Игорь Пьянков НА ЛИНИИ Из жизни Оренбургских казаков (Главы из романа)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Игорь Пьянков

НА ЛИНИИ

Из жизни Оренбургских казаков

(Главы из романа)

Матери моей Людмиле Яковлевне посвящаю

1

Солдаты привычно шли в ногу, хотя и без должной дистанции в шеренгах. Кто, звякая котелком о ружье, забегал сбоку переброситься шуточкой с приятелем, кто присаживался у дороги перемотаться, кто отставал по нужде. От самого Красноуфимска тащились медленно, абы как.

Одной из обозных фур, крытой навроде киргизских кибиток, правил денщик начальника команды, Никифор Фролов. Офицер же, после вчерашнего прощания с милой мещанкой, дремал на медвежьей шкуре. На особо озорных кочках подпоручик, разлепляя правый глаз, секунду-вторую тупо вглядывался в согнутую спину денщика и снова отпадал в пьяные воспоминания. Фролов же наблюдал, как все заметнее отстает худой солдатик из последних рекрут.

Сам Никифор, отслужив положенный срок, получив личную свободу, не вернулся в родную деревеньку, а остался в денщиках. Год назад попал к Тамарскому. Отполированный службой, он давно забыл свое мужицкое прошлое.

Солдатик с трудом удерживался в хвосте колонны. Стараясь облегчить сбитые ноги, он в каждом шаге припадал к земле. Забирая вправо, мягко натягивая вожжи, Никифор подогнал сбоку.

— Эдак один плестись останешься.

Солдат вытаращился. Отплевывая пыль, не упустил оправить за спину съехавшую при такой ходьбе ружейную лямку.

— Право, олух! — продолжая осматривать его, рассудил Фролов.

Растерянно хлопнув ресницами, с тоской поглядывая на уходящую колонну, солдатик перемялся и выжидающе молчал. Никифора позабавила его пугливость. Еще в Красноуфимске, перед выходом, приметил, как капрал честерил его за опухшую, в грязных пузырьках ногу, хотя в конце и позволил идти вне строя. Никифор же был и того хуже — денщик.

— Небось портянки ленился стирать, экий дурень. Навтирал грязи… Это ж не лапти, понимай, — досказал он поласковей.

Солдатик украдкой прикидывал расстояние до уходящей все далее команды. Слизывая губы, весь подался в ту сторону.

— Да не дергайся! Хромой жеребец… Залазь уж, — Никифор склонился и, ухватя за ствол ружья, затянул солдатика на облучок.

Поехали. Солдатик держался на краешке. Спустив с ноги сапог, потирал голень, наслаждался передышкой. На тряских местах оборачивался, вглядывался в глубь фуры. Офицер болтал сонной головой, пока солнце не нагнало обеденной духоты.

— Никифор… Никифор?! — неожиданно разнеслось за спинами, — Слышь-ка, Никифор… Голова раскалывается…

— Прикажете остановить?

— Да не…

— Тогда мож распаковать?

— Куда это мы? — офицер попробовал выглянуть за полог.

— Так на хутор дальний. Не то, помню, Чигвинцевых, а то мож Криулинских, ваше благородие. Казаков карать. Ай запамятовали? — выкрутив мощный торс, возница всмотрелся в бескровное подобие лица, сострадательно покачал головой. — И бумага при вас имеется… В кармане-то пошарьте.

Тамарский прощупал сквозь сукно камзола свернутый вчетверо пакет, но доставать не стал. Откинувшись назад, громко и фальшиво запел:

Генерал-то немец ходит,

За собою девку водит.

Водит девку, водит немку,

Молодую иноземку…

Покричав, помурлыкав под нос, посвистев и уж совсем грустно поскользив взглядом по охватившему дорогу лесу, приказал:

— Ищите привал.

Версты через полторы лес оборвался, и на взгорке приютило взгляд крохотное именьице. Над одной стороной серых бревенчатых изб деревеньки спорило с пологим склоном растянутое одноэтажное здание с узким мезонином. Чуть далее с тракта к нему уводила сосновая аллея. Заручившись кивком подпоручика, поскакал туда капрал, узнать, примет ли помещик, а главное, не сбились ли они с дороги. Казак, взятый из Красноуфимскои станицы проводником, сбежал, едва они пошли лесом. Солдаты повеселели, их походный опыт сулил отдых.

И верно, привал затянулся. В первый же вечер Тамарский между бокалами вина и подмаргиванием дочке хозяина, проиграл имевшиеся у него деньги, а скоро и в сундучке каптенармуса осталась перезвякиваться медь, да книга с красивым подпоручиковским росчерком…

И наутро, под присмотром капрала, замахали косы в руках солдатских, отыгрываясь за командира. На барском дворе задержался денщик да несколько больных.

С побудным горном вышел набрать еловых щепок Никифор Фролов. Он так ловко выучился заваривать чай, так тонко намешивал туда лесных ягод и трав, что даже на добром постое держалась на нем эта обязанность. Потягиваясь, зевая и крестя рот, он приметил вчерашнего солдатика.

— Че зазря трешься? Поднеси-ка, брат, полешек.

Солдатик живо сбегал к поленнице, сложил у чурбака, на котором возле людской рубили мелкую живность, пяток крупноколотых полен. Никифор взял в людской топор, проверил на ноготь. Остался доволен. Хватанул с замахом — ух…

— Рекруты сказывают: вона ты шибко грамотен… — маясь, подступив сбоку, спросил солдатик.

— Домой отписать занеможил? — Никифор уже щепал прозрачных чурочек на разжижку.

— Истужился… — солдатик вздохнул, по-деревенски утер рукавом нос и покорно обронил на грудь голову.

Был он нескладен, не прибран, не выучен еще хлебать служилую кашу. Не притершийся пока в солдатский круг, казался, да и был, как всякий из новобранцев, пополнивших полк, одинок. Сколько таких начинало науку на глазах Никифора, ошибешься считать, но лишь в последние годы стал он чувствовать к ним жалость.

— Чего ж, голубь, выправим. Бумажицей с чернилами разживемся и сделаем. Если сладу нету, отмараем письмецо… Только сказать, через слово человека не ощупаешь, одна растрава. Да не ж, я с усердием, голубь… Ну, ну, — успокоил заволновавшегося солдата Никифор. — Это я к разговору… Сам-то, замечаю, не пермских мест?

— Костромской.

— Не доводилось, да-а-а… И хорошо там?

— У-у-у… а-а-а… Хорошо! — Солдат совсем засобирался поведать о родном уголке, готовый заново прожить дошинельную жизнь, но из дверей господского крыла послышался голос, заставивший его запнуться.

— Никифор?! Тебя где носит, старый сапог! С утра прохлаждаешься?! Забыл, что ль, ученья?

— Не дрейфь! — Никифор посмотрел на солдатика, полного такого животного страха, что только не шевелил ушами, вылавливая звуки опасности. — У них то нервами прозывается. Чулая жила, по-нашему.

— Никифор! Чешешься? Давай за шампанским. Тебе дадут там, — подпоручик вышел как спал, разве что сапоги натянул. Глаза вяло проглядывали сквозь набухшие мешки. Он был чуть старше вытянувшегося перед ним солдатика, которого обошел, как не к месту вбитый кол.

Пока Никифор стребовал бутылку и установил ее на столике в беседке, солдатик, унырнув на кухню, застыл навытяжку с соленым груздем на вилке и банкой под мышкой. Подпоручик ополоснул фужер, посмотрел на выжидающего солдатика.

— Очумел, служба?

Допив до донышка, немного поскучав, Тамарский ушел досыпать.

— К обеду придешь. Да хорошенько буди… И чтоб самовар кипел, — наказал он через зевок денщику.

Никифор сходил к фуре, принес коробку с чашками. Развернул подгрызанную сахарную голову. Скоро закипел ведерный, кое-где примятый дорогами, самовар.

— Доходи, не трусь, — пригласил солдатика. — Да как тебя величать, голубь?

— Федей звали.

— Ну, Федор, подсаживайся.

Оторванный от впитанного с молоком матери уклада, тяжелого, зато привычного крестьянского труда, казавшегося на отдалении праздником, впал Федор в такую безысходность, что порой готов скрутить себе руки-ноги и броситься в какую реку. Хлебая сроду не питого чая, он думал-передумывал и не заметил, как проговорился:

— Как стерпеть-то?

— Стерпится, — подбросив ему собранные на ладонь сахарные крошки, ответил Никифор. Казалось, ему было известно все, о чем думалось-грустилось солдату.

— Пошто ты не уходишь? Ведь воля-вольная на руках? Волюшка!

— Наша воля — помереть в поле. Нетуть ее, куда ни подайся. Да ты чай пей, польза в нем великая.

— Я бы в деревеньку вернулся…

— Стригунком-то сладко, а через целую жизнь… Про отца с матерью прознать бы, да померли, должно, — Никифор, поболтав в чашке остатки чая, плесканул их под стол. — Меньший я был и своей охотой пошел…

— Это чего ж, сам шинелю надел?!

— Выходит, так, — Никифор погладил солдатика по мягкому чубу. — В тот год решил мир: черед нашему двору. Так и так, ставьте рекрута, и указали на старшего братана. А все из-за девки… — денщик помолчал. Забросил новую порцию щепок. Разлил по чашкам свежий чай. — Девка не в деревню вышла, заметная, вот и приглянулась барину нашему. Он, понятно, не сжелал иметь братка совместником… Да-а-а. Ну, вот… Заслыша по себе такое невзгодье, положил брат отмститься. Уж шибко он слюбился с прилукой. Мне-то ту пору одно балагурство, но и то примечаю, родители наши запечалились. Правду, и так сплошь невейкой кормились, а управили б братца в Сибирю, и вовсе по миру иди. Сговорились в ноги нашему… Ну, во. Подступаем на двор, аккурат схожий, только у нашего дом оштукатурен да, помнится, повыше. Пришли. С нами деревенских увязалось, как оно водится — ждем, надеемся в терпении. И как я соображаю, просчитался барин: ему и мышку думалось сберечь и кошку погладить — ан не вышло. Ежель, говорит, найдется охотничек пойти в солдаты, то он позволит брату остаться и даже свадьбу дозволит. И тут бац — я. Уж больно скучили ушам вздохи их…

Посадили нас на подводы и уж с деревни сошли, служилые, за нами присланные, песню взгаркнули, а братка с прилукой все идут позадку, слезки трут. Жалко им меня и благодарны, значит, по гроб. Крестят на путь, а мне весело на них смотреть. Я-то и рад, что вырвался! По секрету, другой раз сомневаюсь: уж не от бари ли я задался, раз так любопытно мне и места и люди чужие.

— Дальше-то, потом, как вышло?

— Ну, коротко досказать, в Саратове поставили нас под казенную мерку. Пообвык. Фрунт и ружье не велика наука — знай зубы сплевывай! Зато и нагляделся, чего в избе ввек не зрить. В немецком Берлине-городе постаивали… Да-а-а, скажу тебе. Кругом камни, лепота всякая! Вот только бабы тощи, не в пример ляшским. Эти навроде наших, превеликие охотницы на солдатские обманки поддаваться…

— Я тоже отпишу моей, напомню.

— Как знаешь, — Никифор поскучнел, засобирал со стола. — Совет принять похочешь, так упусти из памяти и родителей и приваду. Не дотянешься до них, так почто пустотой сердце бременить.

— А как жить-то тогда?

— Как знаешь.