XI. ТОВАРИЩИ. ЦЕРКОВНЫЕ «БЕСЕДЫ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XI. ТОВАРИЩИ. ЦЕРКОВНЫЕ «БЕСЕДЫ»

С каким нетерпением ждал я летних месяцев последнего года! Они представлялись морем света. Белые ночи обещали раздвинуть вечерние рамки камеры. Бывало ходишь в темноте по камере, цепляясь за мебель, и думаешь о тех днях, когда ночью можно будет и свободно ходить из угла в угол и записывать мысли. Теперь эта возможность настала, а удовлетворения не принесла. Напротив, с сожалением вспоминаю время, когда день разбивался на части с искусственным и естественным освещением и не был так однообразен. Осень портила это однообразие. Поскорей бы до нее добраться! Но ведь, в сущности, лето еще и не начиналось, – теперь только первые дни июня!

Последние дни мною всецело владели мечтания о времени окончания срока и первых впечатлениях новой жизни. Во вторник, 19 января, будет последнее свидание, на котором я выскажу свои распоряжения о вещах: буду волноваться, нервничать; посетительница, по обыкновению, будет держать себя как сиделка с больным. В четверг, 21-го, пройду последний раз через двор в ванное здание. Книги будут заброшены, а я с утра до вечера буду ходить по камере. По временам присяду к тетрадке, это прояснит голову, сократит время и успокоит. Потом опять ходьба. В субботу утром последний раз выйду на прогулку и попрощаюсь с воробьями и елками. После обеда буду вздрагивать при каждом свистке, вызывающем нашего надзирателя. Наконец стукнет дверь и меня позовут к «расчету». Что такое этот расчет? Сведение денежного итога? После расчета у меня отберут приемный листок, на котором три года назад, в ужасные первые дни пребывания здесь, я прочел эти убийственные слова:

«Конец наказания 24 января 1899 года».

Удастся ли мне заснуть в ночь на воскресенье? Вероятно, засну под утро, и вдруг утренний электрический свет ударит по глазам. Вскочу с мыслью, что должно случиться что-то чрезвычайное. Что именно, спрошу я себя, и… трудно вообразить заранее, что переживу я в первый сознательный момент последнего дня! Вероятно, весь организм наполнится ликованием, кототорое сменится черной мыслью:

«Еще более восьми часов осталось мучиться в этой поганой норе!»

В семь часов утра услышу команду: «Выходящих на волю!» Эти слова, ежедневно волнующие, не будут относиться ко мне даже и в этот день, так как по утрам выпускают только тех, кто выходит прямо на волю, или, по арестантскому выражению, «за ворота». Меня же отправят в пересыльную около 3 часов дня.

Самые последние часы пройдут легче, если позволят заняться укладкой вещей и разбором книг. Я уже теперь по своему каталогу распределил, куда какие книги сдать, и любуюсь этими отметками разноцветным карандашом.

Казенный обед покажется мне в тот день помоями. После обеда тревога усилится. Пробьет час, потом два. Кажется, прошла уже вечность, а часы не бьют. Не испортились ли они? Или я прозевал? Может быть, теперь уже четвертый час, а не вызывают потому, что только что получено распоряжение задержать меня здесь. Это опасение будет все возвращаться как назойливая муха. Мною начнет овладевать отчаяние. Позвоню.

– Вызывали ли уже тех, кто отправляется сегодня в пересыльную?

– Не знаю, – ответит надзиратель, сменившийся в обед.

– Который же теперь час?

– Без четверти три.

Вздохну с облегчением и в то же время подумаю:

«Как еще много осталось!»

Пробьет три. Прильну ухом к дверной щели. Сердце застучит. Вещи в камере уже связаны. На полу сор. Чтобы сократить минуты, выгляну в окно в последний раз. Там попрежнему белая Нева и по-старому движутся арестанты по кругу. Бедные они, жалкие!

В последний раз откроется дверь. Не помня себя, поспешу по коридору. Вот и контора, за ней – карета. Заскрипели полозья… Конец. Верю, что этот конец застанет меня в живых, но когда это будет? Ведь только что настал июль. Впереди тридцать недель. Раньше меня выйдут на волю два товарища: один через двенадцать, другой через двадцать три недели. Их выход, наверно, будет волновать меня и оставит после себя пустоту. Грустно будет остаться совсем одному, но тогда впереди будет только семь недель, – какое это будет счастье!

В первые два года политических заключенных здесь было очень мало. Сидели они далеко от меня, и почти не приходилось иметь с ними сношения. В одном коридоре со мной был литвин, тотчас подавший прошение о помиловании. Надзиратели смеялись:

– Конечно, его прошение удовлетворят, но ответ объявят не раньше как за неделю до срока.

Несколько месяцев назад вдруг узнаю, что сюда прибыли двое, которых я близко знал еще на воле. Один из них, товарищ Александр, попал в мой коридор, и у нас тотчас установилась переписка, приблизительно раз в неделю. Мы гуляли одновременно. Другой товарищ, Вася, сидел дальше, с ним удавалось обмениваться письмами приблизительно раз в месяц. Иногда его коридор гулял одновременно с нашим, тогда мы видели друг друга на близком расстоянии, а через окно я мог его видеть ежедневно. Когда приходилось гулять вместе, мы все трое обменивались приветствиями при выходе и при входе, снимая шапку. Это очень волновалонадзирателей, но помешать они не посмели. Вот, кажется, почти все, чем исчерпывалось здесь товарищеское общение мое с другими политическими за все время заключения.

Пытались установить более частое общение с Васей, хотя бы несколькими словами.

Говорить нельзя, возможно только сношение знаками. Естественно использовать во время прогулки метод перестукивания. При этом азбука делится на шесть строк:

Начинающему важно запомнить начальные буквы строк: а, е, л, р, х, ы. Выстукивается сначала строка, потом место буквы. При начале разговора всегда первая фраза: «Кто вы?» Ей соответствует число ударов:

2, 5, 4, 3, 3, 4, 1, 3, 6, 1. После каждого понятного слова слушатель делает один удар; если собьется со счета, то два быстрых удара; прекращая разговор, например в случае опасности, скребут быстро по стене. При некотором навыке разговор идет быстро: ухо воспринимает звуки как букву, причем счет ударов происходит бессознательно. Кроме того, один удар, означающий «понял», слушатель дает, не ожидая окончания слова, часто по первой букве. Например, фраза: «Сегодня меня возили на допрос, спрашивали о знакомстве с» – будет понята, если простукать только сег. м. воз. на. д. спр. о зн.» – то-есть: 4, 2, 2, 1, 1, 4, 3, 2, 1, 3; 3; 4; 2; 3, 3, 3, 1, 1, 1,5,4,2,3,5,4, 1,3,4,2,3,3, 3.

Перестукиваться можно не только соседям, но и сидя в разных этажах или через несколько камер; в этом случае стучат в наружную стену. Если же очень далеко, то стучат пяткой (без сапога) в пол, – получается гул почти через все здание.

Тюремщикам, понятно, все эти приемы хорошо известны, и нужна ловкость, чтобы не попасться. Стук, конечно, легко может быть заменен движением, если люди видят друг друга. При ходьбе руки человека качаются; стоит переднему делать паузы, задерживая руку после известного числа качаний, и задний может следить, что говорит идущий впереди. Это также известно начальству, и надзиратели следят за движением рук. К сожалению, при этом способе очень трудно сохранить естественность в качании руки, с другой стороны, задний не может дать знака «понял». И за полчаса прогулки удавалось сказать не больше одной короткой фразы. Поэтому сношения эти скоро были нами брошены.

Александру срок в сентябре. А сейчас жена его совершает пешее этапное путешествие от Томска в Восточную Сибирь. Понятны наши тревоги. И как раз в середине июля в тюрьму долетела весть о бойне.

Чтобы отвлечься от тяжелых волнений, связанных с известиями о бойне, а отчасти и для того, чтобы увидеть друг друга поближе, мы решили ходить в церковь на «беседы». Там старший надзиратель ни секунды не стоит спокойно: то пальцем, то подбородком он грозит арестантам, пытающимся перекинуться словом: иного толкнет, другого рванет за рукав.

Вышел напомаженный и расфранченный студент духовной академии, в рясе с позументом поверх партикулярного платья. Обратившись лицом к алтарю, ой несколько раз перекрестился и раздельно произнес: «Во имя отца и сына и святаго духа», в особенности подчеркивая букву «а» в слове «святаго». Затем обратился к арестантам:

– Прошлый раз я говорил вам, возлюбленная братия, – и стал читать по печатному тексту, стараясь делать вид, что не читает, а говорит. – Темами бесед, которые мне случилось посетить, были: 1) о том, что и на монах может спасти душу, 2) о вреде воровства, 3) против сквернословия.

Доказательством вреда сквернословия был следующий пример. Один мальчик, избалованный родителями, уже в пятилетнем возрасте начал сквернословить. Во время моровой язвы он заболел и умирал на руках отца. Вдруг увидел он бесов, пришедших за его душой, начал плакать и прижиматься к отцу, моля о защите.

– Что с тобой, дитя мое? – спросил отец.

– Папа! Пришли черные люди и хотят взять меня! Прогони их!

Отец начал молиться, но было уже поздно: ребенок умер, и бесы понесли его душу прямо в ад.

Вот, возлюбленная братия, вы видите, как наказывает господь за сквернословие даже малых ребят. Что же будет со взрослыми, когда им придется держать ответ за себя? Ведь вы знаете, братия, что после смерти, во время хождения души по мытарствам, первый вопрос, который ей будет предложен, будет вопрос о сквернословии. Какой ответ дадите тогда?

Из доказательств гибельного влияния страсти к воровству помню такой пример. Был инок, который часто крал лишние съестные припасы из монастырской трапезы. Игумен увещал его:

– Разве мало тебя кормят?

– Довольно, отче!

– Зачем же ты берешь лишнее? Приходи обедать ко мне.

И игумен стал давать ему пищу самую лучшую, без ограничения. Через несколько времени инок сам покаялся, что он продолжает воровать, и объяснил, что какая-то сверхъестественная сила толкает его к греху. Украденные припасы он бросал свиньям. Несколько раз повторялись и увещания игумена и эти искренние покаяния инока, мучившегося своим пороком, но тщетно. Вот, возлюбленная братия, до чего доходит страсть к воровству, если человек даст волю своим дурным наклонностям.

Из числа июльских тюремных новостей самая крупная – новый фонарь на дворе. Вечером я заметил движение матового шара на высоком новом столбе. Став на табуретку, увидел вольных рабочих: синяя блуза распоряжается, а красная рубаха торопливо работает. Спустив шар до самого низа, оба ушли в разные стороны. Скоро вернулись. Зажгли вдруг все шесть старых тусклых фонарей. Один из них заслоняется ветвями нового тополя и кажется далеким сквозь листья. Синяя блуза возится с шаром, а красная рубаха все куда-то бегает. Я жду напряженно, как в детстве ждал ракеты: есть что-то особо волнующее в ожидании света среди сравнительной тьмы. Вот шар блеснул в руках рабочих и тотчас потух; затем он медленно стал подниматься и остановился на аршин от верхушки; наконец последнее движение вверх – и заблестел ярким розовым светом.

Лужайка посветлела. Кирпичные стены и кусты акации получили фантастический оттенок и напомнили декорации. На воле всегда было не до театров. А теперь как жадно я смотрел бы на сцену! Рабочие отошли и любуются. Потом синяя блуза побежала, а красная рубаха на этот раз солидно удалилась. Обернулся в камеру: на стене яркое пятно переплетов решетки, можно разобрать обыкновенную печать, а написанное цветным карандашом отлично видно. Могу теперь писать по ночам с большим удобством, чем раньше. На дворе опять шаги и голоса: тушат старые фонари. Позади акации, по обыкновению, крадется дежурный надзиратель. Его теперь отлично видно. На улицах еще нет огня, и тюремный фонарь должен привлекать внимание. На барках идет энергичная перебранка: кто-то ругается, толпа протестует.

Первая ночь с новым фонарем прошла беспокойно. Я бродил в толпе. Полусумасшедший старик вскрикнул: «Нос!» – и стал ловить меня. Очевидно, я ушел из тюрьмы невидимкой весь, кроме носа. Но почему остальная толпа не видела его? Я отталкивал старика, вырвался и тут проснулся. Светлое пятно с решеткой стояло против меня.

Мне еще предстоит развлечение благодаря появлению тюремного дантиста. На воле, положим, вырывание зубов не доставляло удовольствия. Так ведь то на воле!

Полугодие пришлось не на 24-е, а 26 июля, ввиду краткости февраля.

Иногда арестант спросит на прогулке:

– Скоро ли вам выходить?

– Через полгода.

– Еще много!

– Да, еще много, – искренне отвечаю я, а сам без конца повторяю число остающихся недель и дней.

Раньше большой срок давил, и нелепость условий жизни не замечалась, только теперь она стала бросаться в глаза. Для чего, спрашивается, разумный человек сидит в клетке и получает пищу через дверную дыру, точно зверь? Зачем эта дверь всегда на замке? К чему глазок в двери и решетка в окне? Почему я не могу выйти на свежий воздух, когда хочу? Зачем я должен во время прогулки ходить по кругу, все по одному направлению? Почему на свидании нужно говорить через двойную сетку, считая минуты? К чему скучающий свидетель на свиданиях? Почему не могу разговаривать, когда и сколько хочу? Ведь через шесть месяцев это не будет грозить гибелью государству, почему же сейчас это так опасно? Почему, встречая на прогулке близких и дорогих мне людей, я не могу пожать им руку, не могу сказать «здравствуйте»? Порой вся здешняя жизнь начинает казаться сплошным глупым сновидением.

Далее, почему мне не разрешили получать «Ниву»? Какой вред от ее иллюстраций? К чему эти ограничения в пище? Запрещается все рыбное, сладкое, соусы, овощи, ягоды. Пусть я не чувствую от этих запрещений никаких неудобств, но не глупо ли, что я не могу получить этих вещей, если бы захотел? Зачем я должен убивать время за идиотскими коробками и пачками, когда мог бы делать настоящее дело? Почему даже в минуты, свободные от казенной работы, какие-то люди всегда могут войти и помешать мне? Все здесь соединилось, чтобы мешать умственному развитию и здоровому существованию организма. И эти помехи не результат стихийной силы, а созданы искусственно. Толпа людей, из которых каждый сам по себе, может быть, и не плохой человек, существует здесь лишь для того, чтобы отравлять мне жизнь. И эти отравляющие жизнь люди сами тяготятся своей службой; многие из них желают мне добра, а отдают всю свою жизнь на то, чтобы делать зло. К чему же существует человеческий разум?