1930
1930
Воскресенье, 12 января
Воскресенье. И я только что воскликнула: «Как это у меня получается ни о чем больше не думать!» Из-за моей неуступчивости, из-за моего упрямства я теперь вряд ли смогу бросить «Волны». Эта мысль пришла ко мне ровно неделю назад, когда я начала писать «Фантомный прием»; и теперь я чувствую, что могу устремиться вперед после шести месяцев тяжелой работы и закончить книгу; однако у меня нет никакого представления, какую форму придать ей. Многое надо отбросить: главное — писать быстро и не терять настрой — никаких каникул, никаких перерывов, если получится, пока книга не будет написана. Потом отдыхать. Потом все переписывать.
Воскресенье, 26 января
Мне сорок восемь лет: мы были в Родмелле — опять дождливый, ветреный день; в мой день рождения мы бродили между холмами, похожими на сложенные крылья серых птиц; и сначала увидели одну лисицу, очень длинную и с вытянутым хвостом, а потом другую, эта лаяла, потому что солнце светило слишком ярко; она легко перепрыгнула через изгородь и вошла в заросли дрока — такое редко увидишь. Сколько еще лис осталось в Англии? Вечером читала жизнь лорда Чаплина. Пока еще не привыкла писать в моей новой комнате, потому что стол не той высоты и мне приходится наклоняться, чтобы согреть руки. Все должно быть в точности так, как я привыкла.
Забыла сказать, что когда мы подводили итог за полгода, оказалось, в прошлом году я заработала 3020 фунтов — жалованье государственного служащего: удивительно для человека, много лет довольствовавшегося 200 фунтами. Тем больнее будет падать.
Продано около 6500 экземпляров на сегодня, 30 октября 1931 г. — через три недели. На этом, думаю, все закончится.
«Волн» мы продадим не больше 2000 экземпляров. Думаю, все закончится. Я очень привязана к этой книге — то есть приклеена к ней, как муха к липкой бумаге. Иногда меня лучше не трогать, но проходит время, и я опять через какое-нибудь яростное действо — например, продираюсь через утесник — понимаю, что получаю в руки нечто важное. Возможно, я сумею что-то сказать: по крайней мере, мне не надо постоянно подсчитывать строчки, чтобы моя книга стала нужного объема. Но как все соединить, как согласовать — сделать единым — я не знаю; и не могу придумать конец — это может быть гигантская беседа. Трудно с интерлюдиями, как мне кажется, важными: надо построить мосты и сделать задник — море; бесчувственная природа — не знаю. Но думаю, если я вдруг чувствую ясность, что все правильно: никакая другая художественная форма не дает шанс повторить мгновение.
Воскресенье, 16 февраля
Полежать бы неделю на диване. Сегодня я сижу в обычном состоянии неадекватного оживления. Немного хуже нормального — со спазматическими порывами писать, потом — спать. День прекрасный, холодный; если верх возьмут чувство долга и запасы энергии, то я отправлюсь в Хемпстед. Но сомневаюсь, что смогу писать. У меня в голове плавает облако. Я слишком занята своей плотью и вытолкнута из жизненной колеи, чтобы вернуться к литературе. Пару раз ощутила странное шуршание крыльев в голове, которое обычно слышу, когда слишком часто болею, — в прошлом году, например, в это время я лежала в постели, придумывая «Свою комнату» (два дня назад было уже продано 10 000 экземпляров). Если бы я могла оставаться в постели недели две (но это невозможно), мне кажется, я бы увидела «Волны» целиком. Или — почему бы нет? — могла бы подумать о чем-нибудь другом. Итак, я почти намерена настаивать на поездке в Касси; но, наверное, на это потребуется больше настойчивости, чем есть у меня; и мы останемся тут. Пинкер кружит по комнате, приглядывая солнечное местечко, — знак весны. Я верю, что в моем случае болезни — как бы это сказать? — отчасти мистические. Что-то происходит у меня в голове. Мозг отказывается регистрировать впечатления.
Закрывается. Превращается в куколку. Я лежу оцепеневшая, частенько ощущая сильную боль — как в прошлом году; а в этом году — лишь дискомфорт. Потом — вдруг — что-то появляется. Вечера два назад приходила Вита; и когда она ушла, я прочувствовала вечер — приход весны: серебряный свет соединяется со светом рано включенных ламп; по улицам едут такси; у меня было потрясающее ощущение начала жизни и еще чувство, которое для меня главное, однако не поддается описанию (я продолжаю сочинять сцену в Хемптон-Корт для «Волн» — один Бог знает, как я удивлюсь, если закончу эту книгу! Пока передо мной куча мусора). Итак, я уже сказала, между долгими паузами, ибо мои мысли без толку кружат в голове и пишу я скорее, чтобы стабилизировать себя, нежели создать что-то стоящее, — я почувствовала, что началась весна: у Виты жизнь наполненная и блестящая; все двери открыты; мне кажется, мотылек машет крылышками у меня внутри. Я как будто начинаю видеть свою историю, что бы там ни было дальше; идеи бьются; очень часто исчезают, увы, прежде чем я запоминаю их и беру ручку. На этой стадии нет смысла записывать. Очень сомневаюсь, что мне удастся заполнить белое чудовище. Хотелось бы лечь и заснуть, но мне стыдно. Леонард за один день справился со своей инфлюэнцей и уже занимается делами, хотя все еще слаб. Я же бездельничаю, не одета, а завтра визит Элли. Но, как я сказала, мой мозг продолжает трудиться. У меня ничегонеделанье обычно самый продуктивный период. Читаю Байрона, Моруа, это отсылает меня к «Чайльд Гарольду»: заставляет размышлять. До чего странно: слабенькая сентиментальная миссис Хеманс и откровенная жизненная сила. Как они сошлись? В «Чайльд Гарольде» иногда «прекрасные» описания; как у великого поэта. У Байрона три элемента:
1. Романтическая черноволосая дама поет романсы под гитару.
Тамбурджи, тамбурджи! Ты будишь страну.
Ты, радуя храбрых, пророчишь войну…
Косматая шапка, рубаха как снег.
Кто может сдержать сулиота набег? —
нечто искусственное; поза; глупость.
2. Энергичная риторика, подобная его прозе и такая же замечательная, как проза.
Рабы, рабы! Иль вами позабыт
Закон, известный каждому народу?
Вас не спасут ни галл, ни московит.
Не ради вас готовят их к походу…
3. То, что звучит для меня почти истиной и почти поэзией.
Но ты жива, священная земля,
И так же Фебом пламенным согрета.
Оливы пышны, зелены поля.
Багряны лозы, светел мед Гимета.
…И небо чисто, и роскошно лето.
Пусть умер гений, вольность умерла, —
Природа вечная прекрасна и светла.
4. Есть еще чистая сатира, как в описании воскресного Лондона; и…
5. наконец (однако уже больше, чем три) очевидная полупризнанная полуискренняя трагическая нота, которая повторяется как рефрен о смерти и потере друзей.
Что в старости быстрее всяких бед
Нам сеть морщин врезает в лоб надменный?
Сознание, что близких больше нет.
Что ты, как я, один во всей Вселенной.
…Все жизнь без сожаленья отняла,
И молодость моя, как старость, тяжела.[133]
В этом, я думаю, весь Байрон; то, что делает его поэзию ненастоящей, безвкусной, тем не менее, очень переменчивой и уж точно, богатой и гораздо более щедрой, чем у других поэтов, если бы он мог привести все это в порядок. Он мог бы быть романистом. Очень странно читать в его письмах настоящую прозу и чувствовать его искреннюю любовь к Афинам и сравнивать это с банальностью, которую он произносит в стихах. (Там есть даже глумление над Акрополем.) Впрочем, глумление тоже могло быть позой. Суть в том, что если поднимаешься на такую высоту, то приходится забыть об обычных человеческих чувствах; непременно появляется поза; напыщенная речь; остальное лишнее. Он писал в Альбоме, что ему сто лет. И это правда, если мерить жизнь чувствами.
Понедельник, 17 февраля
Температура поднимается, теперь опускается; а я…[134]
Четверг, 20 февраля
Я должна постараться и привести в порядок мозги. Может быть, написать о ком-нибудь скетч.
Понедельник, 17 марта
Тест для книги (с точки зрения писателя) в том, может ли она создать пространство, в котором с полной естественностью высказано то, что хотел высказать автор. Сегодня утром я могла бы повторить слова Роды. Это доказывает, что книга живая: ибо она не изуродовала сказанное мной, а приняла это в целости и сохранности.
Пятница, 28 марта
Ну да, эта книга нечто странное. Я была очень возбуждена в тот день, когда сказала: «Дети не идут с ними ни в какое сравнение». Мы с Л. обсуждали книгу в общих чертах, и я ссорилась с Л. (из-за Этель Смит) и победила; чувствую давление формы — блеск, величие, — как, вероятно, никогда не чувствовала прежде. Однако я не поддаюсь возбуждению и продолжаю упорно работать; и мне кажется, это самая сложная и самая трудная из моих книг. Просто не представляю, как закончить ее, если не всеобщей дискуссией, в которой все виды жизни получат право голоса — мозаикой. Трудность, наверное, в сильном давлении изнутри. Я еще не выработала нужный тон. Все же мне кажется, в ней что-то есть; и я собираюсь напряженно работать, а потом все переписать, читая строчку за строчкой вслух, как стихи. Эта книга выдержит, если ее увеличить. Думаю, я ее слишком ужала. В ней — что бы там ни получилось — большая и важная тема, какой в «Орландо» все-таки не было, В любом случае я себя защитила.
Среда, 9 апреля
Теперь я думаю (насчет «Волн»), что умею несколькими мазками выделить индивидуальные черты в персонаже. Это надо делать храбро, словно рисуешь карикатуру. Вчера я взялась за, вероятно, последнюю часть. Как все другие части, он пишется судорожно, то быстро, то никак. Никогда мне не справиться с ним, он все время тащит меня назад. Но, надеюсь, он придаст вес книге; однако мне приходится очень следить за фразами. «Орландо» и «На маяк» держатся в большой степени на невероятно трудной форме — как это было в «Комнате Джейкоба». Мне кажется, я делаю шаг вперед; но, увы, кое-где за счет огня; мне как будто удалось — стоическим усилием — сохранить первоначальную концепцию. Чего я боюсь, так это переписывания, которое может решительным образом все спутать. Книга обречена на несовершенство. Но, полагаю, мне удалось поставить мои статуи на фоне неба.
Суббота, 13 апреля
Едва закончила писать, как взялась читать Шекспира. Мой мозг еще весь в нем и полыхает, как огонь. Это поразительно. Я даже представить не могла, как он велик — масштаб, скорость, словесная мощь, — пока не вытащила из себя все возможное и, как мне показалось, не стартовала вровень с ним, а потом увидела, что он уже далеко впереди и делает такое, о чем я даже в самых дерзких мечтах и буйных фантазиях не могла помыслить. Даже его менее известные пьесы имеют гораздо большую скорость, чем самые быстрые пьесы любого другого драматурга; слова падают так стремительно, что их невозможно подобрать. Вот: «Upon а gather’d lily almost wither’d»[135]. (Пример совершенно случайный. Просто эта фраза попалась на глаза.) Очевидно, гибкость его ума была столь совершенной, что ему ничего не стоило воплощать в словах цепочки мыслей; и, расслабляясь, он беззаботно проливал на нас целый дождь подобных цветов. Почему у других хватает смелости писать после него? Вот только это не «писание». В самом деле, я бы сказала, что Шекспир обогнал литературу, если бы знала, что это значит.
Среда, 23 апреля
Сегодня очень важное утро в истории «Волн»; мне кажется, что я свернула за угол и вижу впереди последнюю финишную прямую. Думаю, без Бернарда не обойтись. Теперь он будет шагать, пока не остановится возле двери: а потом — последняя картина «Волн». Мы в Родмелле, и, надеюсь, я пробуду тут пару дней (если получится), чтобы не прерываться и довести дело до конца. О господи, потом можно будет отдохнуть; потом статья; а потом обратно к ужасному процессу перекраивания и переделывания. И все-таки в нем тоже есть свои радости.
Вторник, 29 апреля
Я только что написала, этими же чернилами, последнюю фразу «Волн». Мне показалось необходимым это отметить, чтобы не забыть. Да, я познала величайшее напряжение ума; естественно, последние страницы; не думаю, что они провалятся, как обычно. И еще я думаю, что на сей раз в точности держалась намеченного плана. Это я себе в похвалу. Однако мне еще не приходилось писать книгу, в которой было бы столько дыр и заплат, которая требует полной переделки, да-да, а не только отдельных изменений. Предполагаю, что сама структура неправильная. Неважно. Я могла бы написать что-нибудь легкое и простое; а это попытка описать видение, которое у меня было в то несчастливое лето — или три недели — в Родмелле после того, как я закончила «На маяк». (И это напоминает мне — я должна немедленно занять свой мозг чем-то еще или он опять станет ни на что не годным — какой-нибудь фантазией, если только это возможно, и светом; ибо мне еще предстоит утомиться Хэзлиттом и критикой после недолгого божественного отдыха; и у меня в голове уже мелькают смутные тени; жизнь Дункана; нет, что-нибудь о картинах, светящихся в студии; это пока подождет.)
После полудня
Я думаю, идя по Саутгемптон-Роу: «Вот, я дала тебе новую книгу».
Четверг, 1 мая
Я полностью испортила себе утро. И это совершенная правда. Из «Таймс» прислали книгу, словно Небеса сообщили им о моей свободе; и я, чувствуя, что шалею от свободы, бросилась к телефону и заявила Ван Дорену, что буду писать о Скотте. А теперь, прочитав Скотта, или редактора, которого Хью нанял, я не буду и не могу писать; стараясь прочитать, я впала в раздражение и написала Ричмонду отказ: зря потратила великолепное первое мая, когда небо золотисто-голубое; и добилась лишь смуты у себя в голове; не могу ни читать, ни писать, ни думать. Суть в том, конечно же, что мне хочется вернуться к «Волнам». Да, так оно и есть. Не похожая на все остальные мои книги, она не похожа на них и в этом смысле, ибо я начинаю переписывать или передумывать ее с жаром, как было, когда я писала первый вариант. Кажется, я начинаю понимать, что было у меня в голове; и жажду убрать множество неточностей, кое-что прояснить и отточить, чтобы хорошие фразы засверкали ярче. Одна волна за другой. Нет места. И так далее. А потом в воскресенье мы поедем в Девон и Корнуолл, то есть неделю я не смогу работать; зато после этого, не исключено, мои критические мозги для тренировки осилят месячную работу. Какую бы задачу перед ними поставить? Или придумать сюжет? — нет, только не это…
Среда, 20 августа
«Волны», насколько я понимаю (я на сотой странице), распадаются на серию драматических монологов. Смысл в том, чтобы они стали однородными, накатывали и откатывали в ритме волн. Можно ли читать их подряд? Понятия не имею. Полагаю, это величайшая свобода, какую я только могла предоставить себе; поэтому, полагаю, это самый настоящий провал. Все же я уважаю себя за написание этой книги — да! — хотя она выставляет напоказ мои недостатки.
Понедельник, 8 сентября
Сигнализирую свое возвращение к жизни — то есть к писанию, — ибо начала новую книгу, как раз в день рождения Тоби, должна сказать. Ему бы сегодня исполнилось пятьдесят лет. После приезда у меня, как всегда, — ох уж это «как всегда» — заболела голова; и я лежала совершенно без сил, словно тряпка, на кровати в гостиной до вчерашнего дня. Теперь я уже на ногах и за работой; с одной новой картинкой в голове; мой вызов смерти в саду.
Однако фраза, с которой книга должна начаться, такова: «Никто не работал так напряженно, как работаю я» — я вскричала это только что, торопливо правя четырнадцатистраничную статью о Хэзлитте. Было время, когда я справлялась с подобной работой за один день! А теперь, отчасти потому что пишу для Америки и договорилась об этой работе очень давно, провожу, признаюсь, много времени в раздражении. Хэзлитта я начала читать в январе, если не ошибаюсь. Но я совершенно не уверена, что угорек у меня на остроге — что я попала как раз в ту болезненную точку, которая есть объект критики. Отыскать ее в эссе дело трудное, вне всяких сомнений; таких точек слишком много; я пишу коротко; и по всем поводам. Тем не менее, сегодня я это отошлю, но у меня, как ни странно, появился аппетит на критику. У меня есть к ней способности, не будь в ней столько скучной работы, выкручивания рук, пытки.
Вторник, 2 декабря
Нет, сегодня утром у меня не получается написать один очень трудный кусок в «Волнах» (как их жизни повисают зажженными напротив Дворца), а все из-за Арнольда Беннетта и приема у Этель[136]. У меня нет слов. Я пробыла там, как мне показалось, два часа наедине с А. Б. в маленькой комнатке Этель. И эта встреча была, я уверена, спровоцирована Б., чтобы «быть в добрых отношениях с миссис Вулф» — когда, видит Бог, мне совершенно безразлично, есть у меня добрые отношения с Б. или нет.
Вскоре А.Б. уехал во Францию, выпил там стакан воды и умер от тифа. (30 марта. Сегодня его похороны.)
Я говорю за Б., потому что он не может говорить за Б. Он молчит; закрывает глаза; откидывается назад; а я жду. «Ну же», — произносит он наконец еле слышно; и совершенно спокойно. Однако привычка ведет за собой, что невыносимо, безвкусное рассуждение. Это забавно. Мне нравится старик. И я сделала все зависящее от меня как от писательницы, чтобы определить признаки гениальности в его дымчато-карих глазах: я вижу некоторую чувственность, силу, так мне кажется; но, ох, потом он прокудахтал: «Какой же я никчемный дурак — просто ребенок — по сравнению с Десмондом Маккарти — так глупо — не стоило противоречить профессорам!» Его наивность завораживает; но было бы куда лучше, если бы я ощущала в нем, как он говорит, «творящего художника». Он сказал, что Джордж Мур в «Жене актера» показал ему «Пять городов»: научил его, что там надо видеть; у него глубокое обожание Д.М.; однако он презирает его за хвастовство своими сексуальными победами. «Он рассказал мне, как молодая девушка пришла посмотреть на него и он попросил ее, когда она села на диван, раздеться. Он сказал, чтобы она все сняла и позволила глядеть на себя… Не то, чтобы я очень верил… Но он большой писатель — он живет ради слов. А теперь он заболел. И стал невыносимо скучным — все время рассказывает одни и те же истории. Скоро люди будут говорить обо мне: «Он мертв»». Я тотчас спросила: «О ваших книгах?» — «Нет, обо мне», — ответил он, вероятно, предполагая, в отличие от меня, долгую жизнь своих книг.
«Единственно возможная жизнь, — сказал он (обязательное писательство, слово за словом, тысяча слов в день). — Я не хочу ничего другого. Не могу думать ни о чем, кроме писательства. Некоторым надоедает». — «У вас есть любая одежда, какую вы хотите, насколько я понимаю, — заметила я. — И ванна. И кровати. И яхта». — «О да, у меня отличные костюмы».
Наконец я притащила к нему лорда Дэвида[137]. И мы насмехались над стариком, думая, какие мы изысканные. Он сказал, что ворота Хэтфилда[138] закрыты — «закрыты от жизни». «Но открыты по четвергам», — заметил лорд Дэвид. «А я не хочу по четвергам», — сказал Б. «И вы бросаете кости, — вмещалась я, — думая, что в вас больше «жизни», чем в нас». — «Иногда я шучу, — сказал Б. — Но не думаю, что во мне больше жизни, чем в вас. А теперь мне пора домой. Завтра утром я должен написать тысячу слов». Это лишь скелет вечера; а я в таком состоянии, что едва вожу пером по бумаге.
Впечатление: в общем-то, нехорошо просматривать статьи, рецензии в поисках своего имени. А я часто это делаю.
Четверг, 4 декабря
Одно слегка пренебрежительное слово в «Lit. Sup.» сегодня, и я решаю: первое, все переделать в «Волнах»; второе, повернуться спиной к публике — всего-то из-за одного слегка пренебрежительного слова.
Пятница, 12 декабря
Сегодня, полагаю, последний день свободы, который я позволяю себе, прежде чем взяться за финальную часть «Волн». У меня была занятая неделя — за которую я написала три небольших скетча; бездельничала, ходила по утрам за покупками, а сегодня утром разбирала у себя на столе всякий хлам — думаю, мне стало полегче, и теперь я смогу поработать еще три или четыре недели. Как мне кажется, у меня получится вновь и всерьез взяться за «Волны» и т. д. — интерлюдии — как встроить их в целое — а потом, ох, кое-что придется опять переписать; потом исправления; и только потом я пошлю рукопись Мэйбел; потом выправлю ее и перепечатаю, и уж потом дам Леонарду. Скорее всего, Леонард получит ее во второй половине марта. Потом перерыв, потом перепечатка, наверное, в июне.
Понедельник, 22 декабря
Накануне, слушая бетховенский квартет, мне пришло в голову связать все соотносимые между собой куски в финальной речи Бернарда и закончить ее словами «Об одиночество»: таким образом он свяжет все сцены и избавит меня от ложного шага. А я покажу, что доминирует тематическое движение, движение, а не волны; и индивидуальность; и вызов; но не уверена в движении с художественной точки зрения; потому что в конце для соблюдения пропорций нужны волны, чтобы получилось завершение.
Родмелл. Суббота, 27 декабря
Что толку говорить о финальной речи Бернарда? Мы приехали во вторник, на следующий день моя простуда стала инфлюэнцей, и я в постели с обычной температурой, не могу ни о чем думать и, что очевидно, даже выводить буквы. Надеюсь на два нормальных дня, иначе вещество, спрятанное за лбом, станем бледным и сухим — и мои драгоценные две недели радости и работы останутся в мечтах; а я вернусь к шуму и к Нелли, ничего не сделав. Утешаю себя тем, что меня хватит на пару мыслей. А тем временем идет дождь; у Анни болен ребенок; без конца лают соседские собаки; краски как будто потускнели, и пульс жизни стал реже. Я провожу время за бессмысленным просматриванием книги за книгой: «Путешествие» Дефо, автобиография Роуана, мемуары Бенсона, Джинс, все как всегда. Священник — Скиннер, — который застрелил себя, выплывает кровавым солнцем в тумане: на книгу, наверное, стоит еще раз внимательно посмотреть, когда вернется ясность.
Дневник приходского священника из Сомерсета
Он застрелил себя в буковой роще за домом; всю жизнь очищал землю от камней и отдавал ее Камелодунуму; скандалил; дрался; и все-таки любил своих сыновей; но выгнал их излома — четкая ясная картина одного из типов человеческой жизни — болезненной, несчастной, вечно воюющей и неизбежно страдающей. Кстати, я читала письма К. В.[139] и думала о том, что было бы, если бы Элен Терри родилась королевой. Катастрофа для империи? Королева Виктория совершенно неэстетична; прусская самоуверенность и вера в свое предназначение; материалистка; грубила Гладстону; обращалась с ним, как хозяйка с нечестным лакеем. Была себе на уме. Но ее ум был банальным, лишь унаследованная самоуверенность и приобретенная властность придавали ему значительность.
Вторник, 30 декабря
Если книге что-то и нужно, так это целостность; но она, думаю, довольно хороша (я разговариваю сама с собой около камина о «Волнах»). А что, если еще крепче соединить сцены? — с помощью, в первую очередь, ритма. Чтобы избегнуть сокращений; чтобы от начала до конца кровь бурлила, как при урагане, — мне не нужны пустоты, которые получаются в паузах; мне не нужны главы; это в самом деле мое достижение, если здесь есть достижения; неделимая целостность; перемены в сценах, в мыслях, в персонажах происходят без малейшего промедления. Если бы это переработать с жаром и на одном дыхании, то большего и желать было бы нельзя. А у меня температура (99). Но я все равно отправляюсь в Льюис, и Кейнсы придут к чаю; стоит мне оседлать мою лошадку, и весь мир обретает целостность; в моем сочинительстве — мое настоящее соотношение с миром.