесь же стоял и столярный верстак, а у двери, в углу, — круглое точило над ящиком-корытом. За ночь вода в нем промерзала, и надо было разогревать.

Рассвет еще только надвигался, и на строительной площадке было темновато. Висевшие на столбах вокруг зоны лампы освещали стройку неярко, и этим часом мы пользовались, чтобы чуток отогреться с дороги, поточить инструменты, покурить и получить задание на день.

Захарыч уже успел вытянуть откуда-то измятое ведро, налить в него из кадки воду, поставить на жаркую печку и теперь, покуривая, ждал, когда подогреется вода для точила.

– Пошли, Миша, к точилу, пока нас не опередили. Михаил стал долбить ломиком лед, а я крутил цигарку на двоих.

Подошел Захарыч с ведром, вылил горячую воду в корыто и стал устраиваться на сиденье напротив точила. Мы должны были посменно крутить за ручку тяжелое точило, пока Захарыч не отточит все три топора и железки к рубанкам.

– Крути, верти, Данило, приучай народ! — балагурил Захарыч, проводя время от времени большим пальцем по лезвию инструмента и повертывая его другой стороной.

– Давай, давай, ребята, на работу! Уже рассвело! — заглянул в дверь десятник, уже успевший облазить все строительные леса.

И вскоре объект оживал, за день поднимаясь еще на три-четыре венца.

Однажды перед концом работы, когда уже стемнело и мы шли попрятать топоры во времянке, еще у дверей услышали, как внутри кто-то раскатисто смеялся. В оживленной группе зэков прямо под лампочкой стоял столяр Гончаренко с развернутой газетой в руках. Он читал и тут же комментировал. В газете, которую еще Днем кто-то выпросил у прохожего, печатались выступления делегатов на XVIII съезде партии.

Обойдя завалы с деталями, мы протиснулись ближе.

– Во, подывитесь, — встряхнул газетой Гончаренко- Новый верховный вождь и гетман Украины товарищ Хрущев докладает партийной раде об успехах колхозного животноводства.

– Чего же смешного может быть в успехах? — спросил я.

– Он докладает съезду, что поголовье крупного рогатого скота по всей Украине сократилось настолько, что в половине колхозных ферм республики совсем не осталось коров, а в остальных в среднем меньше десяти коровушек на ферму! Чуете, как "богатеет" Украина с новым руководителем?

– Так об этом плакать надо, а не смеяться…

– И мы так кумекаем. А вот Хрущев радуется и аплодисменты срывает, как комик в цирке…

Я попросил на минуту газету и бегло прочитал то место, в которое ткнул пальцем Гончаренко.

Удивляться действительно было чему. Глава ЦК Украины, занявший кресло раздавленного не без его помощи Постышева, приводил статистические данные о резком сокращении общественного поголовья скота в колхозах. Странным и диким было в его выступлении то, что в этом он видел не всенародную беду, а огромные возможности. Он так и говорил: никаких практических усилий для подъема животноводства не требуется, кроме большевистского внимания к этому вопросу.

Народу в помещение набилось битком. Кто-то попросил прочесть еще раз. Я повторил почти всю вторую половину речи, и окружавшие сразу же заговорили:

– Как ловко и гладко у него получается!

– Откуда же большевистское внимание, если всех большевиков поперевешали и по лагерям рассовали?

– А там теперь много новых большевиков завелось, которые чуток понагнулись и стали поменьше,

– И смотрите, чем берет, хитрая бестия: "Хай живе ридний Сталин!" Даже по-хохлацки научился!..

Вечером в бараке обнаружилась еще одна газета — "Известия", где были напечатаны две речи: наркома обороны Ворошилова и его заместителя Мехлиса, занявшего место Гамарника, который покончил жизнь самоубийством. Эта газета привлекла особое внимание бывших военных, отличить которых от остального лагерного люда можно было по сдержанности и скупости в суждениях да по еще сохранившейся выправке.

Ворошилов и Мехлис отмечали огромные успехи в боевой выучке и вооруженности нашей армии. Эти успехи, как они уверяли делегатов, были достигнуты в результате ликвидации "врагов народа", "пробравшихся" в руководство Красной Армии. Особенным словоблудием и лицемерием в адрес Сталина отличалась речь Мехлиса. Этот страшный лизоблюд уверял, что только теперь, когда вместо всяких там врагов-академиков во главе полков, дивизий и корпусов поставлены выдвиженцы из молодых комбатов и политруков рот, наша армия стала непобедимой.

Нарком приводил статистические данные, неопровержимо показывающие превосходство всех видов нашей военной техники и артиллерийской мощи надо всеми европейскими армиями. После того как он заклеймил позором агентов фашизма — подлых изменников Тухачевских, егоровых, блюхеров и других, Ворошилов доложил съезду о повышении в 1939 году жалованья командному составу в среднем почти на 300 процентов.

– Вот это да-а-а! — не то с радостью, не то с горечью сказал пожилой, с широкой грудью зэк, отрываясь от газеты.

– Повторите-ка, на сколько увеличили оклады комбатам? — спросил долговязый арестант, свесившись с нар.

– На триста тридцать пять процентов!

– Шикарно! А какова прибавка у командира корпуса?

– Вместо пятисот пятидесяти рублей комкор теперь будет получать две тыщи рубчиков.

– Это уж просто по-генеральски! — с восхищением отозвался еще один слушатель. — И смотрите, какое канальство: стоило порасстрелять и посажать в тюрьмы всех прежних скромных и щепетильных военачальников и занять их места, как новым военным гениям сразу же потребовалась прибавка. Нет знаний — плати за звания…! Лихоимцы, а не командиры! — И он скверно выругался.

– Не ругайтесь, товарищ бывший командир, — успокоил его Григорий Ильич. — Дело идет к тому, что скоро появятся генералы и адмиралы, и все будет оправдано, и теория будет подведена. А потом и денщики будут.

– Не шутите, Малоземов. Этого не может быть! В сознании нашего поколения золотые погоны связаны с Царской и белой армиями, разбитыми нами в годы революции и гражданской войны, с реакцией и произволом…

– Вот, вот, я это и имею в виду, — не сдавался Григорий. — Тех, кто губит наше поколение, видимо, давно снедала зависть, прельщали высокие оклады, личное благополучие и золотая мишура! Да, да, будет не только это. Единый Дом Красной Армии разделят на два, как классы: солдатский клуб и офицерское собрание, куда собакам и солдатам входить запретят.

– Вы несете такую ересь, что слушать вас тошно.

– Логика, друзья, логика развития говорит за это… В таком духе проходили наши самодеятельные по-литбеседы в стенах Бамлага, часто кривобоко и предвзято, но зато без указки, без бонзы в лице воспитателя и начальника. Многие из нас были уверены, что среди заключенных есть и шпионы и доносчики, стучавшие в третью часть о подобных разговорах. Иначе чем же объяснить частые переводы из одной колонны в другую говорливых и острых на язык заключенных, разрушения товарищества между ними, частые разлуки?

Вот так же неожиданно распалось и наше с Малоземовым братство, когда его однажды утром оставили в бараке в числе десятка других, назначенных на этап. Странные этапы по десять — двадцать человек! И делались они внезапно, так, что иногда и проститься как следует не успеешь: объявят не с вечера, а утром, когда люди уходят на развод.

– Не ходи нараспашку, Иван, как ходили мы с тобой. Застегнутым надо быть, да потуже, в наш фискальный век… Прощай, брат, едва ли встретимся…

После сдачи домов нашу бригаду перевели на достройку кочегарки и котельной. Но плотницкие работы там были незначительными, и целой бригаде работы не хватало. Бригадир Орлов был смекалистым мужиком, и он быстро всем нашел дело: одних научил класть стены, других — штукатурить.

– Не боги горшки обжигают, а те же люди, — сказал он, когда я усомнился в своих возможностях. — Научишься — пригодится в жизни, ремесло всегда кормит…

Надо учиться всему. В жизни действительно, когда настигнет нужда, все пригодится.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.