Моральная подоплека советского атомного проекта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Моральная подоплека советского атомного проекта

За всеми обсуждениями советской ядерной истории маячит простой и жесткий вопрос. Как же они могли делать смертоносное ядерное оружие для диктатора и без того смертоносного?!

«Они» — это российские ученые, которыми гордился Советский Союз. Многими из них гордится мировая наука, и по меньшей мере несколькими может гордиться все человечество. Если бы не супербомба в руках Сталина…

Не будем спрашивать, могло ли колесо истории поворачиваться как-нибудь по-иному. Спросим лучше, как относились к своему делу российские ученые, которые двигали колесо ядерного века.

История ядерного оружия — это беспрецедентное скрещение чистой науки, грязной технологии и государственной политики — и чистой, и грязной. Имеет ли мораль какое-то отношение к этой истории? Особенно в Советском Союзе, где духовная жизнь была столь тотально придавлена? Или все советские физики были равно безнравственны, соглашаясь не только жить в этой стране, но и еще работать на «империю зла»?

Только понимая моральную подоплеку их согласия, можно понять по-настоящему Советский атомный проект, а тем самым и мировую историю, поскольку советская ядерная мощь в течение четырех десятилетий во многом определяла судьбы мира.

Корни Советского атомного проекта уходят в довоенное десятилетие, когда в ядерной физике работали три основных института, соперничая за ресурсы, источник которых был один — советское правительство. Это были Радиевый институт, руководимый Владимиром Вернадским (1863—1945); Физико-технический институт Абрама Иоффе (1880—1960) и юный Физический институт Академии наук, ФИАН, которым руководил Сергей Вавилов (1891—1951), опираясь на школу Леонида Мандельштама (1879—1944).

Все эти ученые не были специалистами в ядерной физике, однако именно их ученики оказались ответственны за главные достижения Советского атомного проекта.

Ученики Вернадского определили радиохимическую компоненту проекта или, попросту говоря, производство ядерного горючего.

Выпускники школы Иоффе отвечали за создание ядерного реактора и атомной бомбы.

И наконец, в школе Мандельштама открылся российский путь к термоядерной энергии и в неуправляемом, и в управляемом вариантах.

Три эти «ученых рода» объединялись одним делом и одним социальным сословием. Однако ощутимо и стилевое различие, идущее от родоначальников, в которых воплотились три разные философии науки.

Схематично можно сказать, что Вернадский считал силу науки больше всех других общественных сил, Иоффе в государственной советской идеологии видел воплощение науки, а для Мандельштама наука и социальная идеология были двумя разными мирами.

Прагматизм Иоффе

Для историков эпохи социалистического реализма Иоффе был единственным отцом-основателем советской ядерной физики, и это, наверно, потому, что его философия была простейшей. Философию эту можно назвать прагматизмом, хотя сам он не раз громко заявлял о своей приверженности диалектическому материализму — государственной философии науки, известной под именем «диамат». Физик-экспериментатор-администратор Иоффе с готовностью использовал «диаматерный» язык, чтобы защищать то, что он считал подлинной наукой. У него легко поворачивался язык, чтобы повторять казенные мудрости советского материализма и славить советских вождей.

Вот только один пример его риторики из послесталинского времени (1955), когда страх за язык уже не тянул.

Наша партия снабдила молодого ученого верным компасом — философией диалектического материализма. <> Наша страна, идя впереди передового человечества, осуществляет высшую форму социальной жизни — коммунизм. Каждый мыслящий человек, а ученый должен быть и мыслителем, должен стремиться к тому, чтобы его работа вносила бы свой вклад в строительство коммунизма.[72]

Способность к подобной политической поэзии помогала Иоффе в строительстве его физико-технической школы. Ему удавалось добывать у правительства, можно сказать, стройматериалы для здания школы, надлежаще оборудовать его, и он с удовольствием брал в эту школу талантливых молодых людей. В 1933 году, подводя итоги 15-летия его института, одним из принципов Иоффе назвал «привлечение молодежи к ответственной творческой работе» и не без удовлетворения добавил: «Одно время нас называли иронически “детским домом”».[73] К нему пристал титул «папа Иоффе», но учить «детей» он мог по существу только общему восторгу перед пиршеством науки и некоему спортивно-научному азарту. Молодые таланты, как водится, не нуждались в наставниках, легко недооценивали отеческую заботу и без скидок на отцовство относились к научным промахам Иоффе — результатам его азарта. Последнее означало, что школа Иоффе учила и честному отношению к науке.

Как бы то ни было, для роста советской физики Иоффе сделал больше, чем какой-либо другой ученый. Если сравнивать с другими науками, то, быть может, только Николай Вавилов — брат Сергея Вавилова — сделал для советской биологии соизмеримо, хотя в остальном они отличались радикально.

Доверимся президенту Лондонского Королевского общества (британской Академии наук), который так написал о Н.И. Вавилове в 1948 году:

В 1942 году Лондонское Королевское общество избрало Николая Ивановича Вавилова в число своих 50 иностранных членов. При поддержке и поощрении Ленина он имел возможность, будучи первым директором Института генетики имени Ленина, положить начало и способствовать дальнейшему быстрому росту участия исследователей СССР во всемирном прогрессе генетики, который последовал за признанием открытий Менделя. Его использование этих возможностей рассматривалось как приносящее большую пользу сельскому хозяйству СССР. Мы хотели почтить эти заслуги как большой вклад в мировую науку. Однако в Британии стало известно уже в 1942 году, что Н.И. Вавилов каким-то образом впал в немилость тех, кто пришел после Ленина, хотя причина этому оставалась неизвестной.[74]

Лауреат первой премии им. Ленина (1926), первый президент Академии сельскохозяйственных наук и директор Института генетики АН СССР Н.И. Вавилов был арестован в августе 1940 года. Его место занял Трофим Лысенко, спустя несколько месяцев ставший лауреатом первой Сталинской премии.

А шестидесятилетний Иоффе в 1940 году подал заявление о приеме в партию.

Не так просто отделить заботу Иоффе о советской физике от его заботы о собственном положении в ней, однако последнее было вполне очевидно коллегам. Его социальный конформизм основывался и на его социалистических симпатиях, и на его прагматическом материализме. Его Ленинградский физтех вполне заслужил репутацию «колыбели» советской физики и уж во всяком случае может считаться колыбелью советской атомной бомбы.

Ядерная физика для Иоффе вначале была просто одним из горячих научных направлений наряду, скажем, с полупроводниками. И проблема внутриатомной энергии служила ему прежде всего инструментом развивать его науку, добывать финансовую поддержку от правительства. Подобными орудиями были и проект создания аккумулятора на основе тонкослойной изоляции, и проект круглого дома, экономящего тепло, и т.п.

Такая философия помогала Иоффе влиять на политику советской физики и, в частности, на выбор научного руководителя атомного проекта.

За пределами соцреалистической истории советской ядерной мощи оказались две другие личности с совсем другим мировосприятием.

Ноосферная философия Вернадского

 Специальностью Вернадского в узком смысле была геохимия. Однако взгляды его узкими никак не назовешь. Даже по российским масштабам он был широким мыслителем.

Центральным в его философии можно считать понятие «ноосфера», обозначающее часть биосферы, находящейся под воздействием человечества. На Западе этот термин (от греческого nyo(s) = разум) ввел в употребление в 40-е годы Тейяр де Шарден (1881—1955), французский палеонтолог и религиозный философ. Он соединял научный взгляд на эволюцию мира и христианское мировосприятие, чем вызвал резкую критику и со стороны науки, и со стороны церкви.

Для Вернадского религия была одной из форм духовного поиска, он близко общался с религиозными людьми и священнослужителями, но научный подход считал более глубоким. В 1938 году, вскоре после своего первого публичного обсуждения понятия ноосферы, он записал в дневнике (12.3.38):

Читал Толстого. Как мне теперь (да и давно) кажутся конкретные идеи христианской (да и всякой) религии и философии мелкими перед внутренним Я в научном его выявлении![75] Ноосфера Вернадского — понятие естественно-научное, геологическое — этап в жизни человечества, когда наука и техника становятся силой геологического масштаба.

Наука есть природное явление, активное выражение геологического проявления человечества, превращающего биосферу в ноосферу. Она в обязательной для всех форме выражает реальное отношение между человеческим живым веществом — совокупностью живых людей — и окружающей природы, в первую очередь ноосферой. Человек и его совокупности могут быть только мысленно от них отъяты. Соотношение: «человек — ноосфера» неразделимо (28.5.38).

С ранних лет изучения радиоактивности Вернадский видел ноосферную мощь в новом виде энергии. А свою собственную ноосферную энергию он применял далеко за пределами геологии, возглавив в 1922 году Радиевый институт с физическим, радиохимическим и геохимическим отделам и Школа Вернадского в наибольшей степени отражала преемственность с дореволюционной научной жизнью. В феврале 1922 года Вернадский писал другу в Париж:

Удалось восстановить работу над радием, которая началась мною в 1910 году. Начатая в 1916 году моими сотрудниками добыча радия из русской руды <> доведена в декабре 1921 г. до конца, найдены новые приемы обработки и получен первый русский радий из русской руды. Сейчас приходится защищаться, чтобы удержать его в распоряжении науки. Спасение и восстановление этой работы — подвиг со стороны молодых ученых; один из них погиб, не выдержавши варварских условий жизни.[76]

Традиция служения науке соединялась у Вернадского с традицией защиты ее интересов перед государственной властью — императорской или советской, не так важно. Его можно назвать конституционным демократом в науке — он уважал самостоятельность специалистов и умел создавать им творческий простор.

Усилия Вернадского во многом определили стартовые позиции Советского атомного проекта. В его институте, в частности, был построен первый в Европе циклотрон — прибор ядерного века. Это стало возможно только потому, что в 1931 году, когда первый циклотрон построили в Америке, Вернадский отстоял право своего института на существование. Он писал тогда Сталину:

Изучение космических лучей и ядра атомов должно привести нас к открытию новых, мощных источников энергии. Государство, смотрящее вперед, а не назад, не может оставлять без внимания неизбежно подходящие великие открытия. Мы стоим перед будущим господством радиоактивной энергии, более мощной, чем электрическая.[77]

И когда открытия произошли, именно по инициативе Вернадского советское правительство было информировано (июль 1940 г.) о важности технического использования внутриатомной энергии».

Сейчас в «техническом использовании» легче всего увидеть ядерное оружие. Но Вернадский имел в виду общий — геологический — эффект. Вот он в октябре 1941 года записывает в дневник разговор с экономистом-академиком, который считает

что новая форма энергии — атомная — не изменит экономической структуры общества, не произведет того переворота, какой мне представлялся, когда я об этом говорил и думал. Мне кажется, нет «законов» экономики, которые не изменились бы в корне, раз человек получит концентрированную энергию, и 5 кило ее будут равны 200 000 тонн, потребных сейчас для того же эффекта? (12.10.41).

Но какая социальная философия стояла за его отношением к советской власти, которой он предлагал столь концентрированную энергию?

Для Вернадского история человечества — это прежде всего история науки и техники, и он был готов сотрудничать с любой ноосферной силой. В марте 1943 года он отправил телеграмму Сталину:

Прошу из полученной мною премии Вашего имени направить 100 000 рублей на нужды обороны, куда Вы найдете нужным. Наше дело правое, и сейчас стихийно совпадает с наступлением ноосферы — нового состояния области жизни, ноосферы — основы исторического процесса, когда ум человека становится огромной геологической планетной силой.

«Стихийно совладает» — значит, могло бы и не совпасть.

За 21 год до этого Вернадский писал из Петрограда своему другу в Париж:

Чем больше вдумываешься в окружающее, тем больше убеждаешься, что настоящее великое течение, которое идет в человечестве, — это в данный исторический момент — течение научной мысли Оно должно довлеть само себе и перед ним мелки все политические, социальные, национальные и даже религиозные стремления жизни. В конце концов оно творит будущее.[78]

А может быть, этот наукопоклонник попросту закрывался от реальности туманными иллюзиями, чтобы обеслечить себе душевный покой, и был, значит, не меньшим конформистом, чем Иоффе, только по-другому устроенным? Такое предположение, однако, плохо согласуется с жизнью ноосферного геолога.

Вернадский имел ясное представление о людях, которые стояли во главе советского государства и которым он написал не одно письмо во спасение жизни своих коллег и друзей. И он, например, считал вполне правдоподобным, что за советскими ядерными усилиями может стоять… Гитлер. Об этом запись в его дневнике 1940 года:

Гитлер предложил Сталину и Молотову организовать обмен научными достижениями в области науки между Германией и Советским Союзом. Выяснилось, что достижения не так велики — послана комиссия от НКВД с самим Берия или с важным чиновником. По-видимому, пока не дошло до трагедии. Может быть, и постановление ЦК партии об уране связано с предложением Гитлера?

Гитлер и сталинская жандармерия, следящие за наукой? Это должно было добавить трагический тон в ноосферные видения Вернадского, но, как он записал в дневнике:

Конечно, и гитлеризм и сталинизм — преходящая стадия, и едва ли жизнь пойдет без взрывов. Каких?

Человек, который мог такое написать в декабре 1938 года, не был конформистом. Он знал, что никакое общественное положение, никакие заслуги не защищали от чумы террора. Поэтому, цитируя в дневнике опасные мысли других, он не дает полных имен. Например, его запись в дневнике 4.12.38:

Многие смотрят в ближайшее и отдаленное будущее мрачно. Л. (академик) «Человек идет к одичанию». Я совершенно иного [мнения] [идет] к ноосфере. Но сейчас становится ясно, что придется пережить столкновение, и ближайшие годы очень неясны. Война? Я не верю в силу Германского фашизма — но столкновения [западные] демократии боятся больше его [фашизма], это опасное положение. <> Переход в ноосферу, вероятно, произойдет в пароксизмах.

Так что сотрудничество Вернадского с государственной властью было следствием его ноосферного взгляда. И социальную эволюцию он подчинял не классовой борьбе а объективному процессу: «Основные черты демократии выяснил себе как ноосферные явления» (14.11.38).

А как на Вернадского смотрела советская власть? Ведь он был одним из создателей партии Конституционной демократии, входил в состав Временного правительства и, несмотря на это, в своем дневнике, — на двадцатом году советской власти! — газету «Правда» называл «Кривдой», а о съезде партии не боялся писать:

Газеты переполнены бездарной болтовней. <> Собрались чиновники — боящиеся сказать правду. <> Ни одной почти живой мысли. Ход реальной жизни ими не затрагивается. Жизнь идет — сколько это возможно при диктатуре — вне их (20.2.41).

Власть не могла этого не знать. Но она знала также, что (согласно Большой советской энциклопедии) это был «советский естествоиспытатель, минералог и кристаллограф, один из основоположников геохимии», а попросту говоря — спец по части полезных ископаемых. И в этом, возможно, разгадка того, почему Вернадскому удалось «дожить до своей смерти». Полезные ископаемые — слишком полезная вещь при строительстве социализма в одной, отдельно взятой стране. И если геологи этой страны считают Вернадского своим учителем, то можно закрыть глаза на его темное прошлое и на его неуместные ходатайства освободить то одного, то другого врага народа.

Старомодная мораль Мандельштама

Нравственная позиция третьей ключевой фигуры Мандельштама, была равно далека и от конформизма, и от какой-то глобальной социальной философии. Это была старомодная идеалистическая мораль дореволюционной эпохи, укорененная в духовном мире российской интеллигенции.

В отличие от Иоффе и Вернадского, в наследии Мандельштама нет ни одной философской публикации, есть лишь отдельные замечания философского характера в его лекциях по физике. Однако в отношении Мандельштама к философии науки отчетливо проявилась его моральная философия.

Мандельштаму суждено было стать — посмертно — наиболее выдающейся мишенью для воинствующих материалистов в конце 40-х годов, а в феврале 1953 года специальное заседание Ученого совета ФИАНа осудило философские ошибки Мандельштама, его субъективный идеализм — 8 лет спустя после его смерти.

Но, быть может, философские надзиратели вообще все придумали в своих обвинениях и Мандельштам был в стандартных советских терминах — стихийным материалистом? Тем более что и Гессен, и Вавилов практиковали марксистскую философию. Если Мандельштама социально защищали администраторы-марксисты, могла ли его философия не быть марксистской?

На этот вопрос помогает ответить сам Мандельштам. Его философия не замечала марксизма. Чтобы это понять, не надо анализировать косвенные полуфилософские фразы в его физических лекциях, — он оставил целую рукопись по теории познания в физике. И эта философско-научная рукопись красноречиво говорит о его жизненной философии.

Рукопись написана в годы войны в Боровом. В это курортное место в Казахстане эвакуировали в начале войны престарелых и слабых здоровьем академиков. Особенно близкие отношения установились там у Мандельштама с В.И. Вернадским и А.Н. Крыловым. Эти два российских ученых были ровесниками, но в остальном людьми очень разными, с взаимоотношениями вполне уважительными, но неблизкими. Мандельштам, моложе их на 16 лет, притягивал обоих, хотя предметы общения сильно различались.

Математик, кораблестроитель, переводчик Ньютона и царский генерал Крылов беседовал с Мандельштамом в основном на темы науки и жизни, — в Боровом он заканчивал писать книгу «Воспоминаний».

Геохимик и мыслитель Вернадский, занятый в Боровом главным образом своими ноосферными размышлениями, беседовал с Мандельштамом, помимо физики и геологии, о философских идеях столь разных мыслителей, как Гете, Эйнштейн и даже Ясперс. Имя немецкого религиозного философа, далекого от естествознания, в беседе российских физика и геолога, в разгар мировой войны, может характеризовать широту их философских основ.

В философской рукописи Мандельштама, появившейся в Боровом, нет никаких «-измов» и всего одна короткая цитата (иэ австрийского философа Витгенштейна): «Zu einer Antwort, die man nicht aussprechen kann, kann man auch die Frage nicht aussprechen», в вольном переводе: «Если невозможно ответить на некий вопрос, то, значит, что-то не в порядке с самим вопросом». А в целом рукопись представляет собой вопиюще свободное и педагогически ясное изложение… позитивистской, махистской философской позиции, если пользоваться ярлыками, стоявшими наизготовку в то время. В советское время имя Эрнста Маха, австрийского физика и философа (1838—1916), было одним из самых ругательных. В рукописи Мандельштама государственная философия красноречиво отсутствует. Он явно адресовался не философам, а своим молодым коллегам-студентам, мозги которым промывали профессиональные «матерьялисты».

Похоже, что лишенный в Боровом привычной ему среды — лаборатории и окружения учеников, бурлящих идеями и вопросами, Мандельштам, удовлетворяя свою педагогическую потребность, стал готовить лекцию по теории познания для студентов-физиков. Первую лекцию.

Для физиков его поколения — а это поколение Эйнштейна — позитивизм был наиболее плодотворным философским взглядом. Друг Мандельштама со страсбургских времен Рихард фон Мизес (1883—1953), вместивший в свою жизнь столь разные занятия, как математика и пилотирование самолета (во время Первой мировой войны), также интересовался философской стороной жизни. После того как нацисты пришли к власти, он покинул Германию и несколько лет провел в Стамбульском университете. Оторванный от привычного научного окружения, он решил подытожить свои философские взгляды на науку и жизнь. В письме 15.3.37 Мандельштам спрашивал его: «Когда выйдет Ваш «Небольшой учебник позитивизма»? Я ожидаю его с большим любопытством».

Подобным образом, оторванный от своей физики, Мандельштам взялся изложить свой философский подход. Ведь правящая идеология дозволяла студентам крайне скудный философский рацион. И поэтому позитивизм, заклейменный «субъективным идеализмом», заслуживал особой опеки. Зались того времени (5.4.42) в дневнике Вернадского:

Вчера в разговоре с Мандельштамом — очень интересный и логический ум — он правильно сказал, что сейчас физик не может научно работать без философии, и расцвет современной физики этим обусловлен.

В самом появлении философской рукописи Мандельштама проявился его субъективный идеализм: поразительная его независимость от тоталитарных материалистических обстоятельств.

Независимость, возможно, и притягивала к нему Вернадского. Последняя запись в его дневнике (24.12.44) посвящена Мандельштаму, умершему за несколько недель до того. Отметив, что Мандельштам был «из самых интересных идейных ученых, с которыми мне пришлось в последние годы встретиться», Вернадский тут же вспомнил:

Леон[ид] Ис[аакович] рассказывал мне, что ему предлагали принять христианство и остаться в Германии, но он предпочел вернуться в Москву.

Может показаться странным, что Вернадский по такому поводу отметил именно этот — не самый важный — факт из биографии Мандельштама. За этим могло стоять неявное сопоставление с другим физиком-академиком, к которому Вернадский относился совсем иначе.

Хорошо известно, что Иоффе до революции принял христианство. Подозревать тридцатилетнего физика в религиозном прозрении оснований не было, и в его крещении легче было видеть готовность идти на слишком большие уступки власть имущим для достижения практической цели — получить хорошую работу в царской России. Ту же уступчивость можно было усмотреть и в демонстративной лояльности Иоффе по отношению к советской власти. На страницах своего дневника, отметив реальные заслуги Иоффе и его талант, Вернадский пишет: «Честолюбец, нечестный из-за этого, морально — я знаю его по Радиевому институту — фальшивый. Верить ему нельзя».

Мандельштам и Иоффе были одного возраста, оба получили высшее образование в Германии и начали свой путь в физике в лоне европейской науки, но на этом их сходство исчерпывалось.

Специальный раздел физики

Обрисованные жизненные позиции Иоффе, Вернадского и Мандельштама характеризуют реальное нравственное многообразие в советской физике. Эти позиции, разумеется, не автоматически воспроизводились в трех главных людских составляющих Советского атомного проекта, но влияли самим своим примером.

Непосредственные же влияния трех лидеров на ход событий в истории проекта были несоизмеримы. В те военные годы, которые Вернадский и Мандельштам провели на курорте Боровое в далеком Казахстане, Иоффе был в центре событий и прикладывал для этого значительные усилия.

В январе 1942 года, по истечении двух лет кандидатского стажа, шестидесятидвухлетний академик стал членом ВКП(б), а в мае — самым высокопоставленным физиком страны. Его избирают главой Физико-математического отделения и вице-президентом Академии наук. Сейчас уже не надо объяснять, что академическому избранию предшествовало одобрение в ЦК той же самой ВКП(б).

Именно в 1942 году, когда ситуация на фронте не давала поводов к оптимизму и Сталинградская битва была еще впереди, правительству пришлось принимать решение о создании Советского атомного проекта. Данные разведки свидетельствовали, что в Англии и ученые и правительство относятся к разработке атомной бомбы с полной серьезностью, были также сведения о соответствующих усилиях Германии и США.

По рекомендации Иоффе, научным руководителем советского проекта в феврале 1943 года был назначен Игорь Курчатов (1903—1960). Иоффе прекрасно его знал, и с 1932 года, как только экспериментальные открытия сделали ядерную физику горячим местом, Курчатов был «ядерной» правой рукой Иоффе.

Сейчас, смотря назад, зная задачи, стоявшие перед проектом, и обстоятельства, в которых ему предстояло развиваться, легко согласиться, что Курчатов был наилучшим руководителем атомного проекта. Притом наилучшим прямо-таки для всех — для Сталина, Берии, для советской и мировой науки, для международной безопасности.

Рискованное дело доказывать, что наш мир — наилучший из возможных. Легче объяснить, почему Вернадский был недоволен этим назначением.

Он не знал, что на многие годы главной целью «внутриатомных» исследований будет оружие. Что эти исследования будут со всех сторон — внутри и снаружи — опекаться службой Госбезопасности. Он предвидел, что конец «стадии гитлеризма — сталинизма» едва ли обойдется без взрывов и что «переход в ноосферу произойдет в пароксизмах», но не предполагал, что первые взрывы будут ядерными и первые пароксизмы — агонией жертв Хиросимы.

Вернадский знал, что Курчатов — хороший физик, прошедший школу ядерного эксперимента в его же Радиевом институте, где помогал запустить первый в стране циклотрон. Но не увидел в Курчатове редкий талант научного организатора, этому мешали расстояния: удаленность Радиевого института от Москвы, куда Вернадский переехал в 1935 году и, наоборот, близость Курчатова к Иоффе.

Зато Вернадский прекрасно знал Виталия Хлопина, основателя отечественной радиохимии, своего многолетнего сотрудника, которому он в 1939 году передал директорство в Радиевом институте. По его инициативе Хлопин возглавил в 1940 году Урановую комиссию Академии наук, созданную для широких исследований внутриатомной энергии.

Начало войны прервало эту деятельность, а при ее возобновлении власти даже не поинтересовались мнением Вернадского и Хлопина. В эпоху социалистического реализма возник миф о том, что якобы по вызову Сталина они приезжали в Москву для консультаций,[79] однако дневники Вернадского свидетельствуют, что никуда он из Борового не уезжал и настроен был определенно против Курчатова.

Правительство, впрочем, можно понять. Иметь дело со старорежимными академиками с их старорежимным чувством собственного достоинства было бы обременительно.

Правительству нужен был человек более управляемый, чем Хлопин.

Урановый проект не мог, однако, обойтись без радиохимика Хлопина. За разработку технологии ядерного горючего он в итоге получит звание Героя Соцтруда, Сталинскую премию… и лучевую болезнь. Разделяя взгляды Вернадского, Хлопин смотрел на внутриатомную технику настороженно. Об этот свидетельствует его сотрудник, присутствовавший на первом испытании советской атомной бомбы и навестивший после этого больного Хлопина:

Поглядев несколько мгновений на меня, Виталий Григорьевич спросил:

— Я слышал, вы были на испытательном полигопе?

— Да.

— Войска Советской Армии участвовали в испытаниях?

— Да, самым непосредственны, и образом.

Виталий Григорьевич закрыл глаза, как если бы он не ждал ничего нового ни от жизни, ни от людей.[80]

Деятельность Курчатова в атомном проекте с самого начала шла в тесном контакте с ведомством Берии. Наркомат внутренних дел занимался всеми делами государственной безопасности — и внутренней, и внешней, а значит — в тоталитарном государстве — попросту всем.

После назначения начальником Лаборатории № 2 — научного штаба Советского атомного проекта, — Курчатов сразу получил поручение от М.Г. Первухина, заместителя председателя Совнаркома, дать оценку разведывательных материалов по «проблеме урана». Курчатов подготовил (7 марта 1943 г.) рукописный 14-страничный анализ, который подытожил так: разведматериал указывает на возможность решить проблему значительно быстрее, чем «думают наши ученые, не знакомые с ходом работ по этой проблеме за границей». У него «естественно возникает вопрос», отражает ли материал разведки действительный ход научных работ, или же является «вымыслом, задачей которого явилась бы дезориентация нашей науки». Его мнение «отражает истинное положение вещей».[81]

А закончил свой анализ Курчатов фразой:

Это письмо будет передано Вам Вашим Помощником т. А.И. Васиным, у которого находятся подлежащие уничтожению черновые записи. Содержание письма никому, кроме него, не может быть пока известно.

Четко, по-деловому, никаких эмоций — как будто этот физик чувствует себя совершенно естественно в обстановке совершенной секретности и привычно сотрудничает с разведкой. Представить Хлопина в таком качестве трудно.

Поставив Курчатова во главе атомного дела, правительство решило сделать его в том же 1943 году академиком. Однако академики, исходя из своих академических соображений, не подчинились воле ЦК и 27 сентября выбрали другого — А.И. Алиханова. Назавтра же правительство разрешило дополнительную вакансию по «специальному разделу физики», и 29 сентября 1943 года Курчатов стал академиком.[82] И, похоже, не мучался сомнениями по поводу вмешательства правительства в дела Академии наук.

Помимо личных качеств Курчатова сыграл свою роль и его опыт «крепостной» жизни при советской власти. Не то что у Вернадского и Хлопина, сформировавшихся при старом режиме.

Курчатовский дар научного организатора, основанный на целом букете качеств, можно назвать гениальным уже потому, что его имя осталось окружено добрыми чувствами знавших его — даже после того как гласность открыла всем глаза на подлинную историю страны. Лишь один из многих десятков людей, знавших Курчатова и оставивших свидетельство о нем, высказался о нем не в восторженных тонах, это один из его заместителей и первый директор Дубненского ускорителя М.Г. Мещеряков. На вопрос: «Вы думаете, что председатель урановой комиссии Хлопин мог бы справиться с делом Курчатова?» он ответил хмуро: «Курчатов был управляем, а Вернадский и Хлопин никому бы не позволили собой управлять».[83]

«Управляемость» была, конечно, не единственным и не главным свойством Курчатова. Он был настоящим ученым, преданным науке и ценящим преданность других. И он был деятелем, получающим удовлетворение просто от успеха дела, не особенно вдумываясь в его глубинные последствия. Он использовал свое влияние для поддержки науки за пределами оружейных нужд, подчиняясь логике развития науки. И он подчинялся прямым директивам Берии. Главным его инструментом в отношениях с учеными было умение заражать их энтузиазмом и внушать им чувство защищенности, а в отношениях с правительством действовала способность внушать доверие. И в обоих направлениях действовало его человеческое обаяние и артистизм личности.

В пределах его профессиональной компетенции он был способен на смелые шаги и даже на усилия наперекор системе, но знал меру. А его инсульты и ранняя смерть (в 57 лет) говорят, как трудно было посредничество между миром советского самодержавия и природной демократией науки.

В соответствии с духом своего времени он видел в науке главную силу мирового прогресса, но, будучи сыном советского времени и выпускником школы Иоффе, не нуждался в понятии ноосферы, доверяя понятию коммунизма, не им придуманному, и доверяя вождю советского коммунизма — Сталину — в определении общего курса. Страна, строившая коммунизм, получила тогда уже путеводитель от самого вождя — «Краткий курс истории ВКП(б)» — и усердно его изучала во всех аудиториях.

Это Вернадский не доверял ни «Краткому курсу», ни общему курсу Сталина и 16 ноября 1941 года с четкостью естествоиспытателя констатировал в дневнике:

Три факта бросаются в глаза, резко противоречащие словам и идеям коммунистов: 1) двойное на словах правительство — ЦКП и Совнарком. Настоящая власть ЦКП и даже диктатура Сталина. Это то, что связывает нашу организацию с Гитлером и Муссолини. 2) Государство в государстве: власть реальная ГПУ [тогдашний синоним КГБ] и его дальнейших превращений. Это нарост, гангрена, разъедающая партию — но без нее не может она в реальной жизни обойтись. В результате мильоны заключенных-рабов, в том числе наряду с преступным элементом и цветом нации и цвет партии, который создавал ее победу в междоусобной войне.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.