1915–1930. Л. Ю. Б.
1915–1930. Л. Ю. Б.
Василий Васильевич Катанян:
Когда Эльза перешла в восьмой класс, у нее вспыхнул роман с молодым, неизвестным тогда еще поэтом – утро ее любви, полудетское, робкое чувство. По бедности он катал ее на трамвае мимо площади, которая впоследствии будет носить его имя – площадь Маяковского. Эльза привела поэта к Лиле, когда та была уже замужем. Правда, к 1915 году она и Осип Максимович Брик фактически были в разводе, но продолжали оставаться в дружеских отношениях, живя одними интересами и находясь в одной квартире.
Лили Юрьевна Брик:
С Маяковским познакомила меня моя сестра Эльза в 1915 году, летом в Малаховке. Мы сидели с ней и с Левой Гринкругом вечером на лавочке возле дачи.
Огонек папиросы. Негромкий ласковый бас:
– Элик! Я за вами. Пойдем погуляем?
Мы остались сидеть на скамейке.
Мимо прошла компания дачников. Начался дождь. Дачный дождик, тихий, шелестящий. Что же Эля не идет?! Отец наш смертельно болен. Без нее нельзя домой. Где, да с кем, да опять с этим футуристом, да это плохо кончится…
Сидим как проклятые, накрывшись пальто. Полчаса, час… Хорошо, что дождь не сильный, и плохо, что его можно не заметить в лесу, под деревьями. Можно не заметить и дождь и время. <…>
И этот опасный футурист увел мою сестру в лес!
Вот наконец огонек папиросы. Белеет рубашка. На Эльзу накинут пиджак Маяковского.
– Куда же ты пропала?! Не понимаешь, что я не могу без тебя войти в дом! Сижу под дождем, как дура…
– Вот видите, Владимир Владимирович, я говорила вам!
Маяковский прикурил новую папиросу о тлеющий окурок, поднял воротник и исчез в темноте.
Прошло около месяца после случайной встречи в Малаховке. Мы жили в Петрограде в крошечной квартире. Как-то вечером после звонка в передней я услышала знакомый голос и совершенно неожиданно вошел Маяковский – приехал из Куоккалы, загорелый, красивый, сразу занял собой все пространство и стал хвастаться, что стихи у него самые лучшие, что мы их не понимаем, что и прочесть-то их не сумеем и что кроме его стихов гениальны еще стихи Ахматовой. Я была твердо уверена, что хвастаться стыдно, и сказала, стараясь быть вежливой, что произведений его я, к сожалению, не читала, но попробую понять их, если они у него с собой. Есть «Мама и убитый немцами вечер». Я прочла стихотворение вслух. Маяковский удивился, что без запинок, и спросил недоверчиво: «Не нравится?» Я ответила: «Не особенно». <…>
Умер папа. Я ездила в Москву на похороны. Приехала в Питер Эльза, опять приехал Маяковский из Финляндии. Поздоровавшись, он пристально посмотрел на меня, нахмурился, потемнел, сказал: «Вы катастрофически похудели…» И замолчал. Он был совсем другой, чем тогда, когда в первый раз так неожиданно пришел к нам. Не было в нем и следа тогдашней развязности. Он молчал и с тревогой взглядывал на меня.
Василий Васильевич Катанян:
Лиля умела влиять на сестру, подчинять ее своей воле. И Эльза не порвала ни с нею, ни с Владимиром Владимировичем, а, страдая и досадуя, подчинилась обстоятельствам.
Лили Юрьевна Брик:
Мы с Володей не расставались, ездили на острова, много шлялись по улицам. Володя наденет цилиндр, я – большую черную шляпу с перьями, и пойдем по предвечернему Невскому, например, за карандашом для Оси. Еще светло, и будет светло всю ночь. Фонари горят, но не светят, как будто не зажжены, а всегда такие. Заходим в магазин, и Маяковский с таинственным видом обращается к продавщице: «Мадемуазель, дайте нам, пожалуйста, дико-о-винный карандаш, чтобы он с одной стороны был красный, а с другой, вообразите себе, синий!»
Мадемуазель шарахается, а я в восторге.
Ночами гуляли по набережной. В темноте казалось, что пароходы не дымят, а только снопами выбрасывают искры. Володя сказал: «Они не смеют дымить в вашем присутствии».
Василий Васильевич Катанян:
Однажды он попросил рассказать ему о ее свадебной ночи. Она долго отказывалась, но он так неистово настаивал, что она сдалась. Она понимала, что не следует говорить ему об этом, но у нее не было сил бороться с его настойчивостью. Она не представляла, что он может ревновать к тому, что произошло в прошлом, до их встречи. Но он бросился вон из комнаты и выбежал на улицу, рыдая; и, как всегда,
…В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Лили Юрьевна Брик:
Володя пришел к нам, сразу посвятил мне «Облако» и с тех пор посвящал мне каждую строчку. <…>
Перед тем как печатать поэму, Маяковский думал над посвящением. «Лиле Юрьевне Брик», «Лиле». Очень нравилось ему: «Тебе, Личика» – производное от «Лилечка» и «личико» – и остановился на «Тебе, Лиля». <…> Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось «Облако», он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка. Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный; имя Мария оставлено им как казавшееся ему наиболее женственным. Поэма эта никому не была обещана, и он чист перед собой, посвящая ее мне. Позднее я поняла, что не в характере Маяковского было подарить одному человеку то, что предназначалось другому. <…>
Володя не просто влюбился в меня, он напал на меня, это было нападение. Два с половиной года у меня не было спокойной минуты – буквально. Я сразу поняла, что Володя гениальный поэт, но он мне не нравился. Я не любила звонких людей – внешне звонких. Мне не нравилось, что он такого большого роста, что на него оборачиваются на улице, не нравилось, что он слушает свой собственный голос, не нравилось даже, что фамилия его – Маяковский – такая звучная и похожа на псевдоним, причем на пошлый псевдоним. <…>
Когда он выпустил «150 000 000» без фамилии автора и нельзя было громогласно посвятить поэму мне, он попросил типографию напечатать три экземпляра – себе, Осипу Максимовичу и мне – со своей фамилией и посвящением.
Он огорчился, что первыми были отпечатаны не эти экземпляры, заставил заведующего типографией написать объяснение, заверенное печатью типографии, вклеил его в первый полученный им экземпляр и подарил его мне. На форзаце он поставил № 1 и сделал надпись: «Дорогому Лиленку сия книга и весь я посвящаемся».
Вот текст объяснения:
«Т-щу Л. Ю. Брик
Авторский экземпляр „150 000 000“ с пометкой ЛЮБ должен быть напечатан первым, но ввиду типографских задержек, т. к. требовался специальный набор, будет напечатан по выходе в свет общих экземпляров.
Инструктор Гос. Изо Н. Корсунский».
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, первая половина марта 1918 г.:
Отныне меня никто не сможет упрекнуть в том что я мало читаю я все время читаю твое письмо.
Не знаю буду ли я от этого образованный но веселый я уже.
Если рассматривать меня как твоего щененка то скажу тебе прямо – я тебе не завидую щененок у тебя неважный: ребро наружу, шерсть разумеется клочьями а около красного глаза, специально чтоб смахивать слезу длинное облезшее ухо.
Естествоиспытатели утверждают что щененки всегда становятся такими если их отдавать в чужие нелюбящие руки.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, апрель 1918 г.:
Если не напишешь опять будет ясно что я для тебя сдохнул и я начну обзаводиться могилкой и червяками.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, апрель 1918 г.:
Не болей ты Христа Ради! Если Оська не будет смотреть за тобой и развозить твои легкие (на этом месте пришлось остановиться и лезть к тебе в письмо чтоб узнать как пишется: я хотел «лехкие») куда следует то я привезу к вам в квартиру хвойный лес и буду устраивать в оськином кабинете море по собственному моему усмотрению. Если же твой градусник будет лазить дальше чем тридцать шесть градусов то я ему обломаю все лапы.
Владимир Владимирович Маяковский. Из записных книжек, 1919 г.:
Дневник для Личики
7
1 ч 28 м Думаю только о Лилике все время слышу Глазки болят люблю страшно скучаю вернулся б с удовольствием. Едет Гукасов противно. Сажусь за Холмса.
3 ч. 9 м. Детка еду целую люблю. Раз десять хотел вернуться но почему-то казалось глупо. Еслиб не надо заработать не уехал бы ни за что.
3 ч 21 «Глазки болят». Милая.
3 ч 50 м. Пью чай и люблю.
4–30 Тоскую без Личики
5–40 Думаю только об Киське
6 ч 30 м Кисик люблю
6 ч 36 Лилек люблю тебя люблю нежно думаю о тебе все время а пишу тогда только когда тоска по тебе страшная пишу для того что если если бы ты захотела тыб убедилась что и в отсутствии твоем у меня нет ничего кроме тебя любимого
7 ч 5 Детка тоскую по тебе
7–25 Темно боюсь нельзя будет писать думаю только о Кисе
9–45 Люблю при фонарике Лику Спокойной Сплю
8
7–45 Доброе утро люблю Кисю. Продрал глаза
9 ч. 6 Думаю только о Кисе
9 40 Люблю Детку Лику
10–40 Дорогой Кисит.
11–45 Лилек думаю только о тебе и люблю ужасно
12 Лисик
12 30 Подъезжаю с тоской по Кисе рвусь к тебе любящий Кисю щено!
1 10 На извоз<чике> тоже люблю только Кисю
3 ч Люблю Кисю в отделе.
4 ч 50 м В столовой тоже только Кися
5 45 После обеда на сладкое тоже Кися
6 30 Пришел домой грустно без Киси страшно
8 ч 5 м Сижу дома и хочу к Кисе.
10–15 У Стани думаю о Кисе
11 30 Ложусь Покойночи детик
9
9 30 Доброе утро Лиска
10 35 Люблю Кисю до чая
12 ч Люблю Лисика
12 45 Люблю Кисю у Шкловька.
2 ч Люблю Кисю на Исаакиев<ской> площади
6 30 Кися
7 15 Глазки болят
7 17 Играю на биллиарде чтоб Кисе шиколад
9 35 Люблю Кисю
10
10 30 Люблю
12 20 Люблю
8 10 Доброе утро детик Любимый
10 45 Люблю Лику в Лит<нрзб.> обществе
1 Люблю Кису в Комис<нрзб.>
Люблю Кисю в 3 ч 45 минут
8 Еду к тебе рад ужасно детка
10 Скоро Кися
7 35 Кисик
9 35 Поезд подходит к Кисе или как говорит спутник к Москве
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, 21 ноября 1921 г.:
Теперь о самом главном.
В письме Волоситу ты задаешь серию вопроситов. Вот тебе ответы:
1) «Честно» тебе сообщаю, что ни на одну секунду не чувствовал я себя без тебя лучше чем с тобой.
2) Ни одной секунды я не радовался что ты уехала а ежедневно ужаснейше горюю об этом
3) К сожалению никто не капризничает. Ради христа приезжай поскорее и покапризничай
4) Нервочки у меня трепатые только от того что наши паршивые кисы разъехались.
5) Я твой весь
6) Мне никто, никто никто кроме тебя не нужен.
Лили Юрьевна Брик:
Не могу вспомнить, как начались у нас разговоры о быте. После голодных, холодных первых лет революции и гражданской войны возврат бытовых привычек стал тревожить нас. Казалось, вместе с белыми булками вернется старая жизнь. Мы часто говорили об этом, но не делали никаких выводов.
Не помню, почему я оказалась в Берлине раньше Маяковского. Помню только, что очень ждала его там. Мечтала, как мы будем вместе осматривать чудеса искусства и техники.
Поселились в «Курфюрстен-отеле», где потом всегда останавливался Маяковский, когда бывал в Берлине.
Но посмотреть удалось мало.
У Маяковского было несколько выступлений, а остальное время… Подвернулся карточный партнер, русский, и Маяковский дни и ночи сидел в номере гостиницы и играл с ним в покер. Выходил, чтобы заказать мне цветы – корзины такого размера, что они с трудом пролезали в двери, или букеты, которые он покупал вместе с вазами, в которых они стояли в витрине цветочного магазина. Немецкая марка тогда ничего не стоила, и мы с нашими деньгами неожиданно оказались богачами.
Утром кофе пили у себя, а обедать и ужинать ходили в самый дорогой ресторан «Хорхер», изысканно поесть и угостить товарищей, которые случайно оказывались в Берлине. Маяковский платил за всех, я стеснялась этого, мне казалось, что он похож на купца или мецената. Герр Хорхер и кельнер называли его «герр Маяковски», старались всячески угодить богатому клиенту. <…>
Из Берлина Маяковский ездил тогда в Париж по приглашению Дягилева. Через неделю он вернулся, и началось то же самое.
Так мы прожили два месяца.
Вернувшись в Москву, Маяковский вскоре объявил два своих выступления. Первое: «Что Берлин?» Второе: «Что Париж?» (Кажется, так они назывались на афише.)
В день выступления – конная милиция у входа в Политехнический. Маяковский пошел туда раньше, а я – к началу. Он обещал встретить меня внизу. Прихожу – его нет. Бежал от несметного количества не доставших билета, которых уже некуда ни посадить, ни даже поставить. Обо мне предупредил в контроле, но к контролю не прорваться. Кто-то как-то меня протащил.
В зале давка. Публика усаживается по два человека на одно место. Сидят в проходах на ступенях и на эстраде, свесив ноги. На эстраде – в глубине и по бокам – поставлены стулья для знакомых.
Под гром аплодисментов вышел Маяковский и начал рассказывать – с чужих слов. Сначала я слушала, недоумевая и огорчаясь. Потом стала прерывать его обидными, но, казалось мне, справедливыми замечаниями.
Я сидела, стиснутая на эстраде. Маяковский испуганно на меня косился. Комсомольцы, мальчики и девочки, тоже сидевшие на эстраде, свесив ноги, и слушавшие, боясь пропустить слово, возмущенно и тщетно пытались остановить меня. Вот, должно быть, думали они, буржуйка, не ходила бы на Маяковского, если ни черта не понимает… Так они приблизительно и выражались.
В перерыве Маяковский ничего не сказал мне. Но Долидзе, устроитель этих выступлений, весь антракт умолял меня не скандалить. После перерыва он не выпустил меня из артистической. Да я и сама уже не стремилась в зал.
Дома никак не могла уснуть от огорчения. Напилась веронала и проспала до завтрашнего обеда.
Маяковский пришел обедать расстроенный, мрачный. «Пойду ли завтра на его вечер?» – «Нет, конечно». – «Что ж, не выступать?» – «Как хочешь».
Маяковский не отменил выступления.
На следующее утро звонят друзья, знакомые: почему вас не было? не больна ли? Не могли добиться толку от Владимира Владимировича… Он мрачный какой-то… Жаль, что не были… Так интересно было, такой успех…
Маяковский чернее тучи.
Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий.
Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли – к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело чай пьем. Мы тонем в быту. Мы на дне. Маяковский ничего настоящего уже никогда не напишет…
Такие разговоры часто бывали у нас последнее время и ни к чему не приводили. Но сейчас, еще ночью, я решила – расстанемся хоть месяца на два. Подумаем о том, как же нам теперь жить.
Маяковский как будто даже обрадовался этому выходу из безвыходного положения. Сказал: «Сегодня 28 декабря. Значит, 28 февраля увидимся», – и ушел.
Лили Юрьевна Брик. Из письма Э. Триоле, декабрь 1922 г.:
Мне в такой степени опостылели Володины: халтура, карты и пр. пр.… что я попросила его два месяца не бывать у нас и обдумать, как дошел он до жизни такой. Если он увидит, что овчинка стоит выделки, то через два месяца я опять приму его. Если же – нет, то Бог с ним!
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, 28 декабря 1922 г.:
Лилек
Я вижу ты решила твердо. Я знаю что мое приставание к тебе для тебя боль. Но Лилик слишком страшно то что случилось сегодня со мной что б я не ухватился за последнюю соломинку за письмо.
Так тяжело мне не было никогда – я должно быть действительно черезчур вырос. Раньше прогоняемый тобою я верил во встречу. Теперь я чувствую что меня совсем отодрали от жизни что больше ничего и никогда не будет. Жизни без тебя нет. Я это всегда говорил всегда знал теперь я это чувствую чувствую всем своим существом, все все о чем я думал с удовольствием сейчас не имеет никакой цены – отвратительно.
Я не грожу я не вымогаю прощения. Я ничего ничего с собой не сделаю – мне через чур страшно за маму и Люду с того дня мысль о Люде как то не отходит от меня. Тоже сентиментальная взрослость. Я ничего тебе не могу обещать. Я знаю нет такого обещания в которое ты бы поверила. Я знаю нет такого способа видеть тебя, мириться который не заставил бы тебя мучиться.
И все таки я не в состоянии не писать не просить тебя простить меня за все.
Если ты принимала решение с тяжестью с борьбой, если ты хочешь попробовать последнее ты простишь ты ответишь.
Но если ты даже не ответишь ты одна моя мысль как любил я тебя семь лет назад так люблю и сию секунду что б ты ни захотела, что б ты ни велела я сделаю сейчас же сделаю с восторгом. Как ужасно расставаться если знаешь что любишь и в расставании сам виноват.
Я сижу в кафэ и реву надо мной смеются продавщицы. Страшно думать что вся моя жизнь дальше будет такою.
Я пишу только о себе а не о тебе. Мне страшно думать что ты спокойна и что с каждой секундой ты дальше от меня и еще несколько их и я забыт совсем.
Если ты почувствуешь от этого письма что-нибудь кроме боли и отвращения ответь ради христа ответь сейчас же я бегу домой я буду ждать. Если нет страшное страшное горе.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, начало января 1923 г.:
Лилик
Пишу тебе сейчас потому что при Коле я не мог тебе ответить. Я должен тебе написать это сейчас же, что б моя радость не помешала бы мне дальше вообще что либо понимать
Твое письмо дает мне надежды на которые я ни в каком случае не смею рассчитывать, и рассчитывать не хочу, так как всякий расчет построенный на старом твоем отношении ко мне – не верен. Новое же отношение ко мне может создаться только после того как ты теперешнего меня узнаешь.
Мои письмишки к тебе тоже не должны и не могут браться тобой в расчет – т. к. я должен и могу иметь какие бы то ни было решения о нашей жизни (если такая будет) только к 28-му. Это абсолютно верно – т. к. если б я имел право и возможность решить что-нибудь окончательно о жизни сию минуту, еслиб я мог в твоих глазах ручаться за правильность – ты спросила бы меня сегодня и сегодня же дала б ответ. И уже через минуту я был бы счастливым человеком. Если у меня уничтожится эта мысль я потеряю всякую силу и всю веру в необходимость переносить весь мой ужас.
Я с мальчишеским, лирическим бешенством ухватился за твое письмо.
Но ты должна знать что ты познакомишься 28 с совершенно новым для тебя человеком. Все что будет между тобою и им начнет слагаться не из прошедших теорий а из поступков с 28 февраля, из «дел» твоих и его.
Я обязан написать тебе это письмо потому что сию минуту у меня такое нервное потрясение которого не было с ухода.
Ты понимаешь какой любовью к тебе, каким чувством к себе диктуется это письмо
Если тебя не пугает не много рискованная прогулка с человеком о котором ты только раньше по наслышке знала что это довольно веселый и приятный малый черкни черкни сейчас же.
Прошу и жду. Жду от Аннушки внизу. Я не могу не иметь твоего ответа. Ты ответишь мне как назойливому другу который старается «предупредить» об опасном знакомстве: «идите к черту не ваше дело – так мне нравится!»
Ты разрешила мне написать когда мне будет очень нужно – это очень сейчас пришло.
Тебе может показаться – зачем это он пишет это и так ясно. Если так покажется это хорошо. Извини что я пишу сегодня когда у тебя народ – я не хочу что б в этом письме было что-нибудь от нервов надуманное. А завтра это будет так. Это самое серьезное письмо в моей жизни. Это не письмо даже это:
«существование»
Весь я обнимаю один твой
мизинец
Щен
Следующая записка будет уже от одного молодого человека 27-го.
Лили Юрьевна Брик:
Два месяца провел Маяковский в своей добровольной тюрьме. Он просидел два месяца добросовестно, ничего себе не прощая и ни в чем себя не обманывая. Ходил под моими окнами. Передавал через домработницу Аннушку письма, записки («записочную рябь») и рисуночки. Это было единственное, что он позволял себе – несколько грустных или шутливых слов «на волю», но и в этом он как бы оправдывался. На книге «13 лет работы», которую он прислал мне тогда, надпись:
«Вы и писем не подпускаете близко,
закатился головки диск.
Это, Киска, не переписка,
а всего только переписк».
Тогда же он прислал мне свою новую книгу «Лирика». Экземпляр этот пропал, но я запомнила надпись на нем:
«Прости меня, Лиленька, миленькая,
за бедность словесного мирика,
книга должна называться „Лилинька“,
а называется „Лирика“».
Книга была плохо оформлена. Я написала об этом Маяковскому и в ответ получила записку:
«Целую Кисика: книжка не может быть паршивая, потому что на ней „Лиле“ и все твои вещи. Твой Щен». <…>
Он присылал мне письма, записки, рисунки, цветы и птиц в клетках – таких же узников, как он. Большого клеста, который ел мясо, гадил, как лошадь, и прогрызал клетку за клеткой. Но я ухаживала за ними из суеверного чувства, что, если погибнет птица, случится что-нибудь плохое с Володей. Когда мы помирились, я раздарила всех этих птиц. <…>
Он присылал мне письма, записки, рисунки и писал поэму про все это – поэму о любви, о быте, – о том, о чем он приказал себе думать два месяца. Впереди была цель – кончить поэму, встретиться, жить вместе по-новому. Он писал день и ночь, писал болью, разлукой, острым отвращением к обывательщине, к «Острову мертвых» в декадентской рамочке, к благодушному чаепитию, к себе, как тогда казалось, погрязшему во всем этом, и к таким же своим «партнерам» и «собутыльникам».
Иногда, не в силах удержаться, Володя звонил мне по телефону, и я как-то сказала ему, чтобы он писал мне, когда очень нужно.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, 19 января 1923 г.:
Конечно ты понимаешь что без тебя образованному человеку жить нельзя. Но если у этого человека есть крохотная надеждочка увидеть тебя то ему очень и очень весело. Я рад подарить тебе и вдесятеро большую игрушку что б только ты потом улыбалась. У меня есть пять твоих клочечков я их ужасно люблю только один меня огорчает последний – там просто «Волосик спасибо» а в других есть продолжения – те мои любимые.
Ведь ты не очень сердишься на мои глупые письма. Если сердишься то не надо – от них у меня все праздники.
Я езжу с тобой пишу с тобой, сплю с твоим кошачьим имечком и все такое.
Целую тебя если ты не боишься быть растерзанной бешеным собаком.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, до 31 января 1923 г.:
Милый дорогой Лилек.
Посылая тебе письмо я знал сегодня что ты не ответишь. Ося видит я не писал. Письмо это и оно лежит в столе. Ты не ответишь потому что я уже заменен что я уже не существую для тебя что тебе хочется чтоб я никогда не был. Я не вымогаю но Детка ты же можешь сделать двумя строчками то чтоб мне не было лишней боли. Боль черезчур! Не скупись даже после этих строчек – у меня остаются пути мучиться. Строчка не ты! Но ведь лишней не надо боли детик! Если порю ревнивую глупость – черкни – ну пожалуйста. Если это верно – молчи. Только не говори неправду – ради бога.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, первая половина февраля 1923 г.:
Лиска, Личика, Лучик, Лиленок Луночка, Ласочка, Лапочка Деточка, Солнышко, Кометочка, Звездочка, Деточка, Детик Любимая Кисанька Котенок
Целую тебя и твою испанку (вернее испанца потому что испанок я никаких целовать не хочу).
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, февраль 1923 г.:
Личика
Мне кажется все что ты передумала меня видеть, только сказать этого как то не решаешься: – жалко.
Прав ли я.
Если не хочешь напиши сейчас, если ты это мне скажешь 28-го (не увидав меня) я этого не переживу.
Ты совсем не должна меня любить но ты скажи мне об этом сама. Прошу. Конечно ты меня не любишь но ты мне скажи об этом немного ласково. Иногда мне кажется что мне сообща придумана такая казнь – послать меня к черту 28-го! Какая я ни на есть дрянь я немного все таки человек. Мне просто больно. Все ко мне относятся как к запаршивленному нищему – подать если просит и перебежать на другую улицу.
Мери Александровна Талова:
Вся кипучая и бурная деятельность этой «штаб-квартиры Лефа» и события, описанные в поэме «Про это», проходили рядом с нами, и я могу, как свидетель, подтвердить, что Маяковский действительно часами стоял на противоположной стороне переулка, мешая прохожим, и неотрывно смотрел на окна. Тетя подзывала меня к окну и говорила: «Смотри, Лилька его выгнала, вот он с самого утра все стоит и стоит».
Лили Юрьевна Брик:
Поэма «Про это» автобиографична. Маяковский зашифровал ее. В черновике: «Лиля в постели. Лиля лежит». В окончательном виде: «В постели она, она лежит». Маяковский в черновике посвятил ее «Лиле и мне», а напечатал «Ей и мне». Он не хотел, чтобы эта вещь воспринималась буквально, не хотел, чтобы «партнеров» и «собутыльников» вздумали называть по именам.
После Володиной смерти я нашла в ящике его письменного стола в Гендриковом переулке пачку моих писем к нему и несколько моих фотографий. Все это было обернуто в пожелтевшее письмо-дневник ко мне, времени «Про это». Володя не говорил мне о нем.
Владимир Владимирович Маяковский. Из письма Л. Ю. Брик, 1–27 февраля 1923 г.:
Солнышко Личика!
Сегодня 1 февраля. Я решил за месяц начать писать это письмо. Прошло 35 дней. Это по крайней мере часов 500 непрерывного думанья!
Я пишу потому, что я больше не в состоянии об этом думать (голова путается, если не сказать) потому что думаю все ясно и теперь (относительно, конечно) и в третьих потому что боюсь просто разрадоваться при встрече и ты можешь получить, вернее я всучу тебе под соусом радости и остроумия мою старую дрянь. Я пишу письмо это очень серьезно. Я буду писать его только утром когда голова еще чистая и нет моих вечерних усталости, злобы и раздражения.
На всякий случай я оставляю поля, чтоб передумав что-нибудь я б отмечал.
Я постараюсь избежать в этом письме каких бы то ни было «эмоций» и «условий».
Это письмо только о безусловно проверенном мною, о передуманном мною за эти месяцы, – только о фактах. (1 февр.) <…>
Ты прочтешь это письмо обязательно и минутку подумаешь обо мне. Я так бесконечно радуюсь твоему существованию, всему твоему даже безотносительно к себе, что не хочу верить, что я сам тебе не важен.
Что делать со «старым»
Могу ли я быть другой?
Мне непостижимо, что я стал такой.
Я, год выкидывавший из комнаты даже матрац, даже скамейку, я три раза ведущий такую «не совсем обычную» жизнь, как сегодня – как я мог, как я смел быть так изъеден квартирной молью.
Это не оправдание, Личика, это только новая улика против меня, новое подтверждение, что я именно опустился.
Но, детка, какой бы вины у меня не было, наказания моего хватит на каждую – не даже, что эти месяцы, а то, что нет теперь ни прошлого просто, ни давно прошедшего для меня нет, а есть один до сегодняшнего дня длящийся теперь ничем не делимый ужас. Ужас не слово, Лиличка, а состояние – всем видам человеческого горя я б дал сейчас описание с мясом и кровью. Я вынесу мое наказание как заслуженное. Но я не хочу иметь поводов снова попасть под него. Прошлого для меня до 28 декабря, для меня по отношению к тебе до 28 февраля – не существует ни в словах, ни в письмах, ни в делах.
Быта никакого никогда ни в чем не будет! Ничего старого бытового не пролезет – за ЭТО я ручаюсь твердо. Это-то я уж во всяком случае гарантирую. Если я этого не смогу сделать, то я не увижу тебя никогда, увиденный, приласканный даже тобой – если я увижу опять, начало быта, я убегу. (Весело мне говорить сейчас об этом, мне, живущему два месяца только для того чтоб 28 февраля в 3 часа дня взглянуть на тебя, даже не будучи уверенным что ты это допустишь.)
Решение мое ничем, ни дыханием не портить твою жизнь – главное. То, что тебе хоть месяц, хоть день без меня лучше чем со мной это удар хороший.
Это мое желание, моя надежда. (Силы своей я сейчас не знаю. Если силенки не хватит на немного – помоги, детик. Если буду совсем тряпка – вытрите мною пыль с вашей лестницы. Старье кончилось + (3 февраля 1923 г. 9 ч. 8 м.)
Сегодня (всегда по воскресеньям) я еще со вчерашнего дня неважный. Писать воздержусь. Гнетет меня еще одно: я как-то глупо ввернул об окончании моей поэмы Оське – получается какой-то шантаж на «прощение» – положение совершенно глупое. Я нарочно не закончу вещи месяц! Кроме того это тоже поэтическая бытовщина делать из этого какой-то особый интерес. Говорящие о поэме думают, должно быть – придумал способ интригировать. Старый приемчик! Прости Лилик – обмолвился о поэме как-то от плохого настроения. <…>
Сегодня у меня очень «хорошее» настроение. Еще позавчера я думал, что жить сквернее нельзя. Вчера я убедился что может быть еще хуже – значит позавчера было не так уж плохо.
Одна польза от всего от этого: последующие строчки, представляющиеся мне до вчера гадательными, стали твердо и незыблемо.
О моем сидении
Я сижу до сегодняшнего дня щепетильно честно, знаю точно так же буду сидеть и еще до 3 ч. 28 ф. Почему я сижу – потому что люблю? Потому что обязан? Из-за отношений?
Ни в каком случае!!!
Я сижу только потому, что сам хочу, хочу подумать о себе и о своей жизни.
Если это даже не так я хочу и буду думать что именно так. Иначе всему этому нет ни названия, ни оправдания.
Только думая так, я мог не кривя писать записки тебе – что «сижу с удовольствием» и т. д.
Можно ли так жить вообще?
Можно, но только не долго. Тот, кто проживет хотя бы вот эти 39 дней, смело может получить аттестат бессмертия.
Поэтому никаких представлений об организации будущей моей жизни на основании этого опыта я сделать не могу. Ни один из этих 39 дней я не повторю никогда в моей жизни.
Я только могу говорить о мыслях, об убеждениях, верах, которые у меня оформляются к 28-ому, и которые будут точкой из которой начнется все остальное, точкой, из которой можно будет провести столько линий сколько мне захочется и сколько мне захотят.
Если бы ты не знала меня раньше это письмо было бы совершенно не нужно, все решалось бы жизнью. Только потому что на мне в твоем представлении за время бывших плаваний нацеплено миллион ракушек – привычек и пр. гадости – только поэтому тебе нужно кроме моей фамилии при рекомендации еще и этот путеводитель. Теперь о создавшемся:
Люблю ли я тебя?
<…> Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама это знаешь.
Мне ужасно много хотелось здесь написать. Я нарочно оставил день продумать все это точно. Но сегодня утром у меня невыносимое ощущение ненужности для тебя всего этого.
Только желание запротоколить для себя продвинуло эти строчки.
Едва ли ты прочтешь когда-нибудь написанное здесь. Самого же себя долго убеждать не приходится. Тяжко, что к дням, когда мне хотелось быть для тебя крепким и на утро перенеслась эта нескончаемая боль. Если совсем не совладаю с собой – больше писать не стану. <…>
Опять о моей любви. О пресловутой деятельности Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи и дела и все пр. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу все остальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но если сердце работает оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь, Это было всегда, это и сейчас. Но если нет «деятельности» – я мертв. Значит ли это что я могу быть всякий, только что «цепляться» за тебя. Нет. Положение о котором ты сказала при расставании «что ж делать, я сама не святая, мне вот нравится „чай пить“». Это положение при любви исключается абсолютно. <…>
О твоем приглашении
Я хотел писать о том любишь ли ты меня, но твое письмо совершенно меня разбудоражило, я должен для себя еще раз остановиться на нем.
Может ли быть это письмо продолжением отношений? Нет, ни в каком случае нет.
Пойми, детик! Мы разошлись, чтоб подумать о жизни в дальнейшем, длить отношения не хотела ты, вдруг ты вчера решила что отношения быть со мной могут, почему же мы не вчера поехали, а едем через 3 недели? Потому что мне нельзя? Этой мысли мне не должно и являться, иначе мое сидение становится не добровольным, а заточением, с чем я ни на секунду не хочу согласиться.
Я никогда не смогу быть создателем отношений, если я по мановению твоего пальчика сажусь дома реветь два месяца, а по мановению другого срываюсь даже не зная что думаешь и, бросив все, мчусь. Не словом а делом я докажу тебе что я думаю обо всем и о себе также прежде чем сделать что-нибудь.
Я буду делать только то что вытекает и из моего желания. Я еду в Питер.
Еду потому, что два месяца был занят работой, устал, хочу отдохнуть и развеселиться.
Неожиданной радостью было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщины.
Может ли быть у меня с ней что-нибудь? Едва ли. Она чересчур мало обращала на меня внимания вообще. Но ведь и я не ерунда – попробую понравиться.
А если да, то что дальше? Там видно будет. Я слышал, что этой женщине быстро все надоедает. Что влюбленные мучаются около нее кучками, один недавно чуть с ума не сошел. Надо все сделать чтоб оберечь себя от такого состояния.
Чтоб во всем этом было мое участие я заранее намечаю срок возврата (ты думаешь, чем бы дитя не тешилось, только б не плакало, что же, начну с этого), я буду в Москве пятого, я все сведу так, чтоб пятого я не мог не вернуться в Москву? Ты это, детик, поймешь. <…>
Любишь ли ты меня?
Для тебя, должно быть, это странный вопрос – конечно любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось?
Нет. Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне, у тебя – вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть даже большое), но если я кончаюсь то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь опять всплывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я б хотел так любить. <…> – Детик, ты читаешь это и думаешь – все врет, ничего не понимает. Лучик, если это даже не так, то все равно это мной так ощущается. Правда, ты прислала, детик, мне Петербург, но как ты не подумала, детик, что это на полдня удлинение срока! Подумай только, после двухмесячного путешествия подъезжать две недели и еще ждать у семафора полдня! <…>
Лилятик – все это я пишу не для укора, если это не так я буду счастлив передумать все. Пишу для того чтоб тебе стало ясно – и ты должна немного подумать обо мне.
Если у меня не будет немного «легкости» то я не буду годен ни для какой жизни. Смогу вот только как сейчас доказывать свою любовь каким-нибудь физическим трудом. <…>
Семей идеальных нет. Все семьи лопаются. Может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никаким «должен», никаким «нельзя» – только свободным соревнованием со всем миром.
Я не терплю «должен» приходить!
Я бесконечно люблю, когда я «должен» не приходить, торчать у твоих окон, ждать хоть мелькание твоих волосиков из авто.
Быт
Я виноват во всем быте, но не потому что я лиричек-среднячек, любящий семейный очаг и жену-пришивальщицу пуговиц.
Нет!
Тяжесть моего бытового сидения за 66 какая-то неосознанная душевная «итальянская забастовка» против семейных отношений, унизительная карикатура на самого себя. <…>
Я чувствую себя совершенно отвратительно и физически и духовно. У меня ежедневно болит голова, у меня тик, доходило до того что я не мог чаю себе налить. Я абсолютно устал, так как для того чтоб хоть немножко отвлечься от всего этого я работал по 16 и по 20 часов в сутки буквально. Я сделал столько, сколько никогда не делал и за полгода.
Характер
Ты сказала – чтоб я подумал и изменил свой характер. Я подумал о себе, Лилик, что б ты не говорила, а я думаю что характер у меня совсем не плохой.
Конечно, «играть в карты», «пить» и т. д. это не характер, это случайность – довольно крепкие, но мелочи (как веснушки: когда к тому есть солнечный повод они приходят и уж тогда эту «мелочь» можно только с кожей снять, а так, если принять во время меры, то их вовсе не будет или будут совсем незаметные).
Главные черты моего характера – две:
1) Честность, держание слова, которое я себе дал (смешно?).
2) Ненависть ко всякому принуждению. От этого и «дрязги», ненависть к домашним принуждениям и… стихи, ненависть к общему принуждению.
Я что угодно с удовольствием сделаю по доброй воле, хоть руку сожгу, <а> по принуждению даже несение какой-нибудь покупки, самая маленькая цепочка вызывает у меня чувство тошноты, пессимизма и т. д. Что ж отсюда следует что я должен делать все что захочу? Ничего подобного. Надо только не устанавливать для меня никаких внешне заметных правил. Надо то же самое делать со мной, но без всякого ощущения с моей стороны. <…> Целую Кисю. <…>
Какая жизнь у нас может быть, на какую я в результате согласен? Всякая. На всякую. Я ужасно по тебе соскучился и ужасно хочу тебя видеть.
Галина Дмитриевна Катанян:
Письмо-дневник является также необычайной силы человеческим документом, отражающим тяжелое душевное состояние поэта во время этой работы. Некоторые страницы закапаны слезами. Другие страницы написаны тем же сумасшедшим, непохожим на обычный, почерком, каким написана и предсмертная записка. У меня было впечатление, что он несколько раз был близок к самоубийству во время написания поэмы…
Лили Юрьевна Брик:
28 февраля в 3 часа дня кончался срок нашей разлуки, а поезд в Ленинград отходил в 8 вечера.
Приехав на вокзал, я не нашла его на перроне. Он ждал на ступеньках вагона.
Как только поезд тронулся, Володя, прислонившись к двери, прочел мне поэму «Про это». Прочел и облегченно расплакался…
Галина Дмитриевна Катанян:
Маяковский был жив, его рукописи не были редкостью, и сам он настолько не ценил их, что по напечатании вещи, как правило, уничтожал черновик. Три варианта «Про это» уцелели случайно. Лиля сидела в столовой, когда услышала, что в комнате Володи что-то тяжело плюхнулось в корзину для бумаг.
– Володя, что это?
Узнав, что он собирается сжечь «Про это», Лиля отобрала рукопись, сказав, что если поэма посвящена ей, то рукопись и подавно принадлежит ей.
Лили Юрьевна Брик. Письмо В. В. Маяковскому, весна 1923 г.:
Володенька,
как ни глупо писать, но разговаривать мы с тобой пока не умеем: жить нам с тобой так, как жили до сих пор – нельзя. Ни за что не буду! Жить надо вместе; ездить – вместе. Или же – расстаться – в последний раз и навсегда.
Чего же я хочу. Мы должны остаться сейчас в Москве; заняться квартирой. Неужели не хочешь пожить по человечески и со мной?! А уже, исходя из общей жизни – все остальное. Если что-нибудь останется от денег можно поехать летом вместе, на месяц; визу как-нибудь получим; тогда и об Америке похлопочешь.
Начинать делать это все нужно немедленно, если, конечно, хочешь. Мне – очень хочется. Кажется – и весело и интересно. Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где были и что делали днем, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после теплой ванны!
Разве не верно? Тебе кажется – опять мудрю, капризничаю.
Обдумай серьезно, по взрослому. Я долго думала и для себя – решила. Хотелось бы чтобы ты моему желанию и решению был рад, а не просто подчинился!
Целую.
Твоя Лиля (кошечка).
Наталья Федоровна Рябова:
Маяковскому много звонили. Звонили по делам, звонили женщины. Иногда звонила Лиля Юрьевна. По первым же словам Маяковского я узнавала, что он говорит с ней, еще раньше, чем он в разговоре называл ее по имени. С ней Владимир Владимирович говорил особым каким-то голосом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.