1940

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1940

Суббота, 6 января

Некролог: Гумберт Вулф. Однажды мы поделили с ним пакетик шоколадных конфет у Эйлин Пауэрс. Их прислал поклонник. Как раз что надо. Актерского вида говорун. Сказал мне, будто его часто спрашивают, не его ли я жена. Говорил, что счастливо женат, а его жена жила в Женеве. Я забываю. Помни, что надо думать. Зачем противоречить? Что тебя мучает? О, это было в тот вечер, когда Арнольд Беннетт напал на меня в «Ивнинг стандард». Орландо? Я должна была встретиться с ним на другой день у Сибил. В нем было что-то актерское, может быть, напряжение. Всегда самоуверенный, внешне. Внутренне же мучимый тем, что ему слишком легко пишется; он обожествлял сатиру; это мой трофей из его автобиографии — один из многих, как будто он был недоволен собой и все время рисовал и перерисовывал свой портрет. Полагаю, та же основа во многих современных автобиографиях людей среднего возраста. Итак, возбудитель неясных зимних ночных воспоминаний — тот, кто в последнее время посылает бледные кадры через мою усталую голову — лежит с закрытыми глазами цвета черной смородины на зеленовато-желтом лице со впалыми щеками. (Если бы я писала о нем, то убрала бы или «глазами», или «щеками». Правильно? Думаю, да. Зачем портить текст; всегда надо следить за своим письмом; это единственный способ поддерживать себя в форме; я хочу сказать, единственный способ избежать осадка — все время подбрасывать в огонь охапку слов. Фраза провисла. Ну и пусть. Эти страницы стоят самую малость, лишь бы моя казна была в безопасности.) Я буду читать Милля. Или «Крошку Доррит»[292]. Но обе книги выдохлись, как нарезанный и забытый сыр. Первый кусочек всегда самый вкусный.

Пятница, 26 января

Мгновения отчаяния — я имею в виду леденящую неопределенность — нарисованную муху в стеклянной шкатулке — уступили место, как часто бывает, восторгу. Не оттого ли, что я отделалась от двух мертвых голубей — мой рассказ, мой «Газовый свет в Эбботсфорде» (сегодня напечатан) — и вновь закрутились мысли. Однажды вечером, утонув в работе, задыхающаяся, зажатая в тиски, решительно настроенная против Роджера — нет выхода — суровое время — я стала читать Джулиана. И мои мысли легко полетели над дикими горами. Намек на будущее. Полет всегда предвещает мне освобождение. Еле-еле переворачиваешь подушку и находишь выход. Помогает какая-нибудь ерунда. «Лиснер» предложил написать о Мари Корелли. Записки путешественника, я бы сказала, если, не дай бог, еще раз потеряюсь. Мне кажется, что последнюю главу надо сократить вдвое, из 20 000 слов оставить 10 000. Предположим, я начала бы так;

«Превращение» — заглавие, которое Роджер Фрай сам дал своей предсмертной книге «эссе». И, по-видимому, вполне естественно, оглядываясь на последние десять лет его жизни, было бы назвать их так же. Это были годы, когда он не останавливался и не замедлял ход, а, наоборот, постоянно экспериментировал и набирался опыта.

Превращение имеет значение не только перемен, но и достижений.

Его репутация как критика уже стала незыблемой. «К концу жизни, — пишет Говард Ханнэй, — положение Роджера Фрая в английском мире искусств стало уникальным и сравнимо разве что с положением Рёскина в самый пик его карьеры.

Это его положение было результатом той свободы и жизненной силы, которые неотделимы от интеллектуальной жизни Фрая; благодаря которым он расширял и углублял свое мировоззрение. Не менее авантюристичным он был и в своей другой жизни. Но обе эти ипостаси давали в итоге нечто постоянное. Как говорит сэр К. Кларк: «Несмотря на то, что нам отлично известны основные направления его мысли, его разум был неустрашимо экспериментаторским и готовым на любое приключение, как бы далеко оно ни заводило его за пределы академической традиции».

Но и физическое напряжение тоже было очень велико. Его здоровью был нанесен ощутимый урон долгими годами на «Омеге»[293].

Нет, хватит. До чего же очевиден переход от писания для себя к писанию для публики. И до чего же выматывающ. Мой небольшой запас сплетен и наблюдений истошен. Что я хотела сказать? О, то, что лирическое зимнее настроение — сильное духовное напряжение — позади. Началась оттепель; дождь и ветер; болото отсырело, но кое-где видны белые заплаты; две очень маленькие овечки, шатаясь, брели на восточном ветру. Увезли мертвую овцу; и, не желая видеть этот ужас, я дрожала за сараем. Не очень-то приятный вечер я провела, выводя эти фразы. Несмотря ни на что, наслаждаюсь Бёрком и настраиваюсь на Французскую революцию.

Пятница, 2 февраля

Лишь огонь побуждает меня мечтать — я имею в виду из всего, о чем я пишу. Переезд из Лондона в деревню гораздо более существенное событие, чем обычный переезд из дома в дом. Это справедливо, и я еще не освоилась тут. Огромное пространство вдруг становится совершенно пустым; потом освещается. Лондон, холодный, тесный и мятый. Удивительно, как часто я думаю — и полагаю, с любовью — о Лондоне: о прогулках к Тауэру; это моя Англия; я хочу сказать, если бомба разрушит одну из тамошних маленьких улочек с медными карнизами, пахнущих рекой и с обязательной читающей старухой, я буду чувствовать — ну, что чувствуют патриоты.

Пятница, 9 февраля

Почему-то ожила надежда. Почему? Получила письмо от Джо Аккерли с похвалой моей Корелли? Отчасти. У нас обедает

Том? Нет. Думаю, дело в постоянно читаемой автобиографии Стивена[294]; хотя у меня она вызывает зависть молодостью, энергией и отличными прозаическими находками — правда, я могу отыскать дыры. Но странно — чтение Стивена и «Южной поездки»[295] создают что-то новое и подталкивают к чему-то после тех вечеров, когда я со скрежетом зубовным трудилась над Бёрком и Миллем. Неплохо читать своих современников, даже по-быстрому просматривать поверхностные романчики бедняжки У.X. Кроме того, я отделала до последней пуговицы на гамашах три ч….вы главы, чтобы отправить их в понедельник в Лондон; и теперь вонзила зубы в последние превращения: и хотя, конечно же, меня трясет по-черному, когда я перечитываю текст, тем более показываю его Нессе и Марджери, все же не могу не думать, что мне удалось поймать этого светящегося человека в старательно сшитый сачок. Кстати, каждую страницу — особенно последние — я переписывала по 10–15 раз. И не думаю, что убила его, наоборот, думаю, я дала ему жизнь. Из-за этого вечер словно сверкает. Но ветер визжит, как коса; ковер в столовой покрывается плесенью; Джон Бьюкен упал, ударился головой и теперь наверняка умирает. Монти Шиармен умер, и Кэмпбелл. Старый милый чудаковатый священник — приятель Л. — холостяк Баффи. Ветер усиливается; что-то трещит; слава богу, я не в Северном море и не лечу на остров Гельголанд[296]. Сейчас собираюсь читать Фрейда. Да, Стивен дал мне три непрерывных часа иллюзии — и если еще есть силы воспринимать мир, то он существует — откуда цитата? — есть мир снаружи? Нет. Из «Кориолана»?

Воскресенье, 11 февраля

Задержка с выписыванием чеков — из-за войны, кстати, вновь усох мой кошелек, как в старые времена, до 11 шиллингов — карманных денег в неделю — я пишу тут; на мне подлинное сияние завершенной книги. Значит ли это, что она получилась? Или лишь то, что я освободила от нее свой мозг? В любом случае, продрожав вчера целый день, сегодня я отправилась гулять и закончу эту неделю, полагаю, в доме 37. Скудно и честно. Итак, прогуливаясь сегодняшним теплым днем до Телекомба, я придумывала страницы и страницы моей лекции: она должна быть насыщенной и полезной. Мне в голову пришла мысль, что школа Падающая Башня[297] является школой самоанализа после девятнадцатого столетия с его сдержанностью. Цитирую Стивенсона. Это объясняет автобиографию Стивена; Льюиса Макниса, etc. Еще у меня появилась идея о работе мозга: поэзия, которая не является подсознательной, результат поверхностного раздражения, получаемого от чужеродного воздействия политики, которое остается чужеродным. Отсюда отсутствие полезной энергии. Является ли лучшей та поэзия, которая наиболее полезна, — создается ли она соединением многих разных идей и говорит больше, чем объяснимо? Это — направление, оно ведет к публичным библиотекам и изучению аристократической культуры обыкновенными читателями, также к смерти классовой литературы, к рождению литературы персонажей, к новым словам из новых источников; сравнение этого явления с елизаветинской литературой. Думаю, что-то есть в психоаналитической идее; писатель из круга Падающей Башни не мог описать общество, поэтому ограничился описанием себя в качестве его продукта или жертвы: необходимый шаг к освобождению следующего поколения от запретов. Нужна новая концепция писателя: они опровергли сказку о «гении» великого человека тем, что унизили себя. Они не исследовали, как Генри Джеймс, индивидуума; они не шли вглубь; они заостряли контуры. И так далее. Л. видел серую геральдическую птицу; я видела лишь мои мысли.

Воскресенье, 18 февраля

Этот дневник может быть поделен на лондонский дневник и деревенский. Я вижу границу. Только что из лондонской главы. Пронизывающе холодно. Из-за этого были короче прогулки, которые я наметила себе по людным улицам. Темнота — нет освещенных окон — привела меня в уныние. Стоя в Уайтхолле, я сказала своим лошадям: «Домой, Джон», — и поехала в серых вечерних сумерках, в безрадостном призрачном свете уходящего вечера — намного более безрадостном, чем вечерами за городом, — в Холборн, а там в яркую пещеру, которую я полюбила больше, поменяв стулья. Как там тихо — и Лондон стал тихим: могучий немой бык лежит с поднятой головой.

Понедельник, 19 февраля

Я сказала себе, почему бы не записать что-нибудь; иногда думаю — кто будет читать это все? Наверное, однажды я смогу выплавить крошечный слиток — для моих воспоминаний. Кстати, мне уже намекнули, что неплохо бы написать о Литтоне. «Три гинеи» — полный провал в США; ну, хватит.

Среда, 20 марта

Ну вот, еще один приступ (инфлюэнцы), всего два: один случился в прошлое воскресенье, и Анджелика уложила меня в постель; другой в пятницу, после ланча. Лежу в постели в комнате Л., и доктор Тут приказал лежать (я сижу и читаю гранки вместе с Л.) до завтра. Скучная история. Это называется возвратная форма с небольшим бронхитом. Ну вот. В воскресенье Л. прочитал мне суровую нотацию о первой части. Мы шли по лугу. Похоже было, будто он изо всех сил клюет меня в голову. Чем дольше он клевал, тем получалось глубже, так всегда бывает. Наконец он почти разозлился, что я выбрала, «как мне кажется, неправильный метод. Голый анализ, и никакой истории. Суровое давление. Скучно для непосвященного человека. И мертвые цитаты». Его тезис: нельзя так обращаться с жизнью; ее нужно видеть с писательской точки зрения, если только персонаж не провидец, а Р. не был провидцем. Забавный пример того, как Л. постарался явить себя максимально рациональным и бесстрастным; довольно впечатляюще; и так четко, так настойчиво, что я почувствовала себя убежденной; я имею в виду в провале, разве что у меня мелькнула любопытная догадка, тот ли предмет он выбрал и не старается ли убедить меня, исходя из глубоко запрятанной личной причины — своей нелюбви к R? отсутствия интереса к личности? Бог знает. Я мысленно отметила эти нити, скрученные в одну нить; пока мы гуляли и клюв долбил все глубже, глубже, меня не покидал не зависимый ни от чего интерес к характеру Л. Потом пришла Несса; разошлись во мнениях; письмо Марджери: «Очень живо и интересно»; потом Л. читал вторую часть; думал, что конец на крыльце дома на Бернард-стрит; потом Н.: «Я плачу, поэтому не могу поблагодарить тебя». Потом Н. и Д.[298] пили у нас чай; мне запретили что-либо менять; потом последнее письмо Марджери: «Это он… бесконечно восхищена». Здесь я останавливаюсь. Думаю, все-таки нужно переписать несколько мест, даже набросала их вчерне, но как уложиться во времени, чтобы книга вышла весной? Это я решу завтра. Все-таки огромное облегчение!

Четверг, 21 марта

Вот и канун Страстной пятницы. Не знаю, как это можно прочувствовать в саду наедине с цветами и птицами. Сейчас для меня начинается сумеречный час, неприятный час досадного компромисса. До ланча. В гостиной с чаем. Вам известно отвратительное, беспорядочное, словно голова забита порванной бумагой, состояние ума, когда хватаешься то за одно, то за другое. Еще Р. висит на мне. Выхожу как можно раньше и продолжаю читать воспоминания Херви. Таким образом медленно дохожу до вершины. Думаю сразу о нескольких статьях. Сидни Смит. Мадам де Сталь. Вергилий. Толстой или, может быть, Гоголь. Попрошу Л. найти жизнь Смита в библиотеке в Льюисе. Хорошая мысль. Позвоню Нессе, чтобы послать главу Хелен и назначить встречу. Читала Толстого за завтраком — Гольденвейзер, которого я переводила вместе с Котом[299] в 1923 году и почти совсем забыла. Всегда одно и то же — словно трогаешь оголенный электрический провод. Даже в неважном переводе — его ограниченный неглубокий ум — особенно для меня, несимпатичный, однако вдохновенный и вдохновляющий: гений в необработанном виде. Итак, более волнующий, более «потрясающий», более громоподобный в искусстве, в литературе, чем любой другой писатель. Я помню, что чувствовала, читая «Войну и мир», читая в постели в Твикенхеме[300]. Старик Сэведж[301] понял: «Отлично!» И Джин[302] попыталась проникнуться тем, что было для меня открытием. Прямолинейностью, реалистичностью. Однако он был против фотографического реализма. Салли хромает, и ее нужно вести к ветеринару. Солнце садится. Птичка поет, словно колет иголкой. Все крокусы и морской лук отцвели. На деревьях ни листьев, ни почек. Меня процитировали в передовице о русских в «Lit. Sup.», довольно забавно.

Пятница, 29 марта

Что я думаю о свободе и свежести? Я в том настроении, когда ночью открываешь окно и смотришь на звезды. К несчастью, сейчас 12.15 серого скучного дня, все время летают самолеты, в три похороны Боттена (фермера из Родмелла); мне не дают покоя Марджери, Джон, К.; но заражают едва заметные, словно муравьиные, укусы М. — муравьи бегут в мой мозг — изменения, платежи, чувства, даты — и все прочие подробности, которые автору не художественной литературы кажутся такими простыми («ну, возьми и добавь это к портрету Джоан», etc.) — для меня пытка. Собрать бы старые страницы — и переписать их под копирку. Господи, господи! Опять инфлюэнца. Ничего, я снова приду в себя и о чем буду думать? Скажем, о Темзе там, где Лондонский мост: куплю тетрадь, а потом пройдусь по Стрэнду и буду пожирать все лица, все витрины магазинов, даже «Пенгвин». Ибо в понедельник мы перебираемся в Лондон. Потом буду читать какого-нибудь елизаветинца — словно прыгая с ветки на ветку. Потом опять сюда… ода, мы провезем наши книги по побережью — будем пить чай в магазине и любоваться на древности; и еще будет очаровательный фермерский дом — или новая тропинка — и цветы; шары с Л.; медленное чтение для О.Ч.[303], без всякой гонки; потом наступит май, будут спаржа и бабочки. Наверное, я немного займусь садом; печатанием; поменяю мебель в спальне. Возраст или что-то другое делает здешнюю жизнь одинокой? Нет Лондона и гостей, которые видятся как долгий радостный сон… Я включаю сюда состояние покоя, состояние чувств — не состояние ума. По правде говоря, мы по-настоящему не видели весну в деревне с тех пор, как я была в Ашеме — 1914, — и теперешняя весна кажется мне благословением свыше, несмотря на депрессию. Вроде бы, у меня появились мечты о поэтическо-прозаической книге; может быть, буду время от времени печь кексы. Вот-вот — никаких стычек в будущем, никаких сожалений о прошлом. Наслаждайся понедельником и вторником и не бери на себя вину за эгоизм; клянусь Богом, я свое отработала, и письменно и устно, во имя человеческой расы. Я имею в виду молодых писателей, которые вполне могут стоять на своих ногах. Да, я заслужила весну — я никому ничего не должна. И письма я не должна писать (хотя меня ждут стихи в рукописях), и гостей не должна принимать по выходным дням. Пусть другие поработают, как я в эту весну. Я же, утонув в речном весеннем потоке, буду до ланча читать Уимпера.

Воскресенье, 31 марта

Мне бы хотелось рассказать себе нежную коротенькую неправдоподобную историю, чтобы я смогла взмахнуть крыльями, помятыми за хлопотливое по-муравьиному утро, — я не детализирую, потому что детали — смерть для меня. Слава Богу, в это время на следующей неделе я освобожусь — освобожусь от поправок М. и моих собственных на полях. Рассказ? О, о жизни птички, ее чип-чип — о ветке, что стучит в мое окно — о ее впечатлениях. Или о Боттене, сроднившемся с землей — о преходящей славе — о миллионе ярких цветов от печальных участников похорон. Все черно, как передвигающийся почтовый ящик, который был женщиной — или мужчиной в черной картонной коробке. Нет истории. Нет. Но я могу развернуть метафору — нет. Окна по-голубиному серые и похожи на острова в синем унынии — красная ржавчина на Л. и В.[304] и болото, зеленое и темное, как морское дно. В затылке все еще туго натянутая струна. Я ослаблю ее, играя в шары. Сохранять плюсы скетча — случайные находки, счастливые открытия — в большой работе наверняка мне не по силам. Это есть в устных рассказах Сидни Смита.

Суббота, 6 апреля

Я провела день в Лондонской библиотеке в поисках цитат. Купила шелк для вставок на платья. Мы не обедали с Хатчинсонами, где должны были встретиться с Томом и Десмондом.

До чего же я радовалась спокойному вечеру. Итак, вчера в 12.45 я отдала Л. два рукописных экземпляра книги («Роджер Фрай: Биография»), и мы уехали счастливые, как банковские служащие на каникулах. С глаз долой! Хорошо или плохо — но ее больше нет! Я как будто чувствовала крылья там, где лопатки; и тихо размышляла, пока не продырявилась шина; на дороге никого не было; и я была как смятый стебелек, когда мы добрались до места. Настоящий весенний день; беспредельный, солнечный, холодный, мягкий; на берегу множество желтых нарциссов; проиграла три игры, и единственное, чего хочу, так это спать.

Понедельник, 13 мая[305]

Я признаюсь в некотором удовлетворении, так как закончила главу и успокоилась, отослав сегодня гранки. Я признаюсь — потому что мы третий день участвуем в «величайшей битве в истории человечества». Все началось в восемь часов с объявления по радио, пока я дремала, о нападении на Голландию и Бельгию. Третий день битвы при Ватерлоо[306]. Сад словно укрыт снегом, цветут яблони. Кегельный шар утонул в пруду. Черчилль призывает мужчин стоять заодно. «Мне нечего дать, кроме слез, пота и крови»[307]. Огромное бесформенное нечто циркулирует всюду. Оно не имеет материальной сути, но все остальное становится неважным перед ним. Дункан видел воздушный бой над Чарльстоном — серебряный карандаш и клуб дыма. Перси видел раненых на посту. Итак, мое коротенькое мгновение покоя заканчивается разверстой пропастью. Хотя Л. говорит, что, если Гитлер выиграет, бензина в гараже хватит для самоубийства, мы продолжаем жить. Огромность и малость делают это возможным. Мои чувства (по поводу «Роджера») очень напряжены; и все же обстоятельства (война) как будто наложили на них обручи. Нет, я не могу осознать странное несоответствие интенсивности чувства и в то же время понимания, что оно не имеет никакого значения. Или в нем, как я иногда думаю, больше значения, чем когда бы то ни было?

Понедельник, 20 мая

Эта мысль должна была быть более внушительной. Она всплыла, полагаю, в одно из сентиментальных мгновений. Война похожа на неизлечимую болезнь. В течение дня больше ни о чем невозможно думать; потом за дело берутся чувства; на другой день человек словно освобождается от телесной оболочки и парит в воздухе. Потом вновь обстрел — и что? Ужас перед бомбами. Собираемся в Лондон под бомбы. Катастрофа — если они прорвут оборону. Их объект, как сказали сегодня утром, Ла-Манш. Вчера вечером Черчилль просил нас думать во время бомбежки, что мы хотя бы один раз отводим огонь от солдат. Десмонд и Мур[308] в данный момент читают — то есть беседуют в яблоневом саду. Прекрасное ветреное утро.

Суббота, 25 мая

Потом наступило то, что было худшей неделей войны. И пока остается такой. Во вторник вечером, после отдыха и до прихода Тома и У-ма П.[309], Би-би-си объявило о взятии Амьена и Арраса. Французский премьер-министр сказал правду, наша «оборона» разбита вдребезги. Они придут в понедельник. Скучно собирать подробности. Похоже, они пускают вперед танки и парашютистов; нельзя бомбить забитые беженцами дороги. Они рвутся дальше. Теперь Булонь. Возникает ощущение какой-то странной оккупации. Что делают великие армии, дабы двадцатимильная дыра не закрылась? Чувство такое, будто нас перехитрили. Они быстрые, бесстрашные, готовые на любую хитрость. Французы забывают взрывать мосты. Немцы кажутся юными, сильными, предприимчивыми. Мы отстаем. Так было все три лондонских дня.

В Родмелле сплошь слухи. Будут ли нас бомбить? Эвакуируют ли? От выстрелов орудий дребезжат окна. Тонут корабли-госпитали. Теперь наш черед.

Сегодняшний слух: монашенка в автобусе платит за проезд мужской рукой.

Вторник, 28 мая

Сегодня в восемь французский премьер-министр по радио обвинил бельгийского короля в предательстве. Бельгийцы капитулировали[310]. Наше правительство не капитулирует. Черчиль выступает по радио в четыре часа. Дождливый мрачный день.

Среда, 29 мая

Все-таки надежда оживает. Не знаю почему. Отчаянная схватка. Союзники держатся. Как тошно от фраз — и как легко сочинить речь Даффа Купера о доблести; и историю, в которой известен конец фразы. И все-таки ободряет. Поэзию, как говорит Том, писать легче, чем прозу. Я могла бы сочинять патриотические речи дюжинами. Л. был в Лондоне. Сильная гроза. Я гуляла на пустоши и думала, что орудия стреляют в портах Ла-Манша. Потом они повернули, и я поняла, что был налет на Лондон; включила радио; услышала что-то непонятное; потом начали стрелять; потом пошел дождь. Сегодня вновь взялась за «П.X.» и молотила, молотила, пока не осталось ни зернышка. Отослала моего Уолпола. После обеда принялась за Сидни Смита; планирую продолжать небольшие статьи; и еще «П.X.». Ах, забыла — теперь нельзя планировать длинную книгу. Х. Брейс прислал телеграмму, что берет «Роджера» — кого, что, я почти забыла о нем. Это успех; а ведь я ждала провала. Значит, все не так плохо. Аванс — 250. Полагаю, нам лучше подождать. Читаю массу ночных писем Кольриджа и Вордсворта — удивительно раскручиваются и укладываются в уютное гнездышко.

Четверг, 30 мая

Гуляя сегодня (день рождения Нессы) возле озера Кингфишер, видела первый санитарный поезд — груженый, не похоронный, тяжелый, словно опасающийся растрясти кости: нечто — забыла слово — печальное, и нежное, и тяжелое, и личное — осторожно везло наших раненых по зеленым полям, на которые, думаю, кто-то из них смотрел. Нет, я их не видела. Способность воображать удручает меня то ли виденным, то ли придуманным; несмотря на его явственность, дома я не смогла восстановить поезд в воображении — медлительность, умирание, печаль длинного тяжелого состава, везущего свой груз по полям. Очень тихо он скользнул в лесосеку в Льюисе. Неожиданно над головой появились самолеты, летящие косяком, как дикие гуси; произвели маневр, заняли новое положение и полетели на Каберн.

Пятница, 31 мая

Лоскуты, обрывки, кусочки, которые я писала для «П.X.», теперь забурлили. Я играю словами; и думаю, что своей относительной ловкостью обязана упражнениям в дневнике — здешним кусочкам; Луи видела служащего мистера Уэстмакотта. «Бельмо на глазу» — его слова о битве за Булонь. Перси, занимаясь прополкой, заявляет: «Победа в конце концов будет за мной. Если я не сомневался в нашей победе в другой битве…» Ночью был налет, о котором как будто предупредили заранее. Все прожекторы включены: световые пятна похожи на шарики росы. Мистер Ханна полночи «стоял в карауле». Похоже, слухи; слухи, которые транспортировали англичан в Бельгию, где они с принадлежностями для гольфа и сетями, якобы возвращаясь из Фландрии, были приняты за парашютистов; осуждены на смерть; освобождены; возвратились в Сифорд[311]. Слухи, отправили их «куда-то недалеко от Истборна», и там были крестьяне, вооруженные винтовками, вилами, etc. Это показывает, сколько у нас нереализованного воображения. Мы — люди образованные — держим его под контролем; я будто бы увидела кавалеристов, поивших лошадей возле Телекомба, но сумела разглядеть стадо коров. Опять придумываю. Даже не могу вспомнить, как я шла обратно, по грибной тропинке или через поле. Чудесно, что есть старая река; можно ее потрогать. Сколько это еще продлится? Я полностью осознала возможный конец; осталось только разработать детали; то, что дремало под тяжестью «Роджера», вновь ожило. Опять я чую след. «Макулатура»? Меня прервал резкий звонок. Пришел маленький мальчик в белом свитере, думаю, скаут; Мэйбел сказала, что они каждый день приходили в дом 37 и уносили трофеи. Отчаянная борьба. Те же разглагольствования. Идя через Саутиз[312], увидела миссис Кекелл, занимавшуюся прополкой в старой летней шляпке. И вдруг выходит горничная в муслиновом передничке и чепчике с голубой лентой. Что это? Желание удержать стандарты цивилизации?

Пятница, 7 июня

Только что вернулись (из Лондона); душный жаркий вечер. Великая битва, которая решает, жить нам или умереть, продолжается. Прошлой ночью тут был воздушный налет. Сегодня опять. До половины третьего утра.

Воскресенье, 9 июня

Буду продолжать — но смогу ли? Эта битва довольно быстро опустошила Лондон. День словно скрипит на зубах. Подходит к моему сегодняшнему настроению, как мне кажется: капитуляция означает, что все евреи будут брошены на произвол судьбы. Концентрационные лагеря. Наш гараж, например. Есть только это; помимо исправлений, вносимых в «Роджера», и шаров. Все пытаются найти что-то отвлекающее — например, вчера в Чарльстоне был Ли Эштон. Но сегодня на линии фронта прорыв. Ночью летали самолеты (Г.?); их преследовали прожекторы. Заклеила окна бумагой. Еще одно впечатление: не хочу ложиться в постель днем; это имеет отношение к гаражу. Мы боимся (это не преувеличение) новостей о том, что французское правительство покинуло Париж. Гул, перекрывающий крики кукушки и других птиц. Как будто печка за небом. На меня вдруг нашло удивительное прозрение, исчезло письменное «я». Нет аудитории. Нет отклика. Это частичная смерть. Нет, все не так серьезно, если я исправляю «Роджера» и отсылаю его, наконец-то, завтра: значит, могу закончить «П.X.». Однако факт есть факт — отсутствие отклика.

Понедельник, 10 июня

День прошел. Я хочу сказать, странный страх, который может быть ложным. Как бы то ни было, сегодня утром говорят, что фронт не прорван — разве что в нескольких местах. Наша армия оставила Норвегию и идет им на помощь. Как бы то ни было — день прошел — день, когда словно уголь скрипит на зубах. Л. завтракал при электрическом свете. Слава Богу, стало прохладно. Сегодня я отослала гранки, в последний раз прочитав моего «Роджера». Остается указатель. Я в скверном настроении; словно нахожусь в затруднении и полна самыми дурными предположениями, ибо запомнила холодность Леонарда, да еще Джон[313] молчит; наверняка один из моих провалов.

Суббота, 22 июня

Полагаю, это Ватерлоо. Стычки во Франции продолжаются; условия еще не объявили; тяжелый серый день, я проиграла в шары, была раздражена, обижена и поклялась больше никогда не играть, но читала свою книгу. Мои книги — Кольридж; Роза Маколей; письма Бессборо[314] — довольно глупая фантазия, инспирированная Гари-о: я бы хотела найти одну книгу и прилепиться к ней. Но не могу. Если уж это моя последняя дистанция, то почему бы не почитать Шекспира? Не могу. Мне кажется, что я должна закончить «П.X.», должна закончить что-нибудь в преддверии конца. Конец придает живость, даже веселость и беззаботность каждодневной беспорядочной жизни. Вот, думала я вчера, не исключено, что это моя последняя прогулка. На холме над Бэйдином я нашла несколько зеленых стеклянных трубочек. В пшенице огнем полыхали маки. А вечером я читала Шелли. Какими нежными, чистыми, музыкальными и неиспорченными кажутся он и Кольридж после чтения левых. До чего легко и твердо они ступают, а как они поют; ни одного лишнего слова, все на месте, глубокий смысл. Мне бы хотелось изобрести новый критический метод — что-нибудь более быстрое и легкое, более разговорное и все же насыщенное: более близкое к тексту и менее жесткое; более воздушное и похожее на полет, чем мои эссе из «Обыкновенного читателя». Старая проблема: как сохранить полет мыслей, но быть точной. В этом разница между скетчем и законченной работой. Пора готовить обед. Роль. Ночные налеты на восточное и южное побережья. 6, 3, 22 человека убивают каждую ночь.

Дует сильный ветер; Мэйбел, Луи собирают смородину и крыжовник. Визит в Чарльстон — еще один камешек в мой огород. В данный момент, работая лишь над «П.X.», я не очень твердо стою на земле. Потом война — ожидание, пока наточат ножи — разрушила внешнюю защитную стену. Никакого эха. Никакой среды. У меня совсем нет ощущения публики, так что я даже забываю, печатается «Роджер» или не печатается. Обычные вращения — прежние правила, — которые много лет доносили до меня эхо и укрепляли меня, теперь непонятны и неуловимы, как в пустыне. Я хочу сказать, нет «осени», нет зимы. Мы подходим к краю пропасти… а потом что? Не могу представить, что будет 27 июня 1941 года. Это отбирает что-то даже у чаепитий в Чарльстоне. Мы бросаем еще один день в поток воды, приводящий в движение мельничное колесо.

Среда, 24 июля

Мне нужно кое о чем написать: но в данный момент, накануне выхода в свет книги, я хочу написать о своих чувствах. Они какие должны быть, но не очень сильные — не сравнить с теми, что были перед выходом романа «Годы», — о нет, совсем не такие. Все же они болезненные. Хорошо бы это случилось на следующей неделе в среду. Будут Морган и Десмонд. Боюсь, Морган скажет — достаточно, чтобы показать, как ему не нравится книга, но он добрый. Д. непременно огорчит. «The Times Lit. Sup.» (после нападок на «Обзоры») найдет, над чем посмеяться. «Т. and Т.» будут полны энтузиазма. И — это все. Я повторяю, будут два направления, как всегда: чарующе — скучно; живо — мертво. Так почему я нервничаю? Я ведь всё знаю. Не всё. Миссис Лиман выразила восторг. Джон молчит. Те, кто фыркает в сторону Блумсбери, конечно же, поглумятся надо мной. Я и забыла. Но когда Л. расчесывает Салли, я не могу сосредоточиться. У меня нет отдельной комнаты. Одиннадцать дней калейдоскоп лиц. Вчера это закончилось на У. И. (W.I.): моя речь — я произнесла ее — о «Дредноуте»[315]. Простая, в общем, естественная и дружеская беседа. Много чая; бисквитов; и на председательском месте миссис Чейвасс в облегающем платье: из уважения ко мне чай был книжным. Мисс Гарднер приколола к платью «Три гинеи»; миссис Томпсетт — «Три недели»; кто-то еще — серебряную ложку. Нет, не могу писать о смерти Рэя[316], ведь я ничего не знаю, кроме того, что та тучная женщина с копной седых волос и искусанными губами, чудовище, которое я помню как типичную юную женственность; оно скончалось неожиданно. Было весьма представительно в белом пиджаке и брюках; как здание без окон — разочарование, храбрость, отсутствие — чего? — воображения?

Леди Оксфорд сказала, что добродетель — это тратить, а не сохранять. Она повисла у меня на шее вся в слезах. У миссис Кэмпбелл рак. Но почти тотчас очнулась и принялась тратить. Холодный цыпленок, сказала она, всегда ждал меня. В деревне едят масло. Она была очаровательно одета в нечто из блестящего щелка с темно-синим галстуком; темно-синяя русская шляпка с красной лентой. Шляпку ей подарила модистка: плоды теории трат.

Все стены, защищающие и отражающие, стали ужасающе тонкими в этой войне. Нет штандарта, ради которого пишут; нет отзывающейся на написанное публики; даже «традиция» почти не сохранилась. Отсюда сила и безрассудство — полагаю, это и хорошо и плохо. Однако ничего другого и быть не могло. Возможно, стены, если приложить много сил, наконец-то примут меня. Сегодня я все еще чувствую себя под вуалью. Завтра, когда выйдет книга, ее поднимут. Ого может быть болезненным; может быть стимулирующим. И тогда я, наверное, опять почувствую стену, которой мне не хватает, — или пустоту? или холод? Я пишу тут, а ведь мне надоели дневники, и Жид, и де Виньи. Мне хочется чего-то последовательного и здорового. В первые дни войны я могла читать только дневники.

Четверг, 25 июля

Сейчас я не очень нервничаю: в худшем случае, на уровне кожи; ибо в основном к книге отнеслись одобрительно; все-таки мне не хватает похвалы Моргана. Но с этим придется, полагаю, подождать до завтра. Первый отклик (Линд): «…глубокая поэтическая доброжелательность… создает из него привлекательный персонаж (несмотря на буйные речи). Есть маленькая драма… в то же время для интересующихся современным искусством здесь достаточно полезного материала…»

Странные отношения связывают нас с Роджером в настоящий момент — я возродила его после смерти. Нравится ли ему то, что получилось? Сейчас я словно чувствую его рядом; словно у нас была интимная близость; словно мы вместе дали жизнь его новому образу; рожденному нами ребенку. Но у него не было власти что-либо изменить. Несколько лет его будут воспринимать именно таким, и никаким больше.

Пятница, 26 июля

Полагаю, у меня прочное, скажем, второе место, судя по рецензии в «Lit. Sup.». От Моргана ничего. «Таймс» считает, что моя книга займет высокое место среди биографий; что у меня талант собирать все, относящееся к предмету исследования. «Таймс» (полагаю, искусствовед) анализирует детали, цвета, etc. В «Таймс» пишут умно, но не более того. Сейчас мне приятно и спокойно. Внизу Кольридж, наверху это, все почти так и есть (ненавижу это столкновение), я уверена в нечто постоянном и реальном в моем существовании. Кстати, я даже горжусь, что проделала такую большую работу. И я в общем-то довольна. Но читаю письма и словно опускаю руку в кувшин с пиявками; теперь придется писать много скучных писем. Тем не менее, летний вечер неправдоподобно прекрасен — да, прекрасен, я правильно выбрала слово — скоротечный, изменчивый, капризный. И я победила в двух играх. Нашли большого ежа в заросшем лилиями пруду; Л. попытался оживить его. Любопытное зрелище. Правительство платит два шиллинга шесть пенсов за каждого живого ежа. Я читаю Рут Бенедикт, и у меня появляются мысли — о культуре, — но они предполагают слишком многое. Шесть томов Авг. Хэр тоже побуждают — к маленьким статьям. Сегодня вечером я на редкость спокойна. В субботу, сколько мне помнится, рецензий не публикуют. Неприкосновенна — еще одно правильное слово. Джон еще не прочитал книгу. Когда двенадцать самолетов прошлой ночью пролетели над нами в сторону моря, чтобы вступить в бой, у меня появилось, как мне кажется, мое собственное, не общее, продиктованное Би-би-си, чувство. Я почти бездумно пожелала им удачи. Жаль, я не в состоянии сделать научные записи о человеческих реакциях. Вторжение может произойти сегодня ночью или не произойти совсем — это формула Жубера. И еще — что-то я еще хотела сказать — что? Надо приготовить обед.

Пятница, 2 августа

Все молчат о книге. Наверное, она уплыла в море и утонула. «Одна из наших книг не вернулась» — как формулирует это Би-би-си. Морган не написал рецензию; никто не написал. Нет писем. И хотя я подозреваю, что Морган отказался писать, найдя книгу неудобоваримой, все же продолжаю пребывать — честно — спокойной и готовой к полному и окончательному молчанию.

Воскресенье, 4 августа

Пока Юдит и Лесли[317] заканчивают игру, я пишу с облегчением — в рецензии Десмонда есть все, что я хотела сказать. Книга пришлась по вкусу друзьям и, скажем, младшему поколению. Да, да, таким мы его знаем: биография не только хорошо написана, но и очень важна. Этого достаточно. Я вознаграждена и спокойна — это не похоже не прежние триумфы, когда я писала романы. Просто я исполнила то, о чем меня просили, и дала моим друзьям то, что они хотели. А ведь я уже решила, что не дала им ничего, кроме материала для книги, которую не сумела написать. Теперь я могу радоваться и не мучить себя предположениями о том, что думают другие, ибо Десмонд отличный звонарь и всех поднимет на ноги — я имею в виду, что его строчки разбредутся потихоньку в ближнем кругу. Герберт Рид и Макколл сдерживались, как могли; выложили свои доводы; остался лишь Морган, да, может быть, У. Льюис пустит личную стрелу.

Вторник, 6 августа

Была очень счастлива, когда за завтраком (с Джоном) увидела голубой конверт от Клайва. Клайв почти — что? — благоговеен; нет, спокойно, серьезно, полностью, без насмешек одобряет. В своем роде не хуже лучших моих книг — лучшая биография за много лет — первая часть не уступает второй, и нет никаких провалов. Итак, теперь я убеждена в том, что чувствовала, даже когда с температурой 101 гуляла в марте с Леонардом и он долбил меня своим клювом, — убеждена в том, что чувствовала, — первая часть гораздо интереснее для широкой аудитории, хотя она не такая насыщенная и многоплановая, как вторая. Я уверена, это было необходимо — как надежный тротуар для всех, кто хочет стоять на нем.

Суббота, 10 августа

А потом Морган слегка охладил мой пыл; но прежде мой пыл охладило дурно пахнущее бормотание Лесли, накануне вечером и накануне днем и еще завтра. Итак, Морган и Вита слегка охладили мой пыл; а Боб слегка поднял настроение, и Этель тоже, и какой-то старик в «Спектейтор», который напал на Рида. Но, клянусь Богом, это все. Больше никаких рецензий, и если бы я могла побыть в одиночестве — никаких мужчин, перевозящих столбы и роющих землю для оборонительных сооружений, и никаких соседей, я бы, несомненно, смогла расправить крылья и устремиться — в «П.X.», в Кольриджа; но сначала я должна — чертов Джон — переписать «Письмо молодому поэту». Постоянное общество так же плохо, как одиночное заключение.

Пятница, 16 августа

Заказали третий тираж. Л. сказал, когда мы в среду были в доме 37: «Это сенсация». Шум скрадывается, чем дальше мы от Лондона. Почему ругань огорчает больше, чем радует похвала? Не знаю. Отсылаю к Уэйли; не отсылаю к Памеле — великое произведение искусства, etc. Постепенно все входит в свою колею. Успокаивается. Дело сделано. Я пишу «П.X.», и у меня есть свободный час. Много воздушных налетов. Один случился, когда я гуляла. Стог сена оказался рядом. Но я прошла мимо и ни разу не остановилась до самого дома. Небо чистое. Потом опять сирены. Потом Юдит и Лесли. Шары. Миссис Эббс, etc., одолжить стол. Небо чистое. Мне надо чем-то занять последний час или мне станет плохо, вот я и пишу. Но «П.X.» затянет меня — винт. Поэтому пойду к себе; почитаю Хэра и напишу Этель. Очень жарко, даже снаружи.

Они прошли очень низко. Мы лежали под деревом. Звук был такой, словно кто-то пилит в воздухе прямо над нашими головами. Мы лежали ничком, закрыв головы руками. Л. сказал, что не нужно стискивать зубы. Казалось, они пилят что-то на одном месте. От взрывов бомб звенели стекла в моем убежище. А если оно рухнет? — спросила я. Если рухнет, то и нам несдобровать. Я подумала, я подумала — ни о чем; пустота; в голове у меня была пустота. Наверное, я испугалась. Не перевести ли нам Мэйбел в гараж? Слишком рискованно сейчас ходить по саду, сказал Л. Потом опять прилетели из Ньюхейвена. Гул, стрекот, жужжание вокруг. Лошадь заржала на пустоши. Очень душно. Эго гром? — спросила я. Нет, пушки, сказал Л., бьют из Рингмера, из Чарльстона. Потом, понемногу, стало тише. Мэйбел в кухне, сказала, что дребезжали стекла. Воздушный налет продолжается; далекие самолеты; Лесли играет в шары. Я проигрываю. Шарлотта Бронте сказала: лишь мои книги причиняют мне боль. Сегодня я с ней согласна. Очень тягостно, скучно, сыро. Надо немедленно излечиться. Небо чистое. От 5 до 7. Прошлой ночью 144 бомбы.

Понедельник, 19 августа

Вчера, в воскресенье, восемнадцатого, опять рев. Прямо над нами. Я смотрела на самолеты, как гольян на ревущую акулу. Они сверкали над нами — три, как мне показалось. Оливково-зеленые. Потом поп, поп, поп — немцы? Опять поп, поп, поп — над Кингстоном. Сказали, что пять бомбардировщиков летели на бреющем полете в направлении Лондона. Мы были на волосок от гибели. 144 бомбы — и это не в последний раз. Сегодня налетов (пока) нет. Репетиция. Я не могу читать. Сожаление. Почему не говорят правду?

Пятница, 23 августа[318]

Книга провалилась. Продажи упали до 15 в день после налета на Лондон. Не в этом ли причина? Может быть, еще поднимутся?

Среда, 28 августа

Как бы мне хотелось целыми днями писать стихи — это подарок мне от бедняжки X., которая никогда их не читала, потому что возненавидела их еще в школе. Она гостила у нас, если точно, со вторника до воскресного вечера: и мне казалось, будто это я гощу у нее. Почему? Потому что (отчасти) у нее артистический темперамент, а она не принадлежит к миру искусства. Она темпераментна, но у ее темперамента нет выхода. Мне она кажется очаровательной; у нее есть индивидуальность; она искренна и, в общем, трогательна. В ней есть забавная бестолковость; нетренированный ум. И она из сомневающихся. Надо ли соглашаться на все? У. говорит «да» — я говорю «нет». По правде говоря, у нее нет чувства цвета — и она не чувствует музыку и живопись. Много сил и энергии, но все же что-то постоянно мешает прыжку. Могу представить, как она заливается слезами перед сном. Итак, не привезя ни еды, ни книг, она чувствовала себя не совсем в своей тарелке. Я позвала ее, чтобы облегчить ее состояние. Моя милая псина. Афганская гончая — с длинными крепкими лапами и длинным телом и космами нечесаных волос. Хорошо, что я хорошенькая, сказала она. Так оно и есть. Однако теперь я знаю, в результате недельного беспрерывного общения, шаров, чая, гостей, что такое привилегированная частная школа — полное отсутствие одиночества. Вне всякого сомнения, неплохое растирание жестким полотенцем для старого разума. А Юдит и Лесли хотят играть в шары. Вот почему в мое первое одинокое утро после Лондона и затяжного воздушного налета — с 9.30 до 4 утра — я была так легка, так свободна, так счастлива, что назвала «П.X.» стихами. Хорошо ли это? Думаю, нет, не очень. Должна сказать, ублажая В.В., если она хочет знать, что было в августе 1940 года, — воздушные налеты теперь как бы прелюдия. Вторжение, если оно состоится, то не позже чем через три недели. Люди доведены до предела. В воздухе треск; осы жужжат; сирена — Плачущий Вилли, пишут в газетах — пунктуальна, как звезды… Мы говорим, что мы здесь еще не испытали настоящих налетов. Два были на Лондон. Один застал меня в Лондонской библиотеке. Там я поняла, прочитав в «Скрутини», что миссис В., несмотря ни на что, лучше молодых. Это мне понравилось. Джон Бьюкен — «В.В. наш лучший критик со времен М. Арнольда, но мудрее и справедливее». Это мне тоже понравилось. Я должна написать Памеле. Продажи немного выросли.

P.S. к последней странице. Мы вышли на террасу; начали играть. Медленно и тяжело летел большой самолет. Л. что-то сказал Уэллсли. Тренировочный самолет, сказал Лесли. Неожиданно послышались поп, поп из-за церкви. Действующий, сказали мы. Самолет сделал круг над пустошью и полетел назад очень низко над землей и над нами. Потом словно град — поп, поп, поп… (как будто лопались шары). Самолет медленно и тяжело развернулся и полетел в сторону Льюиса. Мы не сводили с него глаз. Лесли разглядел черный немецкий крест. Все рабочие смотрели вверх. Это немец, нас осенило. Это враг. Он исчез в соснах за Льюисом и больше не появился. Потом мы услыхали жужжание. Поглядели вверх и увидели очень высоко два самолета. Они вроде должны были напасть на нас. Мы укрылись в моем домике. Но они развернулись, и Лесли разглядел английский знак. Мы наблюдали — они скользнули стороной, сделали петлю и гудели минут пять над упавшим самолетом, словно опознавая его и удостоверяясь в его падении. Потом они направились в сторону Лондона. У нас появилась версия, что самолет был подбит и искал, где сделать посадку. «Наверняка это был немец», — сказали мужчины; те мужчины, которые держат под рукой оружие. Это должна была быть мирная смерть, прискакавшая на террасу, где прохладным солнечным августовским вечером люди играли в шары.

Суббота, 31 августа

Мы уже в состоянии войны. На Англию совершено нападение. Впервые я по-настоящему осознала это вчера; ощущение давления, опасности, ужаса. Ощущение, что идет битва — жестокая битва. Продлится, возможно, недели четыре. Боюсь ли я? Временами. Самое худшее то, что наутро плохо работает голова. Конечно, это может быть началом вторжения. Ощущение давления. Бесконечные местные россказни. Нет — нет ничего хорошего в том, чтобы всеми силами предаваться чувствам, пробужденным войной, в которую вступила Англия. Должна сказать, если я буду писать художественную прозу и о Кольридже, а не инфернальную статью о бомбардировках для США, то уплыву в тихие воды.

Понедельник, 2 сентября

Как будто не было войны в последние два дня. Лишь одна воздушная тревога. Совершенно спокойные ночи. Затишье после налетов на Лондон.

Четверг, 5 сентября

Жарко, жарко, жарко. Регистрируем жару, регистрируем лето, если мы еще что-то регистрируем. В 2.30 гул самолетов; десятью минутами позже грохот воздушного налета; двадцатью минутами позже все тихо. Повторяю, жара и сомнение в том, что я поэтесса. «П.X.» — тяжелая работа. Голова — нет, не могу подобрать слово — скажем, слабеет. Идея. Все писатели несчастные. Поэтому картина мира в книгах слишком мрачная. Бессловесные счастливее; женщины в своих огородах; миссис Чейвасс. Нет правдивой картины мира; есть лишь картина, нарисованная тем или другим писателем. Счастливее ли музыканты, художники? Счастливее ли их мир?

Вторник, 10 сентября