VII. ГОЛУБИ И ВОРОБЬИ. ОТОШЕЛ ОТ ЖИЗНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII. ГОЛУБИ И ВОРОБЬИ. ОТОШЕЛ ОТ ЖИЗНИ

В каждой тюрьме вы найдете голубей. Они играют не малую роль в жизни арестантов. Голуби вообще слишком опоэтизированы; ближайшее знакомство с ними приводит многих к разочарованию, которое вылилось, между прочим, и в стихотворении П. Я. «Голуби»:

Увы! Не царь-орел, не ворон, сын свободы,

К окошку моему теперь летят порой,

Но стая голубей, смиренников голодных,

Воркуя жалобно, своей подачки ждет -

Народ, не знающий преданий благородных,

В позорном нищенстве погрязнувший народ.

Эмблема кротости, любимый житель неба, -

О голубь, бедный раб, тебя ль не призирать?

Для тощего зерна, для жалкой крошки хлеба

Ты не колеблешься свободой рисковать.

Нет! В душу узника ты лишь подбавишь мрака,

Проклятье лишнее в ней шевельнешь на дне…

Воришка, трус и жадный забияка,

Как ты смешон и как ты жалок мне!

Считаю нужным сказать несколько слов в защиту голубей. Действительно, это птица злющая, драчливая: голубь – консерватор и собственник – одним словом, животное. Так и нужно смотреть на него, как на животное, отбросив сказки о голубиной кротости и нежности. И тогда общение с ним может доставить развлечение, как доставляет временами развлечение знакомство с обывателем, чуждым идейной жизни.

Что голубь буржуа, это видно из его страсти к расширению собственности: и для гнезда и для отдыха где-нибудь на карнизе он старается захватить как можно больше места и отчаянно защищает то, что признает своим. При этой защите он становится, по-видимому, и физически сильнее: очевидно, здесь сказывается сознание им своих прав собственности.

Что голубь консерватор и поэтому глуп, это видно из того, как он обращается с большими кусками хлеба. Чтобы оторвать маленький кусочек, который. возможно проглотить, голубь делает резкое движение головой; при этом большой по инерции отлетает в сторону, а маленький остается во рту. Иного способа они не признают, несмотря на то, что рядом, на их же глазах, галки поступают более практично: они рвут кусок ртом, придерживая его ногой. Читатель путем личного опыта может убедиться в преимуществах галочьего способа. Сколько раз я кричал голубям:

– Не так! Посмотрите, как делают галки!

Но разве консерватор способен что-нибудь понять? А между тем неумелость голубей приносит им большие убытки: воробьи подстерегают момент, и как только большой кусок оторвется и отлетит в сторону, они его тотчас украдут. А голубь остается ни при чем; в этом ротозействе, кажется, только и проявляется прославленная голубиная кротость.

Относительно консерватизма голубей следует оговориться. Городской голубь перестал быть зерноядной птицей. Не хуже любого зубастого зверька он обчищает мясо с вареной кости, клюет куски застывшего сала и масла, а от селедочной головки оставляет только те части, которых не смог бы разжевать даже семинарист. Но какой же консерватор не пренебрежет всеми священными традициями, когда дело идет непосредственно о захвате кусков?

Жизнь голубей тяжела и опасна. Если воробьи их только обкрадывают, то вороны, как истинные завоеватели, прямо уничтожают их; они хватают молодых, пробивают клювом голову и тут же пожирают. При мне надзиратель отнял голубя у вороны; бедняга был весь окровавлен и не смог уже выздороветь. Много голубей умирает от болезней; то видишь на дворе умирающего, уже неспособного полететь за водой, то свежий труп; а однажды почти на меня мертвый голубь упал с крыши. Арестанты вообще любят голубей, кормят их; но встречаются и среди заключенных лица, поддавшиеся воспитательному влиянию высококультурных охранителей общества и строителей тюрем: эти заключенные выбривают голубям половину головы и напутывают на ноги нитяные кандалы, от которых голубь в конце концов погибает.

В первое лето у моего окна прижились два голубя: Арапка и Жандармка. Арапка – сплошь черная, крупная, солидная и красивая, а Жандармка – сизый, поменьше Арапки, вертлявый задира и трус. Несколько дней они боролись между собою за первенство. Арапка взяла верх, и между ними было заключено, по-видимому, соглашение. Установились следующие отношения. Пока я не даю хлеба, Арапка сидит на откосе моего окна, а Жандармка – на соседнем окне. А как только положишь хлеб между рамой и решеткой, так сейчас же Арапка проникает за решетку, а Жандармка перелетает на откос, на ее место. Пока Арапка обедает, обязанность Жандармки состоит в том, чтобы отгонять других голубей; работы ему много: драка идет непрерывно, а Арапка продолжает спокойно клевать. Пообедавши, Арапка улетает на водопой, а Жандармка доедает ее остатки. К концу лета Арапка стала вдвое жирнее Жандармки, так что если бы эти отношения продолжались, то от Арапки, может быть, пошло бы поколение родовитого голубиного дворянства, а потомство Жандармки образовало бы верноподданное плебейское сословие. Но пришла осень, забили окно, и разница между сословиями сгладилась: оба прилетали каждое утро, совместно бились о стекло, сидели грустные и похудевшие и общими силами защищали от других голубей обесплодившую территорию окна.

Весной Арапка вернулась и некоторое время была полной царицей окна. Вдруг появился Долгоногий. Он сразу повел атаку на Арапкино сердце, осыпав ее голубиными любезностями. К моему огорчению, Арапка ответила ухаживателю хорошим тумаком в шею. Ошеломленный таким неожиданным ответом, Долгоногий даже сорвался с откоса; о«хотя и возобновил свои притязания, но стал дипломатичнее. Его верность и настойчивость в конце концов смягчили сердце Арапки лишь настолько, что она позволила ему сидеть за одним столом, но не более. Впрочем, я заметил еще, что Арапка начинает волноваться, а иногда даже и тузить Долгоногого в тех случаях, когда он, по своему легкомыслию, принимался ворковать вокруг чужой голубки, случайно залетевшей на мое окно. К чести Долгоногого нужно заметить, что, несмотря на легкомыслие, он, видимо, не покидал и первоначальных своих планов на Арапкино сердце.

Вся эта платоническая идиллия рушилась с прилетом Безносого. С ним я познакомился еще раньше, на прогулке. Худой и длинный, половина нижней части клюва у него отломана, а верхняя часть изогнулась крючком, как у хищных птиц. Он может своим изувеченным клювом захватить только куски величиной с горошину; более крупные не лезут сквозь глотку, а более мелкие не задерживаются клювом; слишком мягкий хлеб цепляется за нижний обломок клюва и не идет дальше. Мне было много хлопот с ним: нужно было делать шарики и еще подсушивать их заранее, как раз настолько, чтобы шарик, не обратившись в камень, не задерживался в то же время и на нижнем обломке клюва.

Само собой разумеется, что Арапка приняла Безносого в колья. Не видавши голубиной борьбы за право собственности, трудно поверить, до чего может доходить ее ожесточение. Враги прежде всего стараются нанести удар клювом в голову, иногда и в глаз, до крови, а потом ухватиться за кожу на шее и гнуть к земле, дергая из стороны в сторону; если же удается захватить за горло, то опрокидывают навзничь, топчут, щиплют и давят. Для обороны пускаются в ход крылья, удары которых очень чувствительны. В борьбе Арапки с Безносым противники держались разной тактик». Арапка трепала врага, защипнув кожу на шее, а Безносый своим острым клювом колол с разбегу; в конце концов Безносый победил, а Арапка оказалась настолько самолюбивой, что больше уже не прилетала, не желая занимать второго места там, где раньше царила безраздельно.

Осенью, когда забили рамы, кормить Безносого стало невозможно: шарики, бросаемые сверху, через фортку, все скатывались с откоса. Безносый пропал, а на его место повадился летать Дурак. Это возмутительный «господин»: каждое утро он влетает в фортку и затем прыгает вниз, между рамами, не заботясь о том, что может поставить меня в неприятное положение перед тюремным начальством. Вылететь назад он уже не может. Приходится мне ежедневно влезать на стол и с большими усилиями вытаскивать Дурака. В руках он отчаянно барахтается, а как только вырвется, делается спокоен: тут же в камере садится где попало и не хочет улетать. Очевидно, он относится ко мне с глубоким презрением, рассуждая:

«Этот человек вытащит меня, но не в силах будет удержать: я всегда сумею отстоять свою свободу».

В отместку я в глаза называю его дураком, и он молчит. До чего он глуп, видно из того, что к середине зимы от путешествий в фортку у него обломались все крайние перья на крыльях и он стал летать не лучше курицы. Среди воробьев я ни разу не встречал такого глупца.

Кормить голубей на прогулке неудобно, так как это запрещено. А они тотчас начнут летать за тобой целой стаей; надзиратели волнуются и, не осмеливаясь ничего сказать мне, швыряют в голубей булыжниками. Воробьи более увертливы, менее заметны, и им не так много нужно; к черному хлебу они относятся пренебрежительно, – приходится расходовать булку. Они скоро узнали меня, и едва выйду, тотчас подлетают, а когда медлишь с булкой, то перепархивают вслед с елки на елку. Публика эта довольно жадная. Иной уже уплетает булку, но бросьте второй кусок, и воробей оставляет первый, чтобы подхватить второй. Иной держит булку во рту и ждет, не удастся ли поймать еще. Я видел, как воробей с двумя кусками во рту погнался за третьим, потерял при этом, что имел, не успел схватить нового и остался ни при чем. Воровство у них возведено в принцип, но грабеж запрещен. Вот почему часто можно видеть, что кто-нибудь сидит в толпе и хвастливо поводит головой, держа булку: его никто не смеет тронуть. При еде воробей откусывает маленькие крошки; при этом, понятно, остальной кусок уже не находится у него в клюве; этим моментом публика пользуется, чтобы украсть из-под носа. Иногда кусок пройдет таким образом через много «рук»; остается в силе лишь правило, что в каждый данный момент один из воробьев состоит по отношению к куску в министрах, а все прочие – в лойяльной оппозиции.

Злоупотребления правом на воровство редки. Однажды мать, по обыкновению, откусывала крошки и передавала их детям. В этот-то момент у нее и выкрали кусок. Все общество подняло протестующий крик. Еще более сильные протесты вызвал бывший на моих глазах случай простого грабежа, хотя кусок и был слишком большой и воробьи в тот момент очень голодны.

Летом среди воробьев наибольшей храбростью отличался Хромой. У него одна ножка без движения торчит в сторону; на земле он поддерживает себя опущенным крылышком, а на ветке долго машет крыльями, пока не установит равновесия. Публика пользовалась его уродством и храбростью. Только что схватит бывало кусок, как за ним уже летит вся стая. Куда только не прятался Хромой! То заберется на окно, то взлетит на карниз, то залезет в ямку под куст – везде его тотчас заметят и обкрадут! Бедняжка возвращался и с писком преследовал меня; иногда пролетит перед самым лицом и жалобно чирикнет; другой раз ударит крылом о шляпу; а чаще всего становился передо мной на плите с поднятой головой и загораживал дорогу.

Арестанты говорили:

– Посадский, а хитрый какой!

Почему-то здесь не употреблялось слово «воробей», а всегда «посадский».

Пожилой крестьянин серьезно сказал:

– Животину свою кормишь? Корми, брат, корми» «Посадские», обижавшие Хромого, не всегда могли воспользоваться добычей: появился новый грабитель – ворона. Она с крыши следит за воробьями; как только воробей расположится закусывать, она падает вниз и отнимает добычу.

В тюрьме был белый кот. При первом знакомстве я отнесся к нему с симпатией и упрекнул надзирателей: почему мало кормите?

– Мы кормим довольно, а тощий он потому, что нервный.

Раньше я не знал, что в тюрьме и коты нервничают.

Потом я заметил, что этот нервный кот слишком умильно поглядывает на воробьев и любит прогуливаться по лужайке одновременно со мной. Однажды он полез на дерево; воробьи, обсыпавшие ветви этого дерева, улететь не спешили, но тревожно чирикали; никто не соглашался спрыгнуть на землю даже за хорошим куском. Раньше я негодовал на надзирателей, кидавших булыжниками в голубей, а тут не утерпел и запустил в кота куском кирпича. Кирпич этот сильно напугал надзирателей, а кот даже не обратил внимания и продолжал подниматься по дереву, уже покинутому воробьями. Он долез до самой верхушки, а я не решался больше пугать надзирателей и только, проходя мимо дерева, каждый раз обращался к коту с неласковыми увещаниями. Наконец ненавистный хищник несолоно хлебавши стал спускаться, осторожно пятясь. Едва он достиг земли, как налетела стая воробышков, насела на кончики ветвей, склонявшихся над врагом, и стала кричать, издеваясь над его бессилием. А кот вытянул передние лапы вдоль дерева. Стая улететь не спешила, но тревожно чирикала: кот поскакал по лужайке, задрав хвост, сел в отдалении и принялся утюжить свою «иезуитскую физиономию». А мы с воробышками возобновили свое дело: хватание булки и погоню друг за другом.

После этого надзиратели стали убирать кота с лужайки перед тем, как выпустить меня на прогулку.

Вскоре мне случилось стоять у окна перед самым обедом, когда уже все отгуляли. Один воробей увидал меня с дерева и прилетел за булкой. Подхватив ее, он отлетел на покрытую песком дорожку, оглянулся вокруг и беззаботно приготовился обедать. Увы! Под елкой скрывался мерзкий кот, и воробышек погиб. Только на песке осталась ямка в том месте, где кот придавил несчастную птичку, да в моих ушах долго чудился мгновенный болезненный писк. А вечером в тот день я увидел надзирателя, который ломал мостовую и швырял в воробьев десятифунтовыми камнями; к счастью, все промахи.

К осени развелось воробьев сотни. Все чаще стали они являться к окну. Сядут на решетку и кричат: «Давай! Давай!»

– На, только отвяжись и не шуми!

Но что же будет, если все они начнут летать к окну и кричать? Все они округлились, избаловались; перышки поднялись, как шерсть; у некоторых от жиру грудь приняла синеватый оттенок. Каково им будет зимой?

Первым поселялся на моем окне Красавчик. У него ощипана шея, в других местах перья всклокочены, он всегда мокрехонек и не причесан; кличку свою он получил, конечно, не за наружность, а за красоту душевную: за деликатность, незлобивость и смелость. Он очень спокойно относится ко всяким обидам со стороны других воробьев, а собственность принципиально презирает. У меня он садится на фортку и ничуть не беспокоится, когда направляюсь к окну. Однажды под вечер он как будто заснул, сидя на открытой фортке, и я немало думал о том, как же быть с ним на ночь? Спать самому с открытой форткой было уже холодно. К счастью, Красавчик сам догадался улететь.

Обжившись, Красавчик стал охранять меня от других воробьев, пытавшихся проникнуть в фортку. При этом он становился в боевую позу и издавал воинственные клики; побежденные отвечали жалобным писком, сидя на оконной решетке, куда Красавчик удостаивал спускаться только для оттачивания клюва о железо. Отточивши оружие и преодолев врагов, он заходил на внутреннюю сторону фортки и заглядывал внутрь камеры. Однажды он спрыгнул вниз между рамами, как делал голубь Дурак. Я трепетал при мысли, что Красавчик окажется в этом случае не умнее Дурака. Воробей обошел все места между рамами, подобрал булочные крошки, потом хотел лететь и ударился о стекло. Был момент, когда он несколько растерялся и стал толкаться о стекла. Затем остановился в раздумье и слегка подпрыгнул; заметив, что к движению вверх нет препятствий, он прыгнул повыше, еще выше и оказался на фортке. Я торжествовал.

Каждый признак наступающей осени радует как ликвидация только что миновавшего момента «половины срока». Окна забили рано, к середине сентября, а в конце этого месяца уже случилось одно утро, когда весь двор покрылся преждевременным снегом. Однажды в конце октября вечерняя прогулка запоздала. Было сухо, и с заходом солнца быстро захолодало; совсем это было необычное явление: морозец, ночь, а я на дворе, под открытым небом! Присел на скамью, и прямо в лицо ударила полная белоглазая луна. Совсем было забылась тюрьма, как раздалось досадное «домой». Через окно я также мог наблюдать луну, но скоро она, как всегда, стала раздражать. Вообще в полнолуние по вечерам чувствуется не по себе: начинаешь беспокоиться, искать причину и в конце концов натыкаешься на эту белоглазую дуру.

Утреннюю прогулку стали мне назначать со здоровыми; они одеты легко и потому спешат. За время прогулки со «слабыми» я поотвык от быстрой ходьбы и теперь делал над собой усилие, чтобы не отставать: быстрее и глубже дышалось, и больше бодрости после прогулки. Зелень поблекла, кроме ноготков, – они ста-. ли как будто еще живее, еще ярче; порою снег лежал половину дня, а из-под него как ни б чем не бывало улыбались мне золотистые цветочки. И не было от них досады на то, что летний период еще не закончен: слишком сильно и глубоко, всем существом своим я чувствовал, что прошел уже двадцать один месяц и осталось с конца октября только пятнадцать: разница целых полгода. А ведь не далее как 24 апреля приходилось констатировать тот ужасный факт, что оставался еще двадцать один месяц, тогда как прошло только пятнадцать. Перелистываю исчерченный календарь за этот год – в нем остались только две чистые страницы. Утром просыпаешься с мыслью: «Сегодня воскресенье, 26 октября, остается четыреста пятьдесят пять, – а затем иногда лишь один еще раз за день, перед самым сном, вновь вспомнишь четыреста пятьдесят пять и покажется, будто время идет чрезвычайно быстро.

«Большая работа» еще не была кончена. В конце сентября я дал себе отдых. Зато с каким наслаждением возобновил ее с 1 октября! Стало возникать опасение: с чем я останусь, когда кончу? Как проживу остальной срок? Но ведь это же трусость! Будь что будет, а все-таки постараюсь скорее кончить! Вдруг оказывается, что к заключительной части я подошел в середине октября, а по моему расписанию она была назначена на ноябрь! Откладываю ее в сторону и принимаюсь за чтение бесконечного романа Диккенса. Раньше бывало боялся, что не успею окончить работу в тюрьме, а теперь на этот счет уже совсем спокоен: можно не спешить. А с другой стороны, хорошо бы и окончить поскорее: ведь тогда начнется новый период жизни, с новым содержанием!

В первой половине ноября, в понедельник, я убедился, что могу окончить работу к концу недели, и весь день сидел не отрываясь. К вечеру вместо усталости получилось давно небывалое возбуждение, подъем сил. Ночь почти не спал. Вторник и среду работал с утра до ночи не отрываясь. С четверга работал меньше, но возбуждения больше. Напрашивалось сравнение с прошлым годом: ведь тогда вся эта работа едва начиналась, да и то скорее в мечте, чем в мысли! Как плохо работала тогда голова! Шел третий год одиночки, и казалось, что я лишился всякой способности бороться против её влияния, убивающего все умственные способности. Царили мечтания, но не как тихий отдых ясного сознания, а как предсмертный бред в умирающем мозгу. И вот эта работа принесла спасение. Дорога найдена! Приветствую конец спасательной работы, и вперед, вперед, к новой работе, которая не может не найтись!

Я так был увлечен под конец, так спешил эту неделю, что забыл даже о своем тюремном «календаре» – единственная такая неделя за три года.

Когда кончил совсем, спал мертвым сном чуть не половину дня и всю ночь, а затем позвал фельдшера и попросил убрать «санитарный листок», освободивший меня от обязательной казенной работы. Хотелось провести этим резкую грань между двумя периодами жизни, но была и маленькая хитрость: санитарный листок лежал у меня около года, и нужно было освежить его, чтобы потом не нажить неприятностей.

Опять принесли решетку. Первые дни я уставал от непрерывного сиденья за ними и научился спать сидя, что меня очень забавляло: я поверил теперь рассказам о том, что возможно спать и на ходу. И все же, несмотря на физическую усталость, успешно читал вечером, после работы, не беллетристику. Опасался, что возня с решетками воскресит настроение весны первого года, когда я их впервые узнал. Но оказалось, что они воскресили не столько весну, сколько осень прошлого года, с ее настроениями: мечтательностью и раздражительностью. Я распознал это, впрочем, лишь тогда, когда вновь пришел в равновесие; а раньше приписывал упадок настроения простой усталости – умственной от «большой работы» и физической от решеток. Равновесие восстановилось быстро, и недели через две я так формулировал свое настроение:

«Мне теперь не о чем беспокоиться, не из-за чего волноваться, некуда торопиться (время само идет)! Никакая работа, никто и ничто не ждет меня, – как спокойно, как хорошо!»

Решетки несколько развлекали внимание и ускорили ход времени. Они устанавливаются столбиками. Чтобы внести разнообразие, я стремлюсь возвести столбик повыше, и меня интересует, до какого предела возможно дойти; а затем любопытно будет посмотреть, как эта постройка сама собою рухнет на пол. Столбики вскоре достигли роста человека; к сожалению, рухнуть им не пришлось: решетки были увезены, когда их набралось свыше двух тысяч штук. Комната опустела, стало просторнее, точно удалили крупную мебель.

Вместо решеток началось приготовление пачек для папирос в три копейки за десяток. Работа еще однообразнее, чем делание коробок или решеток, но чище и без скрипа: нужно обвернуть бумагой деревяшку, склеить края бумаги, и готовая пачка летит на пол. За тысячу пачек арестант получает 4 копейки. Возник вопрос: как мне складывать пачки, чтобы они не мялись и чтобы в комнате был порядок? Порезал газету на полосы, посклеивал концы полос и в полученные круги стал вкладывать пачки, как вкладываются папиросные гильзы. Круги – около полуаршина в диаметре, и в каждом – до сотни пачек. Поставленные друг на друга, круги образовывали колонну, а мой интерес заключался в том, чтобы возвести эту колонну до самого потолка, что и удавалось.

К концу осени, по случаю коротких дней, прогулка была сокращена с двух раз в день до одного раза. В ожидании рождественских наградных надзиратели, по обыкновению, все более нервничали, становились грубее и озлобленнее. Их крики не относились лично ко мне, но от этого не легче. Напротив того, я предпочел бы, чтобы кто-нибудь задел меня: тогда я поднял бы скандал. Ноябрь был отчасти мокрый, и кое-где обнажилась земля, – это раздражало. Вообще начинал раздражать недостаток дневного света. По утрам солнце лениво вылезало справа от купола Таврического дворца и все удалялось от него с каждым днем. Усилилась мечтательность. Предметом мечтаний стало преимущественно время, которое наступит непосредственно по окончании срока. Конечно, против мечтательности боролся всеми средствами, уже испытанными на деле, но временами возникали сомнения: стоит ли бороться так беспощадно? Ведь мечтания убивают немало тюремного времени!