Товарищи
Товарищи
Отворились двери. В глаза ударил ослепительный свет нескольких фонарей. На пороге стояли эсэсовцы с автоматами, сдерживая на ремнях огромных овчарок. Раздалась какая-то команда, и лучи фонарей воткнулись в кузов грузовика. Теперь я увидел людей. Их было несколько человек. Наши! В гимнастерках, в погонах, у некоторых на груди ордена.
Пленным, очевидно, приказали слезать с грузовика. Овчарки, подняв бешеный лай, рвутся к машине.
Раненые, обожженные, едва передвигаясь, входят в сарай. Замечаю, что все они авиаторы.
На ломаном русском языке отдается приказание сидеть молча. Двери сарая закрываются на замок. Мы остаемся в непроницаемом мраке.
Начинаем знакомиться, говорим шепотом. Называем только имена. На другие вопросы — откуда, из какого полка, где и когда взят в плен — каждый отвечает неохотно, и я понимаю — правду не говорят. Устраиваемся спать, подсвечивая спичками или зажигалками. На правах хозяина «гостиницы» я распределяю места — показываю углы сарая. Всматриваюсь в лица: может, встречу кого-нибудь из нашей дивизии? Не нахожу знакомых. Кое-кто из новичков, вероятно, только что очутился в плену, их постигла неудача вчера или сегодня. А некоторые, наверное, путешествуют по таким сараям давненько — худые, заросшие бородами, никак не реагирующие на смену обстановки.
Я присел, прислонился к стене и тут же ощутил тепло: мое плечо согревает чье-то человеческое тело.
Посреди сарая остался лишь один сержант — молоденький, низенького роста, который особенно бросился мне в глаза в момент выгрузки из автомашины. Он и во тьме поражает меня своим видом: лицо в угольно-черных струпьях, хрящик носа обгорел, и рот распух и кажется полуоткрытым. В щелях обугленных век светятся болезненным блеском глаза. Обгоревшие руки он держит перед собой согнутыми в локтях. Сержант все ходит и ходит по сараю. Так, видимо, он пытается успокоить жгучую боль от ожогов на лице.
Моим соседом оказался летчик-штурмовик, почти земляк, родом из Рузаевки — Сергей Вандышев. Он был ранен в шею, сидел неподвижно, будто скованный, но разговаривал охотно. Кое-что он сообщил мне о себе, а я ему коротко рассказал о своих бедах, в частности, о том, что не могу становиться на левую ногу. Вандышев пообещал помогать при передвижении. Это меня обрадовало.
— Мише тяжело, — сказал Вандышев, показывая на сержанта, проходившего мимо нас.
— Не сумел выброситься вовремя? — спросил я, поняв, что мой сосед знает сержанта.
— Командир не покидал самолет, а стрелок-радист, известно, защищал командира, отбивался от «мессеров». Вот и обгорел. Целую неделю вот так ходит и ходит. Мы ему пищу в рот вливаем, — объяснил он мне.
— И разговаривать не может?
— А о чем ему говорить? — ответил Вандышев. Мы немного помолчали, а потом он продолжал: — В одном селе, нас закрыли в каком-то амбаре. Миша сквозь щели бревенчатых стен заговорил с пробравшимися к амбару местными ребятами и сказал им, что мы летчики. Дети наперебой стали рассказывать о том, что группа наших пленных летчиков недавно захватила немецкий самолет и пыталась улететь из плена.
— Неужели? — скорее стон, а не крик вырвался из моей груди. — Как же, как это было? — спросил я.
— Вроде бы их транспортировали в тыл на «юнкерсе» или на другой какой-то машине. Ну, наши покончили с экипажем и повернули на восток. Вероятно, радист немецкого самолета успел по радио сообщить о захвате машины в воздухе. «Мессершмитты» настигли беглецов и сбили «юнкерс».
Этой ночью я впервые услышал о том, что впоследствии стало мечтой моей жизни в плену. Свое намерение убежать из неволи на самолете я глубоко затаил в душе. На протяжении полугодичного пребывания в фашистском концлагере я упорно искал пути и способы к осуществлению этого плана. А в эту ночь мысль поглотила все мои размышления. Я не мог ни на минуту заснуть. Товарищи вповалку лежали у стен сарая. Вандышев спал. Лишь Миша продолжал ходить из угла в угол. Я прислушивался к его то ясно слышным, то совсем почти беззвучным шагам. Почему они, эти летчики, бежавшие на немецком самолете, не сумели улететь? Разве нельзя было избрать такой маршрут, чтобы запутать врага? Разве не было облаков, чтобы спрятаться? Мысленно я летел с ними, переживал все это. Мне казалось, что, держа в своих руках штурвал, я не отдал бы жизнь свою и товарищей на произвол вражеским истребителям. Я размышлял и убеждал себя в том, что убежать из плена на родную землю можно только на самолете. Час или два — и ты дома! От одной этой мысли у меня кружилась голова, я чувствовал, как в висках отдавались удары сердца. Возможно ли?.. На эти вопросы никто не мог дать ответа. Никто!
* * *
Утром к нам в сарай привезли еще несколько военнопленных летчиков. Та же машина, те же охранники с овчарками, те же строгость и равнодушие. Торопливо они суетились и, загнав в сарай измученных людей, быстро уехали.
Перед обедом отворилась дверь, в сарай нам бросили несколько буханок хлеба и холодной вареной картошки. Хлеб, должно быть, пекли наши люди, потому что благоухал он по-нашенскому.
Среди новичков мое внимание привлек высокий, красивый капитан с несколькими орденами на гимнастерке. Мучительно он переносил положение пленного. Упершись руками о стену, припав к ней головой, он в таком положении подолгу стоял. Может быть, плакал или думал о чем.
Я попытался поближе познакомиться с капитаном и обратился к нему с каким-то вопросом. Он не стал говорить со мной и отошел в сторону. Я увидел, что он тоже обожженный, значит, как и сержант Миша, горел в самолете. Я продолжал обращаться к нему с вопросами и, наконец, он стал слушать меня. Назвал он себя Сергеем Кравцовым. Затем начал рассказывать, что летал на бомбардировщике Пе-2. Когда машина загорелась, выбросился с парашютом. Спускаясь, Кравцов полагал, что приземляется у своих. Он страдал именно оттого, что жестоко обманулся, просчитался.
Я рассказал, что сам испытал подобные минуты. Кравцов успокоился и начал откровеннее вести со мной беседу. Он привлекал меня своей страстностью, своим болезненным ощущением неволи и непримиримостью к своему положению. Он тоже, как и я, думал о том, как бы убежать, вырваться из плена. Я поддержал его желание и словно воодушевил его еще больше. Как-то, услышав спокойную, непринужденную беседу двоих летчиков об абстрактных вещах, Кравцов гневно сказал:
— Прекратите! Кому сейчас нужно ваше пустозвонство? Зачем оно? Побег — вот о чем надо думать и говорить.
— Думать — безусловно, а говорить вслух об этом опасно и глупо, — кто-то заметил в ответ на резкое заявление капитана.
Но капитан не внял этому совету и продолжал вслух намечать план побега.
— Надо восстать, разгромить этот сарай, перебить охрану и скрыться в лесу, — громко обращался он к нам. Все молча слушали его. Спустя несколько минут он умолк, забился в угол и, положив голову на руки, затих. Видимо, он понял, что его план — нереальное желание, фантазия, ему стало стыдно перед нами. Такие душевные порывы у Кравцова повторялись снова и снова.
Я смотрел на него и думал, что людям подобного склада характера в плену будет очень тяжело. Но спустя некоторое время Сергей Кравцов стал проявлять выдержку и рассудительность. Об этом расскажу ниже.
В этом селе мы прожили два-три дня, прислушиваясь к далекой, а затем все более приближающейся артиллерийской канонаде. Фашисты усилили охрану нашего сарая. Кто-то высказал предположение, что нас скоро повезут дальше в тыл, потому что немцы боятся налетов местных партизан. Миша-сержант рассказал подобную историю. Где-то здесь, в западных областях Украины, партизаны напали на немецкий концлагерь, перебили охрану и всех пленных выпустили на волю. Такое сообщение подбадривало нас. Мы стали внимательнее прислушиваться к тому, что происходило вокруг сарая-тюрьмы.
Но события развивались по-иному. Нас перевели в помещения колхозных ферм. Мы потеряли счет дням, время определяли только едой, которую нам все-таки подавали приблизительно в один и тот же час, да по тому, как заживали у каждого из нас раны.
Но вот нас перевели в хаты, из которых фашисты выгнали крестьян. Еду теперь подавали через окно. Двери были наглухо забиты, кругом стояли часовые с собаками. Иногда мы видели лишь одних привязанных к деревянным столбикам собак.
В один из таких дней кто-то открыл со двора дверь кашей хаты, и мы увидели пожилую женщину с девочкой. В руках они держали кринку с водой, хлеб и узелок. Голодные, набросились мы на еду. На следующую ночь они снова пришли к нам. Белыми полосками, нарванными из простыни, женщина перевязала кое-кому раны, девочка сидела, словно испуганный зверек, тихая и покорная.
Когда женщина собралась уходить, кто-то из нас спросил ее:
— Как же вы проходите?
— Вот так и проходим, — ответила она и положила руку на голову девочки.
— Не боитесь брать с собой внучку? Она ведь мало еще жила на свете...
— Без нее мне не обойтись. Она у меня чародейка. Собак только она и умеет заговаривать. Молчат, как усыпленные.
Мы смотрели на девочку, как на настоящую чудесницу.
До сего времени отношение врага к нам не совсем было понятным. Оно могло кое-кого даже сбить с толку. Солдаты, охранявшие и сопровождавшие нас, позволяли себе толкнуть пленного между лопатками прикладом автомата, пищу давали нам такую, как и своим собакам. А офицеры на допросах, проводимых почти ежедневно, держали себя вежливо, разговор вели почти как с равными. Они задавали вопросы, аккуратно записывали ответы. Нам иногда было смешно, почему они верили нашим путаным, выдуманным ответам.
Гитлеровские разведчики словно не хотели думать над тем, что мы им говорили. За всем этим чувствовалась хитрая тактика врага.
Как и кто об этом узнал, сейчас трудно вспомнить (ведь прошло много лет), но вдруг все заговорили, что нас отправят на аэродром и перебросят в глубокий тыл на самолете.
Из уст в уста полетел шепот: убиваем экипаж, захватываем самолет. Эти слова нам понятны даже по одному лишь движению губ. План побега таким путем мы не раз обсуждали по ночам. Роль каждого давно уже была выучена во всех деталях. Душой плана был Кравцов. Как дети верят сказке — глубоко и наивно, мы верили в свой план, никого почему-то не интересовало, осуществим ли он и как скоро это может случиться. Хорошо было, что план все же намечен. Мы жили им, он сплотил, сцементировал нас в одно целое.
Но вот наступил день, когда нас загнали в большую крытую автомашину. Прижали в кузове всех в один угол. Рядом стояли вахманы с автоматами и овчарками.
Глядя на солдат и их автоматы, нацеленные прямо в нашу толпу, я думал: в самолете при первом же шаге в направлении кабины самолета нас изрешетят свинцом. Картина гибели пленных и самолета, которым они завладели, стояла перед глазами. Но вот, наконец, машина тронулась. Духота ужасная, глаза забивает пыль, на зубах хрустит песок. Около меня стоит Миша. Он знает о нашем замысле и потому особенно возбужден. Пытается даже улыбаться.
Вот и аэродром. Железобетонная полоса. «Мессершмитты», «фокке-вульфы», «юнкерсы». Ревут моторы. Нельзя выдумать для летчика более жестоких мук, чем принудить его спокойно смотреть на это, находясь в неволе.
Наша автомашина остановилась около транспортного самолета «Юнкерс-52». Мы сразу узнали старого знакомого. У него три мотора, «брюхатый» фюзеляж.
Нас высаживают по одному. Здесь, на земле, кроме Миши и тех, у кого ранены руки, всем надевают наручники. Железные шипы впиваются в тело — руками шевельнуть больно. И сразу наш план побега отпадает. Взглядами и знаками Кравцов перепоручает обязанности одних другим. Теперь больше надежды на тех, у кого раненые или обгоревшие руки.
Как только мы вошли в самолет, солдат приказал нам лечь лицом вниз на пол. За приказом следуют удары, ругань. Переводчик втолковывает: если во время полета кто-либо поднимет голову, сразу будет застрелен.
Теперь мы поверили в историю с бунтом пленных в небе. Фашисты извлекли урок.
Содрогнулось тяжелое тело «юнкерса». Железный пол давит на лицо. Над распластанными людьми стоят четверо солдат с автоматами в руках.
Полет длился недолго.
Самолет приземлился. Когда сходили на землю, кто-то сказал:
— Варшава!
Организацию нашей транспортировки можно назвать безукоризненной. Нас уже ожидает грузовик. Он везет нас по бурому полю, потом мимо каких-то особняков, выезжает на широкую улицу. Зеленые деревья, обвитые плющом веранды, цветники за оградами и разрушенные стены домов, скрученное железо. Читаем вывески, убеждаемся, что это — Варшава!
Привезли нас в дома, расположенные посреди роскошного сада. Аллеи, декоративные кусты, яблони, на мрачных стенах казарм дикий вьющийся виноград. Чистота, благоустройство, газоны — как в санатории.
В просторном зале рядами на полу тюфяки. Только разместились — приглашают на обед. Приглашают вежливо, заботливо. В столовой столы накрыты скатертями, лежит много хлеба, аккуратно расставлены блюда, рюмки и бутылки с водкой. «Куда мы попали? За кого нас принимают? Быть может, кто-то из наших уже «заработал» такой обед?» Оглядываемся, пожимаем плечами. Садимся за столы и жадно начинаем есть. После обеда отдыхаем. На ужин нам подали галеты и чай, то же, что и немецким офицерам, жившим рядом с нами.
Ночью кто-то из наших решился выйти из дома. Возвратись, сообщил: у дверей никакой охраны. Утром Сергей Кравцов собрал вокруг себя самых смелых. На этот раз план у него был простым: днем изучить ограду, а ночью тихо выйти и бежать садом. Но спустя некоторое время в казарме появился немецкий генерал. Он был в новом мундире, при орденских планках. Чинно, словно в своем полку, прошелся он между матрацами, осматривая нас, потом собрал около себя офицеров и начал ругать их. Переводчик старательно пересказывал его речь. Генерал возмущался тем, что нас, офицеров русской армии, положили на полу. «Кто позволил унижать достоинство храбрых воинов? Почему некоторые военнопленные без своих заслуженных наград?» — громко переводил слова генерала переводчик.
После этой «психологической обработки» пленных в казарме закипела работа: принесли кровати, постели, цветы. Все расставили вдоль стен, лишь середина комнаты осталась свободной. Нам приказали надеть боевые отличия, у кого они были.
Когда эта комедия пришла к своему концу, начали свою работу агитаторы. Через переводчиков они доказывали, что Германия еще очень сильна и ее сила в невиданном до сего времени страшном оружии. Это оружие, твердили нам, будет применено в определенное время, и оно сделает решительный перелом на фронтах войны. Итак, победа будет за Германией, и нам, пленным, не надо упираться, а нужно перейти на сторону гитлеровской армии, и чем скорее, тем лучше, ибо потом будет поздно. Нам представляется возможность послужить Гитлеру, заслужить его благодарность и почести.
После выступления эсэсовца его место занял один из «летчиков». Он рассказал, где и когда попал в плен, затем начал расхваливать гитлеровскую армию. Предложил перейти во власовскую армию — РОА, у которой на вооружении и танки, и авиация...
Кто-то из наших не выдержал и закричал:
— Продажная шкура!
Остальные подхватили эти слова, замахали кулаками. Поднялся страшный шум. Агитаторы юркнули в боковые двери, а в зал вбежали солдаты с автоматами, но применять силу не стали.
Ночью по цепочке передали: «Кравцов ушел с товарищами. Попрощались и пошли. Если через час они не возвратятся, кто способен к побегу, может выходить».
Никто не спит. Притихли. Ждем.
Неожиданно залаяли овчарки. Днем их никто не видел. Собаки кого-то преследовали. Их галдеж приближался. Уже были слышны крики людей. Мы бросились к окнам. При лунном свете увидели, как бегут наши товарищи, а их рвут собаки.
В комнату ввалились Кравцов, Вандышев и другие. Окровавленные, одежда изодрана. Тревога! Засуетились охранники, включили свет. Прибежали офицеры. Изуродованные собаками беглецы лежали на полу в лужах крови.
Маскарад вежливости кончился. Офицеры взяли в руки нагайки, началась грязная ругань, угрозы в наш адрес. Приказали построиться, пересчитали и нагайками разогнали по своим местам. Изувеченным собаками людям не оказали никакой медицинской помощи. Свет погас, у дверей стояла охрана.
* * *
На рассвете наша казарма, такая убранная и благоустроенная, преобразилась в настоящее пекло: ворвался целый отряд эсэсовцев, которых мы вчера не видели. Они подняли за несколько минут всех и приказали выходить во двор. Меня били за то, что я не могу идти, а других за то, что помогали мне передвигаться.
Так окончилась игра врага в гуманность. Психологическая обработка не увенчалась успехом для него. Начался каторжный немецкий плен. Нас гнали через притихший ранний город на вокзал. Поезд помчался в неизвестном направлении.
Ни воды, ни еды. Лишь колеса стучат и стучат.
Нет желания ни слушать, ни говорить, каждый ушел в себя. Куда нас везут? Когда остановимся? Когда дадут поесть? Понимаем, что нас транспортируют подальше от фронта, в тыл.
Наконец поезд остановился. Отодвинули двери — свежий воздух перехватил дыхание, закружилась голова.
— Лодзь, Лодзь! — выкрикивают товарищи, заметив надпись на здании вокзала.
Значит, уже недалеко и Германия. Присматриваемся, ищем хотя бы один сочувствующий взгляд. Но процедура обхождения с пленными отработана до деталей: нас выгнали из вагона, окружили овчарками и провели глухими закоулками за город.
Гудят самолеты. Неужели снова на аэродром? Сергей Кравцов оглядывается, ищет наши взгляды. Быть может, теперь нам удастся осуществить свой первый план. Но мы минуем аэродром. Дорога ведет куда-то дальше.
...Ворота. Колючая проволока. За ней — длинные бараки, выкрашенные в темно-зеленый цвет. Высокие сторожевые башни, на которых стоят вооруженные охранники.
Отворились ворота. На площади, через которую нам предстояло пройти, начали раздавать еду. Лагерники выстроились в длинную очередь: у каждого в руках котелок или миска, у некоторых — просто изогнутая жестянка. Повар черпаком наливает из котелка каждому в посудину. Я стою совсем близко от места раздачи обеда, вижу, как бережно принимают какую-то жидкость в миски, жестянки, как дрожат над ней, как, отойдя немного в сторону, тут же проглатывают содержимое. Всматриваюсь в это блюдо, вижу что-то мутное, бурое и тянет от него помойной ямой. «Никогда ничего подобного не возьму в рот!» — даю себе клятву и отвожу взгляд от этой унизительной и грустной процедуры «обеда».
Вдруг слышу какой-то крик. Кто-то из пленных требовал, чтобы ему налили полную порцию супа, потому что, мол, повар мало зачерпнул. Тот поднял вверх черпак и со всего размаху ударил по голове «вымогателя». «Зупа» полилась из миски на землю, пленный упал. Его быстро подняли товарищи. Он стоит здесь же и протягивает повару пустую миску. Ударами черпака повар отгоняет его.
Каждый из нас, впервые столкнувшись с лагерем, с его порядками, спрашивал себя: «Неужели вот так придется и нам?»
* * *
Меня, Кравцова, Вандышева и сержанта Мишу положили в лазарет, размещавшийся в обособленной части барака. Мне указали на второй ярус нар, я принялся приводить в порядок постель. Внизу, в первом ярусе, уткнувшись лицом в матрац, лежал какой-то человек. Услышав, что около него кто-то возится, человек повернул ко мне лицо. Я взглянул и едва не вскрикнул. Этого человека я знал. Кто он, я еще не вспомнил, но где-то видел его и не раз — это точно. Он тоже жадно смотрел на меня.
— Пацула! Иван?
Пацула, которого нелегко было узнать, — худой, лицо серое, только глаза такие знакомые, добрые, — поднялся, и мы пожали друг другу руки. За нами, где-то далеко, осталась совсем иная жизнь, дорогая и родная. Она в этот миг откликнулась воспоминаниями и сжала сердце.
Короткая, завуалированная беседа, в которой ничего не говорится прямо, сделала нас друзьями. Мы не расспрашивали друг друга, как попали в плен. Нам было ясно: если мы здесь, значит, мы ничего не могли уже сделать, чтобы не оказаться здесь. Об обстоятельствах мы поговорим позднее, времени у нас хватит. А пока что Иван, видя мою ногу, уступает мне нижнее место, и это все, что он способен сейчас сделать для меня. Я вначале отказался от его «жертвы», потому что выглядел Иван слабее меня и у него что-то неблагополучно было с рукой.
— Я буду лазить наверх, — ответил ему. — У тебя вон свои подмостки.
— Не беспокойся. Я этой рукой любого фашиста удавлю, — настоял на своем Пацула, хитро подмигнув мне. — Это мне врач такие «болезни» обеспечивает.
Настроение мое улучшилось. Во-первых, я встретил знакомого летчика, значит, кроме земляка Вандышева, будет еще один надежный товарищ, который в тяжелую минуту подставит свое плечо и поделится крошкой хлеба так же, как сделаю это и я для них. Во-вторых, мне не надо карабкаться наверх и травмировать рану, значит, она быстрее заживет, я стану более крепким...
* * *
В первую ночь лагерные старожилы посвятили нас в секреты своей жизни, в таинство своих мыслей и намерений. Мы полушепотом могли говорить обо всем. Но наша беседа подняла всех с нар. Люди сидели в темноте, прислонившись друг к другу, и по голосу угадывали, кто отзывался.
Иван Пацула говорил горячо, сверкая белками глаз. Голос у него молодой, сильный, и ему нелегко приглушать его.
Есть люди с гремящими голосами, не умеющие говорить тихо, шепотом.
— Видели мою руку? — неожиданно обращается он ко всем.
— Видели, — отвечают несколько голосов.
— Ничего вы не видели. У меня целое вымя в паху, Немец посмотрит, так и отпрянет. Фрицы обходят меня, шарахаются, как от заразного. А в сущности моя опухоль — это ничто. Солью натру каждое утро, и все. Попечет малость, и будь здоров. Я целый день свободен и могу черт знает что натворить за такой день. Лишь только бы у нас был план определенных действий.
— Мы же подкоп...
— Тс-с, кто тебя за язык тянет? Сам знаю, что и когда сказать. У нас есть очень хороший врач, из наших, Воробьев его фамилия. Он может еще кому-нибудь такую же «болезнь» устроить... Но об, этом потом. Вы, новички, первым делом соберите награды и заройте их где-нибудь сегодня же ночью. Иначе завтра их у вас вытрясут и поступят они к Гофбанычу, в сундук к лагерному Гобсеку. Вам они дороги, а для него — это ценный металл, коллекция. Так, о чем же еще теперь? Да, мы было прорыли ходок из лазаретного туалета, из-под пола, и почти к самой проволоке дошли. Землю в карманах выносили и рассыпали. Мы превратились в мудрых кротов. Среди нас был полковник Юсупов, руководивший нами и поддерживавший связь с партизанами. Однажды они с комочком глины подбросили записку: «Мы освободим вас. Партизаны». Теперь Юсупова нет.
— Да, товарищ Юсупов, — кто-то тяжело вздохнул на верхних нарах. — Поплатился за кротовую работу. Наверное, уже сожгли тело его.
— За отвагу, а не за нору, — поправил говорившего Пацула.
— Потише, — одергивает кто-то говорившего. — У нас есть и Шульженко. Такие концерты исполняет, что заслушаешься! Под гитару на мотив «Катюши» на свой лад поносит фашистов, а они слушают да ржут. Его разные вальсы для маскировки в самый раз.
Наш лагерь расположен неподалеку от аэродрома, и все то, о чем рассказали наши новые товарищи, соединилось с планами и мыслями, которые мы пережили и в которых разуверились. Но то обстоятельство, что нас так много, что все внимательно, с душой слушают, убеждает в том, что здесь все обдумывается более детально, и снова начинаешь верить в успех коллективного продуманного побега.
Меня заинтересовал врач Воробьев. Я знал одного Воробьева, тоже врача, служившего в нашем санитарном авиационном отряде самолетов У-2. С ним, кажется, и произошла какая-то история, после которой он не вернулся в отряд. Приземлились ли около села, где находились немцы, или с самолетом что-то случилось. Точно не могу вспомнить. Я спросил, где сейчас Воробьев. Мне ответили наперебой:
— О, с ним, брат, комендант считается. Даже на аэродром отпускает из лагеря.
— Хирург!
— Светлая голова и золотые руки!
«Даже на аэродром? Вот так ситуация!» — подумал я.
Перед вечером в барак возвратился Воробьев. Взглянув на него, я узнал в нем нашего врача-майора. Не раз я видел его на своем аэродроме, случалось доставлял его на самолете к тяжелораненым на передний край. Он и в лагере ходил в военной одежде, с немецкой врачебной сумкой, имел вполне приличный для лагерника вид. Когда он, осматривая вновь прибывших больных в лазарете, подошел ко мне, я взглянул ему в глаза и спросил:
— Товарищ майор медицинской службы?
— О, сослуживец, — улыбаясь, произнес Воробьев.
— Так точно! Старший лейтенант...
— Этого здесь не требуется. Меня уже уведомили: Девятаев. Нога.
— О стабилизатор споткнулся. Тяжело таскать такую.
— Подлечим, — услышал я в ответ.
— Хотелось бы поскорее, товарищ...
— Будет и «поскорее», — перебил меня Воробьев и спросил: — Давно это приключилось?
— Под Львовом, — ответил я.
— Ордена на груди, словно на параде, — строго заметил Воробьев.
— У нас почти все с орденами летали. Когда они на груди, чувствуешь себя больше собранным.
— Психологический фактор. Возможно, — одобрительно согласился врач.
— А вы тоже, кажется, где-то над Украиной сбились с курса? Об этом в отряде долго говорили, — спросил я, конечно, не ради простого любопытства.
— Не по своей воле я здесь, товарищ Девятаев.
На этом первая беседа с врачом прекратилась. Он промыл мою рану, наложил мазь, перевязал. Я почувствовал себя лучше, светлее стало на душе от этой беседы, от прикосновения внимательных, ласковых рук, от плотно положенного бинта.
Наш врач не прощался с больными, потому что жил рядом с нашим лазаретом и встречался с ними по нескольку раз в день. Когда он вышел, в бараке начался разговор о нем: его хвалили за чуткость и верность, за умение «обходиться» с эсэсовцами и даже влиять на них.
После встречи с Воробьевым я невольно вспомнил, как после аварии и лечения меня осматривала врачебная комиссия. Хирурги прощупывали место, где срослась кость... Слышу многозначительное «Тэ-эк», вижу хмурые брови врачей.
— Переведем на У-два, — говорят мне.
— Я чувствую себя прекрасно, — начинаю я протестовать.
— В тихоходную авиацию, — перебивает меня председатель комиссии.
— Могу хоть сто раз присесть и встать! — горячо возражаю я.
— Вы, лейтенант, свободны. — Вывод окончательный. Приказ есть приказ. Назначен в ночной полк ближних бомбардировщиков. Буду летать на У-2 над передним краем противника. «Небесный тихоход» — живая мишень для вражеских истребителей. На борту никакого оружия самозащиты. Правда, за счет умелого пилотирования и возможности низкого полета над землей он мало уязвим.
В полку я встретил много себе подобных — бывших истребителей, штурмовиков. Они тоже начинали свой путь сначала. Их боевой опыт делал этот самолет мощнее и вскоре враг почувствовал это. Ржевские поля и леса тогда были изрыты свежими окопами и воронками, и когда их окутывала ночь, с прифронтовых аэродромов поднимались легкие бомбардировщики. Сквозь тьму и непогоду разыскивали они огневые точки противника и сыпали на них смерть. У-2 ходили сначала по одному, гуськом, и нередко цепкие лучи прожекторов хватали их в свои лапы и держали до тех пор, пока «эрликоны» — спаренные крупнокалиберные пулеметы — не расстреляют их. Но опыт помогал: летчики стали летать вдвоем — один выше, другой пониже — и как только вспыхивал луч вражеского прожектора, «низовик» набрасывался на него и расстреливал из пулемета, забрасывал бомбами. Вражеские позиции беспрепятственно бомбил «верховик».
В такие ночи, прошитые трассами и озаряемые взрывами, ночи опасных полетов, ночи ветров и метелей, бессонницы и счастья боевых удач, я сблизился с Иваном Пацулой. Он ненадолго задержался у ночников и перешел в штурмовую авиацию. Меня перевели в другой отряд. Теперь я возил не бомбы. На фронт, в полевые госпитали, на крыльях У-2 доставлял донорскую кровь, а оттуда брал тяжелораненых. Дневные маршруты были еще опаснее. И немыслимо длинные, просто бесконечные, как просторы нашей земли. Я садился на отдых и для заправки машины горючим на нескольких аэродромах. В один день встретился я со штурмовиком Пацулой и со своими товарищами по родному полку. Меня знали аэродромы, госпитали — тыловые и прифронтовые, как дворы знают хорошего почтальона. В этих продолжительных рейсах я встретился с Владимиром Бобровым и рассказал ему о своем сокровенном желании возвратиться на истребитель. Давний друг помог перейти в его, майора Боброва, полк, и тогда сомкнулся еще один круг дружбы.
В санитарном отряде я услышал историю о враче Воробьеве, который полетел вместе со своим командиром выбирать площадку для самолетов и помещение для госпиталя и приземлился около села, только вчера освобожденного от фашистов. Они, эти двое, приземлились неподалеку от крайней хаты, выключили моторы и пошли в направлении ее, чтобы никогда не вернуться к своему самолету: село прошлой ночью снова перешло в руки оккупантов.
Долгие полтора года службы в «тихоходной авиации». Сколько увидено, сколько пережито!..
На Украине предвесенье, зима кутается в густые туманы. Они залегают толстым неподвижным шаром на больших просторах, и не пробиться сквозь них никаким самолетам. Приказать лететь в тумане никто не имеет права. А когда надо спасать человека? Тогда, конечно, попытаются добраться к раненому на небесном вездеходе. И поведет его такой пилот, который верит в себя и умеет рисковать.
У меня был однажды памятный полет. Трижды вылетали У-2 с аэродрома, чтобы отыскать село вблизи Кривого Рога и дом, в котором лежал тяжело раненный генерал. Его надо было доставить в Москву. Только там ему могли оказать квалифицированную помощь.
Три самолета не достигли своей цели — они или возвращались, так и не найдя отмеченного на карте села, или разбивались при неудачной посадке на раскисший грунт.
— Девятаев!
— Я!
— Полетите вы.
Для моих товарищей самым трудным было разыскать спрятавшееся под туманами село. Я точно снизился над заданным селом и узнал его, сверяя местность с картой. Приземлился на клеверище. Но именно с этого момента и началась борьба летчика за спасение жизни человека. Генерала, оказывается, в этом селе уже не было, его несколько часов тому назад отправили в Москву, поездом.
Что делать? Раненому несколько суток предстоит трястись в вагоне, и над ним будет склоняться медицинская сестра, ежечасно ожидая чего-то... Как же быть летчику — смириться с продиктованным ходом событий или, может, пойти им наперекор? Навязать свою волю?
Я снова в полете. Знаю, что в этих прифронтовых краях пассажирские поезда ходят не так часто. Попытаюсь догнать поезд и остановить его на перегоне. На станции посадить самолет у самой колеи нельзя, а в поле свободно.
Самолет летел над самым поездом, снизившись так, что едва не касался колесами шасси вагонов. Пассажиры, и в особенности машинист, не могли сообразить, что нужно от них «кукурузнику». Самолет обогнал поезд, приземлился, я взобрался на железнодорожное полотно. Подавал сигналы «Стой!», даже угрожал лечь на рельсы. Но поезд мчал прямо на меня. Да, трудно оказалось объясниться таким способом пилоту и машинисту. У-2 еще раз обогнал состав и снова сел вблизи железной дороги. И снова я — на шпалах с поднятыми вверх руками.
И паровоз дал гудок, известил, что тормозит, и остановился перед летчиком со шлемом в руках, забрызганным по грудь, охрипшим, растрепанным.
Раненый никогда не надеялся на такое переселение: среди степи его сняли с поезда, перенесли в самолет и дальше его помчали крылья пилотируемой мной машины.
Приземлился я в Харькове, чтобы осмотрели раненого и залили бензобаки горючим. Отсюда известили Москву] Генерала надо встретить на аэродроме.
Еще садились в Туле. И вот — столица!
Генерал лежал на носилках, бледный, безмолвный. Когда его подняли, чтобы нести от самолета, он неожиданно попросил позвать летчика. Я был рядом. Генерал велел, чтобы из кобуры вынули его личный маленький пистолет...
— Возьмите, лейтенант, на память. Я буду помнить вас, пока жив. Запишите для меня свою фамилию и номер полка.
Я принял подарок и помог перенести генерала к машине.
Через два дня я возвратился в свой полк, который стоял в приднепровском селе, на Черкассчине. Здесь уже получили приказ штаба фронта о награждении меня вторым орденом Боевого Красного Знамени.
Этот новенький золотистый орден я никогда не снимал со своей фронтовой гимнастерки. Он оказался со мной и в плену.
В первую же ночь после разговора с врачом Воробьевым я снял орден с гимнастерки и спрятал его под бинтом.
Среди ночи меня разбудил Кравцов:
— Давай, иду.
Я подал ему свой орден. Кравцов завернул его вместе со своим в тряпку и, ступая на цыпочках, вышел. Через несколько минут он возвратился.
— Спрятал? — спросил я.
— Закопал.
— Там?
— Да. Кто из нас останется в живых..?
— Кто останется...
Рано утром завыла сирена. Поднялся топот, все пришло в движение. Люди, натыкаясь друг на друга, толкаясь, бегут умываться, застилают постели, строятся на поверку. Мы наблюдаем за этой толкотней из окна лазарета. Нам не надо являться на апельплац, к нам, как сказали товарищи, явится сам помощник начальника лагеря Гофбаныч и всех пересчитает здесь. Из каждого блока-барака и ревира сведения о количестве заключенных должны за несколько минут дойти до рапорт-фюрера, и тот уже доложит о наличии живых и мертвых начальнику лагеря. При этом важно лишь то, чтобы цифры совпадали с общим количеством пленных, находящихся в лагере, за умерших и убитых никто не отвечает.
Мы, новички, уже ознакомлены с этими принципами здешнего существования и поэтому очень волнуемся перед первой поверкой и встречей с Гофбанычем, которого здесь все называют Геббельсом. Это прозвище пристало к нему, видимо, оттого, что Гофбаныч был заместителем начальника лагеря по пропаганде. Мы перед ним отвечаем и за портрет фюрера на стене в нашей комнате, над которым мы вчера зло издевались. Именно это так усложнило наше первое свидание с местным Геббельсом.
* * *
Фронт приближался к Лодзи. Мы слышали далекую канонаду. Прошёл слух, что партизаны пытались проникнуть в лагерь. Настроение у нас поднялось, у всех расправились плечи. Пусть бы нас еще подержали здесь немного, может, и в самом деле партизаны освободят. Но нас в лагере становилось все меньше, особенно здоровых людей — их как-то незаметно, небольшими группами, среди ночи, куда-то вывозили.
Задерживались лишь раненые, больные, крайне слабые. И чем труднее становилось жить, тем чаще появлялись в блоках и даже в лазарете разные вербовщики. Они называли себя «спасителями», агитировали раненых переходить во власовскую армию. Выступая перед нами, каждый для начала «обосновывал» свое предательство, что очень походило на оправдание перед нами. Среди «пропагандистов» были твердые, убежденные враги советского строя, были и нестойкие, которые под влиянием победного наступления Советской Армии заколебались, задумались над своим поведением.
Один из таких колеблющихся как-то выступал перед нами в первые дни пребывания в Лодзинском лагере.
Нас согнали на площадь. Трибуна радиофицирована, с нескольких сторон установлены громкоговорители. Поднявшись на помост, прибывший заявил, что он действительно из тех, которые согласились перейти во власовскую армию, что служит врагам. Последние слова были произнесены тихо и мрачно. И вдруг сразу переменилось выражение его лица, голос зазвучал:
— Товарищи, не верьте басням фашистов об их успехах на фронтах! Побеждает и всюду наступает наша Советская Армия! Она победит немецких оккупантов! Не слушайте уговоров гитлеровцев, не переходите на их сторону! Мы с вами должны восстать, бить презренных фашистских завоевателей, бороться, бороться везде и чем только доступно! Да здравствует!.. — тут его схватили эсэсовцы, закрыли рот...
Мы, пленные, устроили ему овацию. Он показал пример мужества и патриотизма.
Старостой нашего лагеря был тоже пленный, некий Филипповский, и пользовался некоторое время привилегиями прислужника эсэсовцев. Заходил он несколько раз и в наш лазарет. Его приводил какой-то фашистский пропагандист, наверное, понимавший по-русски, Немец внимательно слушал все, о чем говорил Филипповский: о могуществе немецкой армии, о секретном оружии, которое должно вот-вот создать перелом на фронтах в пользу Гитлера. Мы вынуждены были слушать эту болтовню, молча сидели, не проявляя ни малейшего внимания к агитатору. Приставленный к Филипповскому гитлеровец однажды вышел из помещения и, видимо, остался стоять за дверью. И вот теперь мы увидели другого Филипповского.
— То, что я говорил, — все враки, товарищи! Не верьте ни единому слову о немецком чудо-оружии. Никакого такого оружия у них нет. Оставайтесь верными нашей Советской Родине!
В этот момент быстро вошел гитлеровец и вытолкнул Филипповского из лазарета. Через некоторое время, уже в другом лагере, на территории Германии, мы услышали, что Филипповского фашисты расстреляли.
Но были и преданные врагу блюдолизы. Они делом доказывали своим хозяевам, что не даром едят из одной с ними сытой кухни. Таким был некий Зайцев. Когда он впервые зашел к нам вместе с Гофбанычем, кто-то из старых лагерников сказал мне:
— Один уже не осмеливается приходить.
— А что, он и раньше бывал?
— Входил через двери, а летел вон через окно. Мы его сразу и раскусили.
— Горький, значит?
— Падаль. Взяли за руки да за ноги и вымахнули через окно.
Зайцева и на этот раз освистали: плевали на одежду и в лицо еще в коридоре, а когда он заговорил, на каждую его фразу летел наш ответ. Происходил выразительный, откровенный диалог одного предателя с сотней патриотов.
— Здравствуйте, товарищи!
— Пес тебе товарищ. Мы тебе не товарищи.
— Вы послушайте, о чем я буду говорить. Вот вы голодные, а я сытый.
— Отрыгнется тебе каждый кусок!
— Вы молодые, вам нужно жить.
— Так жить, как ты, не будем!
— Предатель Родины!
— Родина там, где кормят, — старается перекричать нас оратор.
— Родина у нас одна, а у тебя ее нет! — несутся возмущенные голоса.
Гофбаныч кричит, прерывает этот диалог, угрожает расправой и выводит Зайцева через черный ход.
Я гляжу на свои руки, на ногу, ставшую, как бочка, мне нельзя передвигаться. Но свое горе я считаю небольшим по сравнению с тем, какое у многих других. Миша-сержант так и ходит с панцирем-струпом, затянувшим ему лицо. Чтобы кормить Мишу, ребята пробивают в струпе отверстие, вставляют трубочку и вливают в рот мутную бурду. Я смотрю на Мишу и думаю: ему бы хоть кусочек сливочного маслица, хоть немного молока в день, и молодой организм преодолел бы недуг.
Лагерная жизнь гнетет все больше и круче.
* * *
Немецкая армия отступает с чужих, захваченных ею территорий, фашистские тыловые учреждения принимают меры, чтобы замести следы своих преступлений.
Наш Лодзинский лагерь начали спешно перевозить за Одер. Товарный вагон разделен на две половины стойками и колючей проволокой. В одной части будут ехать несколько солдат и собак, в другой — человек тридцать военнопленных. Наглухо забиты двери и верхние люки.
Куда нас везут — никто не знает. Настроение у всех тяжелое. Может, поэтому мы запели очень грустную песню:
Ой, умру я, умру я,
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Песню подтягивают все. Она всем близка по своему смыслу. Нас увозили из Польши, которая граничит с родной советской землей и на которой уже пролегал наш фронт.
Погрустив, ребята словно опомнились, начали перешептываться между собой и сговорились прорезать пол вагона и попытаться уйти из плена.
Бежать сейчас! Для Кравцова подобный план — лекарство на раны. Он проталкивается во все углы и выпытывает, у кого имеются ножики, гвозди, на крайний случай что-нибудь железное.
О возможности побега во время переезда в вагонах мы говорили еще накануне. Слышали, что некоторые товарищи выпрыгивали на ходу поезда. Мы знали, что не все, кто бросался в прорез, на полотно железной дороги, оставались живыми. Но все без колебаний соглашались на этот рискованный шаг.
Для того чтобы пропилить доску пола, нашлось несколько острых железок, заготовленных заранее. Когда поезд набирал скорость, мы сбивались в угол, один резал, другие пели. Солдаты, которым надоели наши нарочитые песни, иногда кричали на нас. Собаки тоже подымали галдеж. Мы прекращали работу, но, немного погодя, продолжали ее. Работали днем и ночью. Доски уже были пропилены. Но пол снизу был обит толстым железом. Значит, не мы первые пробиваем пол в вагоне, и враг это учел. План побега не удался.
* * *
Германия... Каменная, унылая, чужая страна. Здания, столбы, дороги — все сделано основательно, добротно.
Поезд остановился. Приказали выходить из вагонов. Товарищи помогли мне спуститься на землю. Повели нас по мощеной улице. Идти тяжело. У многих из нас нет своей обуви, выдали деревянные колодки, они трут ноги.
Входим в местечко: канава, заполненная водой, высокие ворота, в стороне среди зеленых деревьев — водяная мельница. Двух-трехэтажные дома, на окнах гардины. Стук деревянных колодок и окрики солдат всполошили жителей, они выглядывают из окон, одни сочувственно ловят наши взгляды, другие с презрением задергивают шторы.
За городом мы увидели четыре барака, выкрашенные в темно-зеленый цвет. Такие же сторожевые вышки. Лагерь.
Колонна остановилась перед воротами. Вышел офицер-эсэсовец. С минуту он смотрел на нас, словно искал знакомых, потом хлопнул резиновой палкой по блестящему голенищу сапога и на русском языке сказал:
— Лагерь «Новый Кенигсберг» заминирован. Каждый метр его территории простреливается пулеметами. Надежду на побег оставьте по эту сторону ворот! Марш!