1938
1938
Воскресенье, 9 января
Ничего, я заставлю себя начать этот проклятый год. Во-первых, я «закончила» последнюю главу «Трех гиней» и, во-вторых, не знаю, такого никогда не было, в котором часу закончила писать.
Пятница, 4 февраля
У меня десять минут. Л. всерьез одобряет «Три гинеи». Считает, что книга представляет собой в высшей степени ясный анализ. В целом я довольна. Здесь не нужны чувства, ибо, как говорит Л., это не роман. Все же, мне кажется, книга могла бы иметь больше практической ценности. Но я здесь гораздо бесстрастнее, это правда; думаю, здесь больше техники и книга не подействует на меня так, как обычно действуют романы.
Понедельник, 11 апреля
Как бы то ни было, но первого апреля, насколько мне помнится, я начала писать книгу о Роджере и с помощью мемуаров добралась до Клифтона[241]. Здесь больше техники, чем чувств; но, полагаю, придется переписывать. Все же двадцать страниц есть, а ведь я долго не могла взяться. Удивительное утешение заниматься таким разумным сочинительством, снимая жуткое напряжение «Трех гиней». Надеялась, что Л. будет больше меня хвалить. Впрочем, ему пришлось буквально проглотить записи. Подозреваю, что завтра гранки станут для меня холодным душем. Но я хотела — очень хотела — написать эту книгу; и у меня спокойное творческое настроение, словно я сказала моей книге: или бери меня, или поди прочь; с меня хватит; я свободна для новых приключений — в 56 лет. Вчера вечером опять начала придумывать: летний вечер; некая целостность; вот моя идея. Везде и всюду Роджер; во вторник Монкс-хаус, а потом инфернальная связка гранок. Интересно, права ли я, что в этом есть какой-то смысл — в «Трех гинеях» — есть точка зрения; есть усердие, продуктивность; и временами «хорошо написано» (если иметь в виду технические проблемы — цитаты, аргументы), как в любом другом из моих более или менее бессвязных сочинений! Думаю, «Три гинеи» лучше, чем «Комната Джейкоба»: эта книга, когда я ее перечитала, показалась мне немного эгоцентричной, манерной и эскизной; но у нее есть свое преимущество — скорость. Подозреваю, мои записи вульгарны и несколько навязчивы.
Вторник, 26 апреля
Мы отпраздновали Пасху в Монкс-хаус; однако солнце не появилось ни разу; было холоднее, чем на Рождество; недовольное небо со свинцовыми тучами; пронизывающий ветер; зимняя одежда; гранки; острое отчаяние; взнузданное, однако, божественной философией; радость от открытия «Пчел» Мандевиля (очень полезная книга; именно такая мне была нужна). Потом К[242], звонит; чтобы предупредить нас: получили ли мы письмо от Пипси[243]? Оттолин умерла. Ей сказали, что Пипси может умереть, и она умерла от шока; он просит вас написать о ней (с мистером Уиксом и мистером Масселлом, осматривавшими чердак на предмет устройства там комнаты). Итак, пришлось писать; неприятный шарик у меня в голове, и она кружится. Но все же, несмотря ни на что, я прикидываю новую книгу и молюсь, чтобы она не стала очередным тяжким грузом. Пусть она будет беспорядочной и экспериментальной; что-нибудь мне удастся выжать из себя утром, чтобы облегчить себе «Роджера»; никаких четких планов; призываю всю космическую беспредельность; приказываю своему уставшему и робкому мозгу взяться за другое — есть все части — и это не ненадолго. Чтобы порадовать себя, записываю: почему бы не «Пойнтцет-Холл»[244]; центр; вся литература обсуждается не без легкого нелепого живого юмора; все, что приходит мне в голову; но «я» отвергнуто, и вместо него «мы». Кому в конце концов будет брошен вызов? «Мы»… состоит из множества разных вещей… мы — жизнь, искусство, заблудшие и бездомные — бессвязное противоречивое, но каким-то образом унифицированное целое — сегодняшнее состояние моего мозга? Англия; живописный старый дом — терраса, по которой прохаживаются няни — ходят люди — постоянные перемены и разнообразие от раскаленных страстей до обычного повествования, и факты — и заметки; и — нет, хватит! Мне надо читать «Роджера»; потом поминальная служба в память Отт, представление Т. С. Элиота по его нелепому требованию. 2.30 — у Мартина в Филдсе.
Похороны Оттолин. Ох, ох, все так вяло; все всхлипывают, что-то бормочут; суета с сумками; шарканье ног; большая коричневая масса респектабельных дам из Южного Кенсингтона. Потом псалмы; священник с медалями на стихаре; оранжевые и голубые окна; игрушечный флажок Великобритании, торчащий из стены. Какое все это имеет отношение к Оттолин и к нашим чувствам? Разве что адрес пришелся к месту; критическое исследование, написанное в основном Филипом и прочтенное, с чувством, мистером Спиайтом, актером: здравая и светская речь, которая хотя бы заставила задуматься об ушедшем человеке, правда, упоминание о ее прелестном голосе напомнило о странном гнусавом стоне; тем не менее, и это было хорошо для снижения пафоса. Секретарь Ф. приколол мне бутоньерку и предложил сесть поближе. Доступ к скамье был прегражден дамой в мехах, которая сказала: «Я не могу пошевелиться». Вероятно, так оно и было. Я остановилась довольно далеко; однако достаточно близко, чтобы видеть спину Филипа в толстом пальто; его красную баранью голову, которой он вертел во все стороны, оглядывая ряды; я пожала ему руку, симулируя, боюсь, больше чувства, чем испытывала на самом деле, когда он спросил, понравился ли мне адрес, а потом медленно двинулся к ступеням — мимо Джека и Мэри, Стерджа, Муров, Молли и т. д.; у Гертлера слезы стояли на глазах; слуги; вперед выбилась леди Оксфорд, которая была тверда, как тяжелый габардин; с прямой спиной; с немного рассеянным взглядом, несмотря на косметику, благодаря которой у нее блестели глаза. Она сказала, что дружески пеняла Отт на ее голос; но лишь из любви. И все-таки чудная женщина. Скажите, почему же тогда все друзья с ней перессорились? Пауза. Она была exigeante[245], осмелился наконец произнести Дункан[246]. Марго перестала расспрашивать; перешла к историям о Симондсе и Джоуите, когда я с насмешкой заговорила о ее некрологе. Мой, написанный об Отт для «Таймс», не вышел, о чем я не очень сожалею…
Вчера шла по Далвич и потеряла брошку, когда, довольная, думала о том, что гранки прочитаны (26 апреля) и сегодня должны быть отосланы; больше я ничего не смогу исправлять. Чувствую себя совершенно свободной. Почему? Исполнила свой долг и ничего не боюсь. Могу делать все, что мне заблагорассудится. Больше я не знаменитая; не на пьедестале; за мной не охотится свет; отныне и навсегда — я сама по себе. Так я чувствую: ощущение пространства, словно надеваешь комнатные туфли. Почему это так, почему я чувствую себя вольной до самой смерти и не притворяюсь, когда говорю — эта книга плохая и не может вызвать ничего, кроме легкой насмешки; до чего же непоследовательная и эгоцентричная эта В.В. — почему, почему я не могу анализировать: сегодня взволнована.
Трудность в том, что я совсем погрузилась в мой фантастический «Пойнцет-Холл» и не могу заниматься Роджером. Что же делать? Все-таки это мой первый свободный день; и обо мне, то есть о моих «Трех гинеях», было довольно неловко извещено на первой странице нового надутого «Т. L. S.». Ничего не поделаешь; но я должна держаться за свою «свободу» — та же таинственная рука достала меня около четырех лет назад.
Четверг, 5 мая
Льет как из ведра; всюду сырость; самая ужасная весна, какую я помню; ручки исчезли, даже новая коробка; глаза болят из-за Роджера, и мне немножко страшно, ведь впереди тяжелая работа. Надо как-то уменьшать и разрыхлять текст; я не могу (помню) делать из этого длинное тщательное подробное исследование; позднее он должен стать более общим и летящим.
А как поступить с письмами? Нельзя же уходить от реальных фактов, противореча моей теории. Проблема. Но я убеждена, что не могу, физически, следовать портрету Р.А. Мне нечего прибавить к этой заведомой лжи?
Четверг, 17 мая
Сегодня у меня приятное утро, так как леди Рондда написала, что получает большое удовольствие от моих «Трех гиней» и очень тронута ими. Тео Бозанкет, которой был послан экземпляр для рецензирования, читает ей вслух отдельные куски. Она уверена, что книга очень значительная, и называет себя благодарным профаном. Хорошее начало; значит, книга волнует людей; заставляет задуматься; ее обсуждают; и не растащат по мелочам. Итак, леди Р. уже в какой-то степени на моей стороне; правда, поскольку она в высшей степени патриотична и у нее очень развито гражданское чувство, то, возможно, ей захотелось поспорить. Неизвестно, сколько еще всколыхнется чернильниц — я, мрачная и застывшая в последние недели, безразличная; и рассеянная, если учесть то напряжение и то волнение, с какими (правда) я писала книгу. Неизвестно, вспыхнет ли пожар в Европе. Еще один выстрел в полицейского, и немцы, чехи, французы вновь начнут весь этот ужас. Четвертое августа[247] может наступить на следующей неделе. Сейчас затишье. Л. говорит, К. Мартин говорит, мы говорим (премьер-министр)[248], что на сей раз война неизбежна. Гитлер жует свои ощетинившиеся усики. Все трепещут, и моя книга может стать вроде мотылька, танцующего над костром, — еще мгновение, и он сгорит.
Пятница, 20 мая
Пора описать мои ожидания, страхи и так далее до публикации — как будто 2 июня — «Трех гиней»; я не делала этого, потому что живу в солидном мире Роджера и (вновь сегодня утром) в воздушном мире «Пойнтцет-Холла» и больше ни о чем не думаю. Не хочу думать. Больше всего я боюсь внешнего очарования и пустоты. Боюсь, что книга, которую я писала, изо всех сил стараясь отделаться от невыносимой тяжести, не возмутит даже поверхность. Вот чего я боюсь. А еще мне неловко играть роль в публичной жизни — боюсь рассказывать автобиографию на публике. Мои страхи перевешиваются (и это правда) отвоеванными миром и покоем, и я радуюсь этому. Нет больше ни прежнего отравления, ни прежнего возбуждения. Но и это не все. Избавившись от них, мой мозг компенсировался. Мне не нужно возвращаться и повторяться. Я — аутсайдер, любительница. Могу идти своим путем; по-своему экспериментировать с собственным воображением. Стая пусть воет, но ей никогда не догнать меня. И даже если стая — рецензенты, друзья, враги — не обращает на меня внимания, не глумится надо мной, я все равно свободна. Это реальный результат той духовной конверсии (здесь не место подбирать слова), случившейся осенью 1933 или 1934 года, — когда я бежала по Лондону, помнится, покупая великолепную посуду, в самом восторженном состоянии, возле «Блэкфрайарс»[249]; когда я дала мужчине, который играл на арфе, полкроны только за то, что он поговорил со мной о своей жизни в туннеле метро. Приметы перепутались: Л. менее взволнован, чем я рассчитывала; Несса отзывается в высшей степени неопределенно; мисс Хепворт и миссис Николлс говорят: «Женщины многим обязаны миссис Вулф». Я же обещала Пиппе книги. Теперь к письмам Р. В Монкс-хаус сейчас холодно и гуляет ветер.
Пятница, 27 мая
Странно работать меньше чем вполсилы после прошедших месяцев крайнего напряжения. В результате каждый день пишу тут по полчаса. Перепечатываю «Роджера»; потом напишу об Уолполе. Только что подписывала ярко-зелеными чернилами всякие письма. Однако не буду распространяться, как отвратительно делать то, что приходится делать. Благодарное письмо от Брюса Ричмонда, подводящее итог моему тридцатилетнему сотрудничеству с ним и с «Lit. Sup.». Мне всегда было приятно, когда Л. звал меня к телефону: «Тебя требует Главный Журнал!» И я бежала к телефону в Хогарт-хаус за едва ли не еженедельным указанием! Почти всему, что я умею, меня научил он: сокращать; оживлять; и еще я научилась читать с ручкой и блокнотом, всерьез. Теперь надо ждать неделю — когда это закончится и внимание ко мне сойдет на нет. Не попророчествовать ли? В целом, будет больше горечи, чем радости; насмешки запоминаются крепче, чем энтузиазм леди Рондды. А насмешек будет много — будут и злые письма. Кто-то промолчит. А потом — через три недели, считая со вчерашнего дня — мы уедем. К седьмому июля, когда мы вернемся, — или раньше, потому что нам быстро надоедают отели — все будет кончено иди почти все; а потом, думаю, года два я вообще не буду ничего публиковать, кроме американских статей. Но самое худшее — последняя неделя ожидания, правда, и она не так уж плоха — никак не сравнима с ужасом перед выходом романа «Годы» (тогда меня охватило мертвящее безразличие, до такой степени я была уверена в провале).
Вторник, 31 мая
Письмо от Пиппы. Ей нравится. Это последнее, что тяготило меня — и тяготило очень сильно, ибо я чувствовала, что если я написала все это, а ей не понравится, то мне придется довольно жестоко бороться с самой собой. Но она говорит, что это как раз то, о чем они мечтали; и яда больше нет. Теперь я могу спокойно отнестись к музыке, или ослиному вою, или гусиному крику рецензентов, и (честно) я даже ловлю себя на том, что время от времени забываю о близящемся конце недели. Никогда еще я не ждала рецензий в таком настроении. И мне все равно, что скажут мои кембриджские друзья. Мэйнард может насмехаться сколько хочет, мне нет до этого никакого дела.
Родмелл. Пятница, 3 июня
Сегодня выходят в свет «Три гинеи». В «Lit. Sup.» две колонки и передовица; в «Рефери» известная черная женщина-адвокат объявляет сексуальную войну или что-то в этом роде. Этот день своим кудахтаньем почти не отличается от остальных дней, так что я спокойно занималась «Пойнтцет-Холлом»; даже не прочитала Р. Линда и не проглядела статьи ни в «Реф.», ни в «Таймс». Честное слово, с меня словно тяжесть свалилась, и я совершенно спокойна. Не хочу читать рецензии и выслушивать чужие мнения.
Интересно, почему? Потому что мне больше нравится общаться, чем писать поэму? Наверняка что-то в этом роде. К счастью, между нами и грохотом 50 миль из войлока. Сегодня солнечный, теплый, сухой, по-настоящему июньский день, но позднее пойдет дождь. Ох, как мне понравилось, что «Lit. Sup.» заявил, будто я самый замечательный памфлетист в Англии. А еще — что эта книга, если отнестись к ней всерьез, является знаком эпохи. А еще «Лиснер» считает меня на редкость честной и по-пуритански отказывающей себе в полетах. Но это почти все.
Как бы то ни было, наступил конец шестилетнего барахтанья, борьбы, отчаяния, немножко радости: если взять «Годы» и «Три гинеи» и сложить их в одну книгу — оно так и есть. Теперь я вновь могу удалиться, чего мне очень хочется. Быть наедине с собой, в одиночестве, погруженной в себя.
Воскресенье, 5 июня
Это были самые легкие роды из всех. Не сравнить с «Годами»! Я проснулась, зная, что начнется тявканье, и тотчас забыла об этом. Вчера получила «Тайм и Тайд», и разные лондонские непонятности; сегодня — «Обсервер»: Селинкур. Ужасное обвинение. «Санди таймс», «Нью стейтсмен» и «Спектейтор» решили, вероятно, подождать до следующей недели. Температура держится на одной отметке. Я предсказываю большое количество писем во вторник вечером: некоторые будут анонимными и обидными. Но я добилась своего; меня принимают всерьез, не отвергают как очаровательную болтушку, вопреки моим страхам. Вчера «Таймс» поместила параграф, озаглавленный «Миссис Вулф обращается к женщинам», это серьезный вызов, на который должны ответить все думающие люди — или что-то в таком роде: предваряя «Lit. Sup.»: пожалуй, ничего подобного еще не было, и тут кроются серьезные намерения.
Болдок. Четверг, 16 июня
Остановились разжечь трубку на Икнилд-Уэй, маленькой улочке с желтыми виллами. Святой Иаков. За Кройландом[250] величественный разрушающийся собор. Очень жарко; равнина; старик удит рыбу. Огромные пространства, выставленные напоказ. Река поднялась выше дороги. Едем в Гейнсборо. Ланч в Питерборо; фабричные трубы. Ворота на железнодорожную станцию открыты; снова едем. Гейнсборо. Красный дворец в венецианском стиле поднимается среди бунгало в квадрате нескошенной травы. Высокие окна, покосившиеся стены. Лабиринт узких улочек. Странный забытый городок. Воскресенье в Хаустедсе[251]. Колючки; овцы. Стена и перед ней белоголовые мальчишки. Миля за милей бледно-лиловая лаванда. Одна едва заметная дорога красной нитью проходит по всему огромному пространству неухоженной пустоши. Сегодня сплошные тучи, хмуро и ветрено. Стена — как волна с острым гребнем, которая поднимается, прежде чем упасть и разбиться. Потом опять ровное пространство. Под гребнем болото. Ждем, когда прекратится дождь, потому что весь вчерашний день по стене гулял ветер и барабанил дождь. Теперь мы посреди пустоши в нескольких милях от Корбриджа[252] и опять ждем. Кругом тучи. Поют жаворонки. Ланч откладывается. Компания из девяноста человек собралась на ланч в гостинице в Пиерсбридже. Ощущение такое, что местные жители явились на постоялый двор восемнадцатого столетия отметить спортивную победу. Дом шотландского священника, сад: очень солидный частный дом принимает пансионеров. Горячая ветчина, фрукты, настоящие сливки; окна смотрят на уродливую гряду. Сегодня с утра болотистый Уош[253]. Потом Пеннинские горы[254]. Они закутаны в душный туман. Поют жаворонки. Л. ищет воду для (спаниеля) Салли (она должна быть перед стеной). Воскресенье. Сидим на обочине дороги под Римской стеной[255], пока Л. чистит свечи зажигания. Я читаю греческие стихи в переводе и размышляю. Когда человек читает, его мозг напоминает пропеллер самолета, невидимый, быстрый и неосознанный — такое состояние достигается весьма редко. Неплохое оксфордское вступление, чтобы вступить в контакт, современное: ученое, все-таки Оксфорд. Ведомые общим чувством, коровы идут на вершину холма[256]. Все следом за одной. Ветер раскачивает машину. Слишком ветрено, чтобы лезть наверх и смотреть на озеро. Причина, почему холмы до сих пор Римские, — пейзаж вечен… что видели они, то вижу и я. Ветер, июньский ветер, вода и снег. Овцы на торфяных участках как жемчужины. Никакой тени, никакого укрытия. Римляне следят за границей. Никто не идет.
Вторник. Мы в Мидлотиане. Остановились, чтобы заправить машину. Едем в сторону Стерлинга. Шотландский туман ложится на деревья. Нормальная шотландская погода. Высокие холмы. Уродливые пуританские дома. Водолечебница, построенная 90 лет назад. Женщина окликнула нас и сказала, что в субботу видела миссис Вулф, гуляющую в Мелрозе[257]. Я ей привиделась, потому что меня там не было. Галашилс — фабричный город. Ужас. Обрывки разговоров, услышанные в водолечебном Мелрозе. Шотландские дамы с тихими голосами сидят возле окна на закрепленных за ними местах рядом с камином. «Я удивилась, что вы гуляете с зонтиком». Та, что вяжет: «Не знаю, смогу ли я отстирать это и надеть снова. Я работаю в грязи». Тут встреваю я: мы остановились в Драйберге и хотели бы пойти на могилу Скотта. Она находится под упавшим паланкином разрушенной часовни. Крыши пока хватает, чтобы прикрывать ее. Вот тут он лежит — сэр Вальтер Скотт, баронет. На коробке с шоколадным бланманже эти слова выведены большими буквами. Дама Шарлотта, которая похоронена рядом с ним, покрыта таким же шоколадом, видно, такой у него был вкус. Ему бы это понравилось. Аббатство впечатляет, по полю течет река. Кругом старые шотландские развалины. Я сорвала ветку белой сирени на память, но потеряла ее. Места вроде бы много, но Скотт зажат со всех сторон. Рядом полковник, в ногах Локхарт, его зять. Рядом Хэйг[258], весь в темно-красных маках. Старые дамы обсуждают доктора Джона Брауна, чей брат имел практику в Мелрозе. Скоро у кого-то заболит голова, притупятся чувства. Кто-то съест слишком много кексов за чаем, а в семь обильный обед. «Я думаю, он очень мил — ее муж. Но она и сама личность. Очень приятный кр-у-уг. Где они живут? Уехали в Пертшир… У меня три петли лишних… Мисс Пис пошла в библиотеку со своим другом, хотела разжечь камин. Она не звонила в колокольчик? А вот и вы! (не поднимая глаз от вязания). Сейчас так много незанятых комнат. Два года назад исполнилось сто лет (Драйбергу?). Я тоже была. Служили службу — очень интересно. Все священники. Пятеро на возвышении. Возможно, там был и председатель городского собрания. В любом случае, было очень мило, и день выдался прекрасный, и народу пришло очень много. Птицы пели хором. День рождения Алана Хэйга. Служба была в Драйберге. Мне нравится Д. Я не бывала в Йедберге — там ужасно красиво». Нет, боюсь, мне не описать это. Старушки, которые сидят на диване, на самом деле не намного старше меня. Ну да, им лет по 65. «Эдинбург прелестен — мне он нравится. Мы должны уехать, прежде чем узнаем его. Надо уехать из того места, где родился. Тогда, если возвращаешься, все становится по-другому. Пусть на год — пусть на два. Я уеду (не отрываясь от работы) и посмотрю, что будет. В какую церковь вы ходите? В Шотландскую церковь — а не церковь святого Джайлса. Здесь был Трон. Мы ходим в церковь святого Джайлса. Был еще приход Святого Георгия — мой муж был старостой в приходе Святого Георгия, на Шарлотт-сквер. Вам нравится Во? В общем нравится, но я не слышу его, какая жалость. У него очень емкие проповеди — из них нечего выбросить. Хор прекрасный. Свободное место мне не достанется, судя по всему. Я чувствую, как недостойно бегу с толпой. Толпа не добралась до меня — надо сидеть тихо — я присутствую на службе — я слышу молитвы, музыку молодых людей. Неплохо смотрелось, когда они шли из Чертополоховой часовни[259]. Они прошли мимо. Я встала и последовала за ними. Есть места, которые никто никогда не занимает, и чаще всего это лучшие места. Мне нравится церковь Святого Джайлса, здесь по-старинному красиво. Старая дама, чье место я заняла, сказала, что церковь вся обновлена. Это сделал Чемберс, а когда открывали церковь, для его семьи не нашлось места. Плохая организация. Кто-то все же усадил их. Глупо. Всегда какие-то изменения в верхах церковной иерархии. Мне нравится епископат. Если епископат, то пусть будет епископат, если Шотландская церковь, то пусть будет Шотландская церковь. Брат доктора Во в Данди. Ему нравится Роузнит. Кто-то сказал, что священник в Роузните очень деликатен».
Ветер в ярости; деревья стоят голые; пресные лепешки да еще голубая фунтовая банкнота — вот и все отличия. Гленкоэ. Грозное место. Зеленые горы, плывущие острова. Движущийся поток автомобилей; жителей нет, одни туристы… Полосы снега на Бен-Невисе. Море. Маленькие суденышки; ощущение Греции и Корнуолла. Желтые флаги и большие наперстянки; никаких ферм, деревень, коттеджей; мертвая земля кишит насекомыми. Старик, который не смог подняться со стула. Еще две женщины, у одной ноги вываливаются из туфель. Все переодеваются к обеду и сидят в гостиной. Хорошая гостиница в Крианларихе. Озеро с висящими сталактитами, зеленые деревья посередине. Холмы. Они словно покрыты зеленым плюшем. Бэннингтон из Итон-Плейс. Она отыскала вечнозеленое растение для своего свекра, ботаника. Небо светлеет в 11. Плохую рецензию о «Трех гинеях» написал Д. М. Янг. Мне было больно десять минут; и все. Лох-Несс проглотило миссис Хамбро. Она носила жемчужные украшения.
Устав от переписывания, я разорвала все, что оставалось, — урок на следующее путешествие, не делать карандашных заметок и не переписывать их. Потом пожалела. Гостиничные эксперименты Босуэлла. Женщина, чья бабушка работала у Вордсвортов, помнит его стариком в пальто в красную полоску, все время бормочущим стихи. Иногда он гладил детей по головам, но никогда не заговаривал с ними. А вот Х. Кольридж все время пила с мужчинами в пабе.
Четверг, 7 июля
Ох, до чего же трудно вернуться к «Роджеру» после того, как меня швырнуло к «Трем гинеям» и «П.X.». Не могу сконцентрировать внимание на мелких подробностях в письмах. Сегодня утром заставила себя отправиться в Фэйлэнд 1888 года. Однако Джамбо (Марджери Стрэчи) вчера вечером вылила ушат холодной воды на идею биографии человека, у которого не было жизни. У Роджера, сказала она, не было жизни, о которой можно писать. Собственно, она права. А теперь я потею над подробностями. Все очень мелкое и накрепко увязано друг с другом — все задокументировано. Неужели писать в этом масштабе? Неужели таким он будет интересен людям? Думаю ничего не менять до моей встречи с ним в 1909 году, а потом попытаюсь написать что-нибудь более художественное. Но прочитать письма необходимо. Надо все время что-то чему-то противопоставлять. Моя точка зрения: его — одинакова с другими. А потом и его книги.
Суббота, 6 августа
Мне в общем-то нравится работать над «П.X.» Что-то есть; но это никому не понравится, если даже прочитают. Энн Уоткинс, кстати, говорит, что читатели «Атлантик» недостаточно знают Уолпола, чтобы понять мою статью. Отказала.
Среда, 17 августа
Нет, не буду продолжать «Роджера» — сейчас мне нужны кровь и пот из старых статей — занимаюсь ими до ланча. Украду 25 минут. На самом деле я погружена в «Роджера». Разве я не сказала, что хватит? Разве Л. не сказал, что нет никакой спешки? Но мне уже 56; подумать только, что Гиббон позволил себе еще 12 лет жизни и умер внезапно. Почему на сворке всегда напряжение, гонка, принуждение? Я хочу лишь одного — сезон спокойной погоды. Размышлений. Иногда у меня это получается около трех часов ночи — я всегда просыпаюсь в это время, открываю окно и смотрю на небо поверх яблонь. Ночью был страшный ветер. Все виды сценических эффектов — деревья клонились чуть не до земли, потом небо очищалось, потом все начиналось сначала, после захода солнца пейзаж стал таким фантастическим, что Л. заставил меня посмотреть в окно ванной комнаты — буйство красных туч; беспросветность; словно фиолетово-черная акварель, хрупкая, как лед; а потом полосы ярко-зеленого камня; синего камня и мерцание алого света. Нет; передать это невозможно; деревья в саду; отраженный свет; на краю обрыва раскаленные кочерги. Итак, за ужином мы говорили о нашем поколении и о возможности войны. Гитлер поставил под ружье миллион человек. Или это летние маневры, или?.. Гарольд[260], выступая по радио в своей манере гражданина мира, намекнул на вероятность войны. Это будет полная гибель не только европейской цивилизации, но и нашего последнего убежища. Квентин призван на военную службу, etc. Люди стараются не думать об этом — вот и все. Продолжают рассуждать о новой комнате, о новом кресле, о новых книгах. А что еще делать комару, попавшему на острие травинки? Я тоже буду писать «П.X.» и другие вещи.
Воскресенье, 28 августа
Ужасное лето, ручьи сухие. Еще ни одного гриба. Воскресенье в Монкс-хаус — день, отданный на откуп дьяволу: собаки, дети, колокола… все идут на вечернюю молитву. Мне негде приткнуться. Совсем разбита после трех трудных игр в шары. Шары — наша мания. Чтение отодвинуто в сторону. Накрепко связана с Роджером: довела его, со всей возможной твердостью, до Америки. Теперь нырну в художественную прозу, потом сочиню главу, которая предварит перемену. Читабельно ли это — и, господи помилуй, сколько еще будет чистки и ужимания. Динг-донг колокольчик… динг-донг — почему нам нравится жить в деревне? Ведь мы по своей воле отправились сюда! А они в любой момент могут навести на нас пушки и взорвать нас. Л. весь почернел. Гитлер лишь слегка придерживает своих псов. Один шаг — в Чехословакии[261] — как с австрийским эрцгерцогом в 1914 году — и опять будет 1914 год. Динг-донг, динг-донг. Все ушли гулять. Серый душный вечер.
Четверг, 1 сентября
Великолепный ясный сентябрьский день. Сибил грозится обедом — но, возможно, оставит нас в покое, если ей удастся затащить к себе министра. Политика определяет наше время. Злая атака К. Ливиса на «Три гинеи» в «Скрутини». Но Ливис вроде бы не внушил мне вселенского ужаса. Да я и не прочитала его до конца. Однако это знак того, каких неприятностей мне ждать. Но там все личное — беды самого Куини и нападки на мое высокомерие. Не знаю, почему мне стали безразличны похвалы и ругань. Но это правда. Сегодня утром легкое разочарование в биографии Роджера: слишком подробная и плоская. Тем не менее, я должна взяться за нее завтра и, боюсь, отложить в сторону «П.X.». Квентин заканчивает со столом. Мы решили оставить столешницу корнуоллского кремового цвета. Вчера я обнаружила новую дорогу к реке через Телскомбскую долину.
Итак, Куини была тотчас перечеркнута письмом от Джейн Уокер — тысяча благодарностей… «Три гинеи» должны быть прочитаны каждым англичанином и каждой англичанкой, etc.
Понедельник, 5 сентября
Странно в это прекрасное сентябрьское утро сидеть тут, читать о подробностях в отношениях Роджера и М.М. в Нью-Йорке, слушать топотание воробья на крыше, когда опять могло бы случиться 3 августа 1914 года[262]… Что принесет с собой эта война? Тьму, насилие; возможно, смерть. Ужас друзей; и Квентин: …Все это там, на континенте, в мозгу смехотворного человечка. Почему смехотворного? Потому что ничто не сходится: не соответствует реальности. Смерть, война и тьма — об этом ни капли не заботится ни один человек от мясника до премьер-министра. О свободе, о жизни тоже. Сон горничной, от которого мы очнулись, и памятник, воздвигнутый в честь погибших во время Первой мировой войны, напоминание нам о том, чем грозит война. Нет, у меня нет сил представить себе это в полной мере. Будь это реальностью, можно было бы что-нибудь сотворить. А так, пока это лишь бормотание, неясное, за пределами реальности. Мы можем сегодня вечером услышать его сумасшедший вопящий голос. Нюрнбергский сбор[263] уже начался: и продлится следующую неделю. Что будет с нами через десять дней? Предположим, мы проскочили, но ведь в любое мгновение может случиться непредвиденное, и тогда начнется кошмар. На сей раз все в напряженном ожидании. В этом разница. И так как мы все одинаково во тьме, то не можем разбиваться на кружки и группы; мы начинаем ощущать стадный инстинкт; все спрашивают: какие новости? Что вы думаете? Единственный ответ: поживем — увидим.
Тем временем старый мистер Томпсетт, 74 года ездивший на лошадях к речкам и по полям, умер в больнице. В среду Л. будет читать его завещание.
Суббота, 10 сентября
У меня нет ощущения реального кризиса — по крайней мере, как тогда с Роджером в 1910 году на Гордон-сквер, о чем я только что писала; а теперь, как ни трудно, я переключусь на другое, потому что осталось всего двадцать минут до ланча. На следующей неделе в это время у нас уже может быть война. Все газеты по очереди и одинаково — вероятно, текстом, надиктованным правительством, — мрачно, но сдержанно предупреждают Гитлера, что, если он нападет на нас, мы будем сражаться. Они якобы спокойны и невозмутимы. У них нет права на провокационные высказывания. Все продумано до мелочей. А на самом деле мы просто-напросто тянем время, по возможности не выказывая нервозности, до понедельника или вторника, когда заговорит оракул. Но нам хочется довести до его сведения, что мы думаем. Сомнительно только, чтобы наши слова достигали неслышащих длинных ушей. (Я думаю о Роджере, а не о Гитлере — я от всей души благословляю Роджера и жалею, что не могу сказать ему об этом, ибо он подарил мне себя для размышлений — что помогает мне существовать в этой сумбурной нереальности.) Суровые мужчины словно не могут отвести изумленного взгляда от построенного ребенком песочного замка, по необъяснимой причине превратившегося в настоящий огромный замок, для разрушения которого потребно много пороха и динамита. Ни один человек не в силах это осознать. Но и правду сказать нельзя. Значит, остается забыть. Тем временем в небе, вдоль и поперек над нашими холмами, рыскают самолеты. Все приготовления завершены. Истошно завоют сирены, едва появится первый намек на вражеское вторжение. Мы с Л. больше не говорим об этом. Гораздо приятнее играть в шары и рвать георгины. Они горят огнем в гостиной, красные на фоне вчерашней черной ночи. Теперь у нас есть балкон.
Вторник, 20 сентября
Так как я не в силах работать — немного болит голова, — то могу позволить себе сделать приблизительный набросок следующей главы[264]. (Я была поглощена «П.X.», отсюда головная боль. Интересно, что художественная литература требует гораздо большего напряжения, чем биография, — это удовольствие.)
А что если сделать перерыв после смерти Хелен (безумие)? Процитировать собственные слова Р.? Потом перерыв. А потом начать с первой встречи. Первое впечатление: гражданин мира, не академик и не богема. Потом его письма к матери. Потом вновь вернуться ко второй встрече. Картины; разговор об искусстве; я выглядываю из окна. Его настойчивость — глупость своего рода — желание заставить вас любить то же, что любит он. Пыл, поглощение, возбуждение интереса — нечто вроде вибрации, словно кружение сумеречной бабочки вокруг него. Или изобразить здесь какую-нибудь сцену — у Отт? Потом Константинополь. Прогулка на автомобиле; побольше подробностей; его глухота. Потом процитировать письма, полученные Р.
Первый показ в 1910 году.
Насмешка. Цитата из У. Бланта.
Впечатление, произведенное на Р. Еще один крупный план.
Письмо Макколлу. Его освобождение.
Радость. Нашел свой метод (но это было ненадолго. Его письма к В. показывают, что он был под ее влиянием).
Любовь. Как сказать, что он никогда не был влюблен?
Передать довоенную атмосферу. Отт. Дункан. Франция.
Письмо Бриджесу о красоте и чувственности. Его требовательность к себе. Логика.
Четверг, 22 сентября
По ошибке я написала несколько страниц из «Роджера» в дневнике; доказательство, если требуется доказательство, что я люблю поговорить и все мои книги — сплошная путаница. Да, в этот момент у меня пачки писем, отправленных В.Б. в 1916–1917 годах, — в них прославления Оксфордской земли — бесчисленные папки, в каждой письма, вырезки из газет и цитаты из книг. Тем временем приходят многочисленные полуофициальные письма, посвященные «Трем гинеям» (уже продано 7017…). После отъезда Беллов все равно не получается ни уединения, ни тишины, ни работы, как мы планировали. Полагаю, кому-то это нравится. Все же я вошла в старый, очень старый ритм регулярного чтения, сначала эта книга, потом другая; все утро «Роджер»; гуляю от двух до четырех; шары от пяти до шести тридцати; потом мадам де Севинье; обед в семь тридцать; читаю Роджера; слушаю музыку; занимаюсь «Кандидом» Эдди, читаю Зигфрида Сассуна; отправляюсь в постель в одиннадцать тридцать и так далее. Очень хороший ритм; но, кажется, мне удастся поддерживать его всего несколько дней. На следующей неделе ничего от этого не останется.
Четверг, 6 октября
Еще 10 минут. Сделала наскок на «П.X.», ибо могу писать его лишь один час. Как «Волны». Мне очень нравится; а в голове набирает силу «Роджер». Два дня назад случилась сильная буря. Без прогулок. Все яблоки на земле. Отключили электричество. Мы пользовались четырьмя подсвечниками с шестью свечами, которые купили в Вулворте. Обед готовится и дымит в столовой. Рабочие красят полы. Комнату должны закончить на этой неделе. От политиков только и слышишь; «Я говорил… Вы говорили. Я не говорил». Газет не читаю. Наконец-то впала в созерцательность. Мирная жизнь: почему бы не попытаться поверить в нее? Не могу собраться с духом насчет С. Реми. То хочу, то не хочу. Мечтаю о переменах; даже при свечах мне нравится читать Севинье. Мечтаю о Лондоне и свете; мечтаю о хорошем вине; мечтаю о полном одиночестве. Вчера говорила об этом с Л., когда мы шли в Пиддинхоу.
Пятница, 14 октября
Когда наступят длинные темные вечера, я собираюсь делать две вещи: писать экспромтом, как теперь, множество коротких стихотворений, чтобы включить их в «П.X.», если они придутся к месту; собрать, сложить вместе мои бесчисленные заметки для «Т.L.S.» и посмотреть, не получится ли из них материал для критической книги: цитаты? замечания? ведь это английская литература, как я читала и комментировала ее все прошедшие двадцать лет.
Вторник, 1 ноября
Макс[265] похож на Чеширского кота. Круглый. С большой головой. С голубыми глазами. Взгляд неуловимый. Похож на Брюса Ричмонда — сплошные округлости. Он говорит, что никогда не входил ни в какие объединения. Даже в юности. Это серьезная ошибка. В молодости надо думать. Есть только один правильный путь. И я думал. Это очень серьезно, и мне не понять. «Мир состоит из множества несходств. Я существовал вне группировок. Вот милый Роджер Фрай, который любил меня, был прирожденным лидером. Самый «озаренный». Таким он был. Мне даже не с кем его сравнить. Я слушал его лекции по эстетике искусства. И был разочарован. Он буквально не отрывался от записей — переворачивал страницу за страницей… Хэмпстед совсем не стал хуже. Несколько лет назад я останавливался в «Замке Джека Строу»[266]. У моей жены была инфлюэнца. Так вот барменша, искоса глядя на нее, сказала — у моей жены инфлюэнца была дважды — «Вы жадная, да?» Это выражение стало бессмертным. Все барменши таковы. По-моему, я раз десять был в пивных. Джордж Мур ничего сам не видел. Он понятия не имел, о чем думают мужчины и женщины. Все брал из книг. Ах, боюсь, вы напомните мне об «Ave atque Vale»[267]. Да, это прекрасно. Да, правда, тогда он не мог не видеть сам. Иначе это было бы вроде очаровательного озера, в котором нет рыбы». Керит[268]… Коулсон Кернахан? (Я рассказала, как К. К. остановил меня в Гастингсе. Вы Эдит Ситвелл? Нет, я миссис Вулф. А вы? Коулсон Кернахан.) Тут Макс стал что-то злобно бормотать. Неожиданно заявил, что они знакомы еще со времен «Желтой книги»[269]. Он написал «Бога и муравья». Продал двенадцать миллионов экземпляров. И еще воспоминания. Как я был гостем лорда Робертса… Великий человек поднялся с кресла. У него глаза — карие? голубые? черные? — нет, у него были настоящие глаза солдата. И он написал книгу «Знаменитости, которых я не встречал», Макс Бирбом.
Теперь о том, как он писал, милый Литтон Стрэчи сказал мне: сначала я пишу одно предложение, потом другое. Так я пишу. Одно за другим. Но мне кажется, что писать надо, словно бежишь по лугу. Это по-вашему. Когда вы идете в свою комнату после завтрака — что вы чувствуете? Я обычно смотрю на часы и говорю, о боже, пора писать статью… Нет, сначала я читаю газету. Мне никогда не хотелось писать. Обычно, возвращаясь вечером с какого-нибудь обеда, я хватался за кисть и рисовал карикатуру за карикатурой. Они как будто сами поднимались вот отсюда… он прижал руку к животу. Полагаю, это называется вдохновением. То, что вы сказали в вашем очаровательном эссе обо мне и о Чарльзе Лэме, совершенная правда. Он был безумцем; у него был дар; гений. А я слишком похож на Джека Хорнера[270]. Я вытаскиваю из себя самое лучшее. И оно слишком округлое, слишком совершенное… У меня около полутора тысяч читателей. О, я знаменит в основном благодаря вам и важным людям, подобным вам. Я часто перечитываю свои работы. У меня сложилась привычка читать их глазами людей, которых я уважаю. Довольно часто я читаю их так, как если бы их читала Вирджиния Вулф — отмечаю те места, которые должны вам нравиться. А вы так не делаете? О, попробуйте.
С Ишервудом мы с встретились на пороге. Он совсем неуправляемый, как мальчишка; с очень живыми глазами; кусачий; плутоватый. Этот молодой человек, сказал У. Моэм, «держит в своих руках будущее английской литературы». Очень восторженный. Несмотря на яркость Макса и свою особенность, которую он полностью осознает и с которой считается, это был поверхностный вечер; полагаю, потому, что я не могла выкурить принесенную с собой сигару. Это на более глубоком уровне. Из-за искусного хозяйничанья Сибил мы все время держались на поверхности. Истории, комплименты. Дом как бело-серебристо-зеленоватая раковина; панели; старинная мебель.
Среда, 16 ноября
Очень мало высоких мгновений. Я имею в виду мир и покой, благодаря которым взираешь на все как будто сверху вниз. Я сделала это умозаключение, поднимаясь по лестнице. Символично. Я «иду вверх по лестнице», когда пишу «Биографию». А будет ли у меня хоть одно мгновение наверху? Когда я закончу книгу о Роджере? Или когда буду в постели, между двумя и тремя часами ночи? В них нет регулярности. Но они часто являлись мне, когда я мучилась с «Годами».
Вчера ночью от плеврита умерла Виола Три: она была двумя годами младше меня.
Помню, какая у нее была кожа, словно абрикосовая, с редкими янтарными волосками. Глаза казались выпуклыми из-за краски внизу. Высокая богоподобная женщина и старая трудяга; она широко ступала своими длинными ногами, и ей многое удалось в конце концов. В последний раз я видела ее на приеме в «Горгулье», где она была, как всегда, излишне экспансивна. Мне не пришлось видеть ее другой, но она всегда мне нравилась. Мы встречались примерно раз в год, говорили о ее книгах. Она обедала у нас в тот вечер, когда была опубликована ее книга «Замки Испании». Я пошла пить чай в Вобурн-сквер, масло было завернуто в газету. В гостиной стояла двуспальная итальянская кровать. Виола жила инстинктами и была очаровательна, как хорошая актриса: богемна и сентиментальна. И еще, я думаю, она была безукоризненной непосредственной матерью и дочерью; не амбициозной; умела жить; полагаю, мучилась из-за денег; была экстравагантной и очень храброй; и мужественной — создательницей живописного окружения. Она была большой и сильной и должна была дожить до восьмидесяти лет; вне всяких сомнений, этот замок был разрушен последними часами; хотя кто знает. Ей было дано кое-что переводить в слова. На этой неделе свадьба ее дочери Вирджинии. Только подумать — Виола лежит мертвая. Как это неуместно, ненужно.
Вторник, 22 ноября
Я собиралась записать Впечатления о своем положении как писательницы. Мне не хочется читать Данте; у меня есть десять минут, свободных от переделки рассказа «Лапин и Лапина», написанного, кажется, в Ашеме то ли двадцать, то ли больше двадцати лет назад, когда я работала, вероятно, над «Ночью и днем».
Много воды утекло. Меня вознесли на вершину, скажем, лет десять назад, потом обезглавили У. Льюиса и мисс Стайн, теперь я как будто — если подумать — конечно же, устарела, ничто для молодых в сравнении с Морганом[271]; все же написаны «Волны»; но не похоже, что я напишу еще что-нибудь стоящее; перешла во второй ряд и наверняка буду совсем сброшена со счетов. Мне кажется, такова моя репутация на сегодняшний день. Основана она, главным образом, на критике Ч. Коннолли, произносимой между коктейлями: распушенный на ветру птичий хвост. Как я к этому отношусь? Гораздо спокойнее, чем ожидала. Но ведь я никогда этого не понимала. Я хочу сказать, что никогда не считала себя знаменитой, поэтому и не ощутила свержения. Правда, после «Волн» и «Флаша» меня взялся разоблачать, как мне показалось, «Скрутини». У.Л. пошел в атаку. Я знала об активной оппозиции. Но мне стали привычны похвалы молодых и недовольство стариков. Свинью подложили «Три гинеи», потому что на меня набросились и Д. М. Янгс, и пишущие для «Скрутини». Да и мои собственные друзья стали меня бойкотировать. Так что мое положение неясно. Несомненно, у Моргана положение гораздо выше. И у Тома[272] тоже. Ну и что? Отчасти это даже радует. В сущности, я настоящий аутсайдер. Делаю, что могу и чувствую себя сильной, когда стою, прижавшись к стене.
Странные чувства, однако, возникают, когда пишешь против течения; трудно оставаться безразличной к течению. Но я, конечно же, стараюсь. Это заметно, если в «П.X.» вообще что-нибудь заметно. В любом случае, есть еще мой критический ум, на который можно положиться.
Понедельник, 19 декабря
Это последнее утро — потому что завтра будет черт знает что, — когда я могу подвести итог прошедшего года. По сути, еще десять дней, даже больше, однако в этой вольной тетради позволено все — я хотела написать «вольности», но моя мелочная совестливость не разрешила; вопросы о моих взаимоотношениях с искусством прозы. В целом, искусство начинает поглощать меня — больше? — нет, думаю, оно поглощало меня едва ли не с младенчества, когда в Сент-Ивзе я царапала историю в духе Готорна на обитой зеленым плюшем софе в гостиной, пока взрослые сидели за обеденным столом. Последний обед в прошедшем году был в честь Тома.
В прошедшем году я работала над «Тремя гинеями» и первого апреля начала писать о Роджере, которого довела до 1919 года. Еще я написала об Уолполе; рассказ «Лапин и Лапина» и «Искусство биографии». Прием «Трех гиней» был интересным и неожиданным — я ведь не знала, чего ждать. Проданы 8000 экземпляров. Никто из моих друзей слова не произнес об этой книге. Мой широкий круг расширился — но я все еще блуждаю в потемках, не в силах оценить по достоинству свою книгу. Она?.. Нет, не хочу даже формулировать; потому что, как известно, никто еще этого не сделал. Гораздо меньше единодушия, чем по отношению к «Своей комнате». Приговор, вынесенный мне тогда, как будто самый толковый. Еще я написала 120 страниц «Пойнтцет-Холла». Думаю, получится страниц 220. Попурри. Я бросилась в него, желая отдохнуть от давивших на меня фактов из будущей книги о Фрае. И тут увидела все целиком — а в апреле ухватилась за это, как за брошенную мне нитку: писала, не имея ни малейшего понятия, о чем будет следующая страница. Потом пошло и пошло. Я писала ради удовольствия.