Пришла зима
Пришла зима
Поползли низкие тучи, пошел снег. Лес и море стали будто темнее. Еще тяжелее стало жить заключенным. От холода мы кутаемся в бумажные мешки, наматываем на себя все, что можно.
Стужа особенно донимала утром, когда, раздетые до пояса, мы выбегали во двор, чтобы проделать упражнения физической зарядки. Затем бежали к умывальнику и, протиснувшись к трубе, пробитой во многих местах, подставляли свое худое, посиневшее тело под острые струйки ледяной воды.
На аппельплаце заключенных непременно осматривал комендант. В теплой шинели, сапогах, перчатках, обходил он каждый ряд с фронта и тыла. За порванную одежду — удар нагайкой, за плохую выправку, нестроевой вид — кулаком в лицо... Только после всего этого комендант выходил на середину плаца и спрашивал:
— У кого есть жалобы?
Тысячи людей молчали.
— Кто болен? Кто плохо себя чувствует?
Молчание.
В первые дни во время такой процедуры кое-кто из больных доверчиво признавался в своем недомогании. Ему приказывали сделать шаг вперед; подходил врач, высоким приказывал наклониться, ибо сам был мал ростом... Оттянув веки, заглядывал в глаза и, каким бы больным ни был человек, вызывал двух «санитаров». В мгновение ока прибегали они с ведром холодной воды и выливали ее на голову заключенному...
Сейчас больные молчат. Ветер кружится и бросает в лицо хлопья снега. Туманы закрыли аэродром. Жизнь на нем замерла. Работа в «планирен-команде» на ветру, среди болота, с лопатой и деревянным молотом уже свела в могилу нескольких наших товарищей. Я чувствовал, как ежедневно таяли и мои силы. Начали пухнуть ноги.
* * *
Я заметил, что часть знакомых мне по Заксенхаузену и новых заключенных стали одеваться теплее. Мой земляк Фатых однажды утром поддел под байковую куртку теплый и модный свитер.
— Где взял? — спросил я его.
— Далеко ходил, — ответил он, оглядываясь вокруг.
— Что значит это?
— Меня теперь на машинах возят. Пойдешь в «бомбен-команду?» — вместо ответа на мой вопрос спросил Фатых.
— Пойду, — быстро согласился я.
— Там пахнет царством небесным, — опять иносказательно прозвучали его слова.
У меня было время подумать, чтобы расспросить других о деятельности загадочной «бомбен-команды». Работа в ней — опасное дело, я это знал, но оказалось, она выезжает за пределы лагеря. Такая возможность меня устраивала: работавшие в ней находят в руинах теплую одежду, куски хлеба.
Вечером Фатых принес мне сухой, словно таранка, колбасы, завернутой в обрывок свежей газеты.
— Ешь и читай. Полный комфорт. — Сказав так, он поведал мне, как его команда обманывала охранников и целый день ничего не делала, отсиживалась на дне ямы, около неразорвавшейся бомбы.
— Вахманы боятся нос сунуть, — продолжал он свой рассказ. — Стоят себе метров за двести и наблюдают, лишь бы мы из ямы не вылезали.
Через несколько дней я сидел в кузове рядом с Фатыхом, и машина везла нас по вязкой лесной дороге в неизвестном направлении. Колючая проволока давно осталась позади. Здесь я услышал, что наша команда — пятая по счету... Четыре предыдущие взлетели в воздух.
Высадили нас на некотором расстоянии от двухэтажного полуразрушенного дома, окруженного руинами. По всему было видно, что селение разрушено недавно. Нам выдали лопаты, кирки, ломы и под охраной солдат и овчарок повели к объекту.
Солдаты показали, где, в каком доме находится невзорвавшаяся бомба, потом долго инструктировали тех, кто должен был вынимать взрыватель. Строго приказывали передавать им все ценное, что будет найдено в доме.
Один за другим со своим тяжелым снаряжением мы поползли в пролом. Команда наша состояла исключительно из советских людей. Когда пришли на место работы, кто-то сказал:
— Это, друзья, наша территория. Ни один эсэсовец не ступит своей гадкой ногой на нее. Здесь мы работаем на самих себя. «Кто это так разумно рассуждает?» — удивился я. Это был музыкант Саша Воротников.
Необыкновенно опасная работа: бомба прошла все этажи и застряла под полом нижнего. Ее надо откопать и обезвредить. Каждое твое движение должно быть точным, каждый кусок кирпича, рамы, стекла, домашней утвари нужно вытянуть и переложить так, чтобы не задеть бомбу...
Населения в таких домах нет. Мы приступили к делу. Вот уже очистили одну площадку и теперь на нее будем складывать все, что достанем снизу. Пошли глубже. Нас уже не видно, и мы ничего не видим, кроме потрескавшихся стен с цветным накатом, следов от картин и ковров, оборванного шнура. Холодный пот выступает на многих лицах работающих. Сердце тревожно стучит в груди. Становится страшно от мысли, что где-то под нами огромной разрушительной силы бомба, которая притаилась и только ждет, чтобы ее неосмотрительно качнули... Фашисты посылали нас на смерть... Опасность и мобилизует нас, и отнимает у нас последние силы. Не найдем ли хоть что-нибудь из съестного?
Кто-то пытается нарушить грустное однообразие веселым разговором:
— Обязательно что-то найдем, раз здесь люди жили...
— А может, их давно с острова вывезли. Откуда ты знаешь?
— Мой товарищ ездил сюда неделю и привозил кое-что.
— Где он теперь?
* * *
На третий день работы в «бомбен-команде» показался стабилизатор. Мы замерли. Началось самое сложное: по камешку, по щепочке очищали «толстую даму». Так заключенные называли бомбу. В доме мы нашли полные шкафы одежды, консервы, спрятанные про запас заботливыми норвежками. Кое-что передали бригадиру-немцу, сидевшему около вышки и наблюдавшему за нами в бинокль.
В развалинах мы прежде всего искали оружие. Это было тайной всех вместе и каждого в отдельности. Нам бы найти хотя бы один пистолет, пронести в барак. Я до крови изодрал руки, разгребая самые укромные места заваленных квартир, но оружия не нашел.
Наш бригадир только один раз отважился спуститься в яму, в которой «сидела» бомба. Увидев ее, мгновенно выскочил из ямы. Нам предстояло прикрепить к ней тросы, с помощью которых потом ее поднимет и перенесет в сторону огромный передвижной кран.
Я знал, что многие пошли в эту команду, чтобы добыть еду, теплую одежду, оружие. И все же главное — не рисковать, суметь перехитрить взрывной механизм бомбы.
В эти минуты я глубоко раскаивался, что пошел в эту «бомбен-команду». Здесь о побеге нечего было и думать, потому что невозможно пройти сквозь охрану и проволоку, не переплыть с острова на сушу. А несколько дней работы не укрепили здоровья, а измотали нервную систему до предела. Возможно, товарищи мои уже привыкли к такой острой опасности? Но вряд ли можно к ней привыкнуть.
На мое счастье, все обошлось хорошо. Бомбу подорвали где-то в карьере, и я с помощью друзей возвратился в свою планирен-команду.
* * *
Еще когда мы прибыли на остров, я приметил барак, в котором жили одни дети — мальчики. Он стоял немного в стороне, в лесу, его охраняли, как и все бараки, занятые пленными. Производил он на нас, взрослых, очень тяжелое впечатление. У каждого из нас остались дети, меньшие братья и потому ребячьи фигуры в полосатой одежде, с пришитыми к шапкам наушниками для тепла, с номерами и буквами «Р» на брюках и куртках вызывали у нас глубокое сочувствие. У ребят были винкели — красные, видимо, за попытку к побегу или участие в протестах взрослых, и зеленые — за воровство. Из рассказов Димы я узнал, в чем проявлялось это «воровство» на территории Германии. Маленькие невольники... Они тоже носили номер. Их заставляли работать как взрослых. Я познакомился с Колей Урбановичем в нашей планирен-команде. Разравнивая на земле бетонный раствор, он ставил свою лопату рядом с моей, ему было тяжело. Изнуренное бледное личико, слабые детские плечи, тоненькая шея, мокрая от дождя спина. И мне припомнился такой случай... Летом сорок первого года, когда наш полк стоял вблизи Конотопа, кто-то из моих товарищей, поднявшись в воздух по «зрячему» самолету немецкого разведчика, сбил его. Летчик выпрыгнул с парашютом. Мы помчались на машине взять в плен фашиста. Пока доехали до обозначенного места, гитлеровского пирата уже схватили колхозники.
Среди степи, на нескошенной пшенице сгрудилась толпа женщин и детей. В их тесном кругу стоял высокий немецкий офицер. Рядом лежало тело мертвого паренька-пастушонка.
— Убил, бандит, ребенка! — с болью в голосе сказал колхозник.
— Расстрелять его, проклятого! — выкрикнул кто-то. Какая-то женщина протолкнулась в середину толпы.
— Своими руками задушу убийцу! Пустите! Успокоив женщину, мы не допустили самосуда и доставили немецкого летчика в штаб полка.
Нам и в голову не приходило отдать его на расправу разгневанных людей. Думаю, что колхозники, как не кипели их сердца гневом, не допустили бы самосуда. А вот этот фашистский ублюдок, как только опустился на землю, тут же стал стрелять в первого увиденного им человека.
В лагерях я был невольным свидетелем того, как издевались эсэсовцы над советскими мальчиками-подростками. С содроганием в сердце смотрел я на их тоненькие ручонки и ножки. Чистые глазенки детей были грустными, печаль съедала детство маленьких невольников.
Бригадир нашей команды за что-то взъелся на Колю Урбановича. Он приказал мальчику таскать рельсы, чтобы проложить колею, по которой ходили вагонетки. Я помог Коле выполнить эту работу. Во время обеда Коля заговорил о себе.
Жил он в селе под Бобруйском. Пришли оккупанты, провели облаву, схватили ребят, посадили в товарные вагоны и привезли в Германию.
— Со мной была моя сестра, — рассказывал Коля. — Попали мы к бауэру, работали в поле. Было очень тяжело, и мы решили бежать. Бросили лопаты и ушли в лес. Шли долго, ели сырую картошку, лесные ягоды. А когда выпал снег, забрались в сарай, там нашли консервы, какие-то комнатные дорожки, взяли все это и еще несколько дней прожили в лесу. Нас выследили полицейские. Били за попытку бежать, допрашивали и возвратили к тому же бауэру. Мы снова убежали, нас опять поймали и теперь уже отправили в концлагерь. А в сорок третьем перевезли меня сюда. Я остался один, без сестры, без товарищей... Тут был сплошной лес, мы строили бараки. И дом для комендатуры. Нас было здесь тысячи три советских ребят. Вымерли почти все.
Но вот появился бригадир, мы прервали беседу и приступили к работе. Когда я оказался совсем рядом с Колей, он наклонился ко мне и тихо сказал:
— Я вам открою одну тайну: мы хотим бежать с острова.
— Кто?
— Я и еще кое-кто из взрослых...
— Как думаете бежать? — - спросил я Колю Урбановича, внимательно наблюдая за окружающей нас обстановкой.
— На лодке... Когда бомбят остров и гасят свет. — В это время к нам приближался какой-то человек, и мы разошлись. До конца работы Коля не подходил ко мне. Он, наверное, очень переживал, что рассказал мне самую большую и важную тайну. Лишь после ужина, в свободное для заключенных время, он неожиданно забежал ко мне. В руках Коля держал старые долбленки. Мне все стало ясно. Мы вышли во двор, начали ходить между деревьями.
— Ну, рассказывай, как вы хотите бежать, — спросил я. Коля огляделся, шмыгнул носом.
— Я о воде ничего не знаю, это Володька.
— Какой Володька?
— Да тот, курносый. Нос у него перебит. В Бухенвальде его эсэсовцы били.
Это было для меня ново. Знакомый мне курносый паренек, оказывается, не только насыпает в буксы вагонов песок, но и имеет влияние на людей. Однако Володька и Владимир — это люди разные.
Знает ли курносого паренька Володьку Зарудный? Он ведь тепло отзывался об Урбановиче. Я остановился. Мальчик дернул меня за рукав:
— Почему вы остановились? Стоять нельзя!
— Море! Слышишь, как бушует море?
— Слышу, — грустно ответил паренек.
— По морю на лодке не уплывешь, — пояснил я.
— Я знаю. Лодку с нашими силами не поведешь далеко.
— Вот-вот, Коля, — согласился я с ним, тем самым намекнув на наивность побега на лодке. Однако Володя не согласился со мной и сказал:
— Об этом подробно мы еще не говорили. Сначала порежем проволоку.
— Чем же вы будете ее резать?
— Володька достал ножницы и резиновые рукавицы. Среди нас есть один с Волги, он переплывал ее от берега до берега.
— Это все хорошо на словах. А знаешь ли ты, в какой стороне твоя родина — Белоруссия?
— Вон в той! — Коля показал рукой на запад.
— Там Франция, Коля, — сказал я ему и заметил, как он смутился. Но ничего мне не ответил.
Мы приближались к морю, волны били о берег еще грознее. Коля молчал, часто шмыгал простуженным носом.
— Кто же этот волгарь? — спросил я.
— Корж его фамилия, — посмотрев вокруг, тихо ответил Коля.
— Ты сообщишь товарищам, что завербовал меня?
— Сообщу, если согласны с нашим планом, — уточнил Коля Урбанович.
— Не возражаю, доложи им о нашей беседе. А Коржа Ивана я видел: низенький такой?.. — показал я рукой.
— Он, — утвердительно сказал Коля.
Идея побега все время не покидала меня. Я был уверен в нереальности плана побега по морю, понимал, что «заговор» этих смелых людей обречен на неудачу. Но с Колей говорить об этом не считал нужным. Я думал о том, что если курносый, их организатор, серьезно отнесется к согласию, которое я дал Урбановичу, значит, будет искать свидания со мной, и тогда я откровенно скажу ему, что думаю, как расцениваю их план. Никто, конечно, не мог согласиться участвовать в подобном побеге. На острове располагались большие пограничные заставы. На воде имелись соответствующие посты. Ну, предположим, что гребцам удастся как-то обойти их. Сколько же километров они могут покрыть за ночь, чтобы утром их не обнаружили наблюдатели? А если начнется шторм?.. Обо всем этом я не стал говорить Коле Урбановичу, а при встрече с Коржом скажу.
Свой побег, о котором непрерывно думал, я намеревался осуществить только самолетом, если представится возможность захватить его на аэродроме. Вокруг идеи похищения самолета я и должен объединить некоторых людей, чтобы с их помощью претворить ее в жизнь
* * *
Погода на острове Узедом в это время была жестокая. Она мучила нас холодом, сыростью, пронизывающей до костей. На берегу моря после штормов мы находили куски янтаря и выброшенную рыбу, вероятно, оглушенную где-то минами или бомбами. Рыбу мы, конечно, съедали, а из янтаря мастера делали разные красивые безделушки и на них выменивали у стражников что-нибудь из еды. Некоторые заключенные, особенно итальянцы, за янтарь отдавали нашим ребятам паек своего хлеба, а потом у своих же земляков, получавших посылки из дому, выменивали значительно больше.
Когда я впервые увидел, как один итальянец отдал за кусок янтаря свой дневной паек хлеба, меня это удивило:
— А что же сами будете есть? — спросил я его.
— Хлеб, — ответил он. — У вахмана выменяю.
На другой день я встретил этого же итальянца с подбитым лицом.
— Выменял? — поинтересовался я, будто не заметил синяков на его лице.
— Отобрал, паразит! — гневно промолвил итальянец.
— За что так он тебя? — кивнул я на синяки.
— Только это и осталось, — улыбнулся «коммерсант».
Как-то мы на болоте копали канаву, и вдруг откуда-то выпрыгнула лягушка.
— Лягушка, лягушка! — закричал старый француз и, кинув лопату, бросился ловить ее. У француза не хватало сил догнать лягушку.
— Лягушка, лягушка, — оглядывался он на нас и едва не плакал.
Кто-то из наших поймал ее и отдал французу. Он счастливо улыбался.
Утром, когда мы вышли на работу, я спросил француза:
— Ну, камрад, хороша лягушатина?
— Вкусная, — причмокнул он губами, — но не такая, как у нас во Франции. У нас лягушки крупные.
Иностранцы, получавшие посылки, изредка дарили нам, советским пленным, несколько плиточек печенья, отдавали порции хлеба. Посылки, даже для иностранцев, как правило, приходили полупустыми: эсэсовцы присваивали все лучшее из еды и ценное из вещей. Если же владелец возмущался по этому поводу, его куда-то вызывали и больше он в барак не возвращался. Говорили, что всех таких протестующих убивали.
Из-за куска хлеба, из-за хорошей вещи, которую можно было обменять на еду, в лагере происходили страшные трагедии. Принуждаемые к непосильной работе люди быстро теряли силы и тогда их чувствами, поступками руководил не рассудок, а желудок.
Заключенного, доведенного до полного истощения, психически больного на этой почве, мы узнавали по зрачкам: глаза у него были затуманены, словно незрячие. Такой человек мог ни с того ни с сего расплакаться, смотреть в глаза каждому встречному и без конца повторять: «Хлеб, хлеб».
Комендант лагеря и его помощник, занимавшиеся агитацией за переход пленных в немецкую армию, прибегали к разным способам испытания человеческой психики, пользуясь неслыханными способами истязания. Перед строем комендант произносил речь о дисциплине, порядке, потом говорил о победах немецкой армии на фронтах, призывал переходить к власовцам. Сказав это, он брал в руки буханку хлеба, большой кусок колбасы, приподнимал их над головой и говорил:
— Кто согласен служить великой Германии, тот получит все это и ежедневно будет есть все, что пожелает. — Одиночки соглашались, брали хлеб, колбасу, а тысячи стояли безмолвные, черные, страшные в своем гневе и муках.
Длинные, холодные зимние ночи меня пугали. Не спишь, думаешь... «Неужели и я дойду до такого состояния, что утрачу способность надеяться на побег, впаду в отчаяние, в хаос окружающего меня бытия?» Именно мысли о побеге и постепенная осмысленная подготовка к нему пробуждали во мне новые силы, поддерживали мой дух.
Но вот зимняя непогода отступила, тучи поднялись выше, и самолеты загудели, закружились в погожем небе. На душе стало легче. Во время работы, орудуя лопатой или деревянным молотом, я внимательно слушал звуки с аэродрома. Вот самолет вырулил на старт. Я смотрю на него издалека. Потом, уже не глядя, жду, когда пилот перед разбегом машины даст мотору большие обороты. Ясно представляю, как проходят эти минуты в кабине. Мотор завыл мощно, на высоких нотах: это холостые обороты.
Сейчас пилот отпустит тормоза, увеличит обороты, и самолет, отозвавшись иным голосом, покатится, помчит, понесется вперед по бетонке. Не поднимая головы, по звуку определяю, когда он точно над нами. Сейчас пилот открыл шторки охлаждения, чтобы не перегрелся мотор... Уже набрана необходимая высота, сбавляется газ...
Мне не раз казалось, что это я лечу, оторвавшись от затянутой тучами земли рабства, и пробиваюсь к солнцу, на свободу.
«Копай, Михаил, торф и держи себя в руках!» — Такими мыслями я охлаждаю пыл своего воображения.
А самолеты кружат... Наверное, молодые пилоты выполняют учебные задания. Иногда поднимается сразу несколько пар истребителей. Они долго гудят там, за тучами, вероятно, барражируют, прикрывают остров от чужих бомбардировщиков. Иногда один и тот же самолет покидает аэродром за несколько минут перед пуском ракет. Осведомленные заключенные говорят, что с такого самолета управляют по радио «летающими бомбами».
Приземлившись, «юнкерсы», «мессершмитты», «хейнкели» совсем близко пробегают от нашего места работы. Они разворачиваются недалеко от нас. Тогда я не могу, не имею сил, заставить себя наклониться и работать. Я смотрю жадно, смотрю на каждый самолет. Если бы кто из бригадиров или охранников знал психологию человека, он бы понял, что так разглядывать самолет, так «прирастать» к нему глазами может только тот, у кого отобрано право летать. А самолеты тем временем разбегаются по капонирам и стоянкам. Я подсчитываю, сколько метров к самому ближнему...
Утром, когда мы очень рано, еще затемно приходим на аэродром, звуки работающего мотора волнуют еще больше, я становлюсь нетерпеливым. До самолета — сто пятьдесят метров. И место, и машину я помню, вижу их в темноте. Воображением рисую механика, сидящего в кабине, прикованного к доске приборов. Кроме стрелок, он сейчас ничего не видит, а когда выключит мотор и сойдет на землю, он будто «слепой»... Мысленно я уже не одного из них сбил с ног одним ударом. Кусок железа в моей котомке, которая болтается на боку, я ощущаю так же, как и свое тело, и не раз сжимаю его своими пальцами, испытывая, насколько он удобен... Когда мой разум, мое сердце скажут мне: иди!
В моем уме, в мыслях моих по утрам, в темноте, когда мы выходили на работу, поднималась буря, и с каждым днем она росла. Вот-вот она подхватит меня и понесет. Я уже твердо зафиксировал в памяти, когда на стоянке появлялись летчики, подсчитал, сколько времени проходит с того момента, когда мы проходили для работы на аэродроме и когда начиналось прогревание моторов. Моя полосатая одежда предательски опасна днем. Сконцентрировав все свое внимание на истребителях, находившихся ближе ко мне, я заметил, что днем, во время обеда, все техники и механики покидают стоянки бомбардировщиков и отсутствуют целый час, видимо, в столовой. Такое обстоятельство едва не поколебало моего выбора попытаться улететь на бомбардировщике, но ненадолго...
* * *
В это утро нам с Димой неожиданно поручили необычную работу. Мы пришли к тому месту, где находились вчера, нас ожидали бетономешалка, лопаты, вагонетки, запорошенные снегом, мокрые и холодные, но бригадир вдруг приказал нам сбить из досок туалет, отнести его на некоторое расстояние и поставить на канаве, которая вела к морю. Каркас этого сооружения уже был заготовлен, нам надлежало кое-как «обшить» его и соорудить помост. Мы взяли каркас помоста, гвозди, инструменты и понесли к канаве.
Чем дальше я отходил от бригады, тем сильнее, до рези в глазах всматривался в предрассветные сумерки, пытаясь определить, каково расстояние до стоянки крайнего истребителя, однако было еще темно, и я ничего не разглядел. Работу мы закончили раньше, чем я предвидел: механики еще даже не начали прогревать моторов. Про себя я думал, что когда они загудят, то я, отослав Диму, задержусь на минутку в туалете, а отсюда проберусь к самолету... Но нужно было возвращаться в бригаду.
Я шел за Димой, он несколько раз оглядывался — ноги мои не слушались, ведь я решил больше сюда не возвращаться... Решил, но не окончательно. В этом была своя тонкость, которую чувствовал: решительно я сам себе не приказывал — иди, нападай, захватывай самолет и все! Осторожность, рассудительность, риск, но без излишней горячки и отчаяния — об этом я помнил всегда.
Загромыхала бетономешалка, затарахтели вибраторы, загудел компрессор. Я стоял на том месте, куда должны были подвести первый раствор, и ждал первых выхлопов моторов. Мне необходимы были эти звуки. Теперь мой план дозрел, Я увидел, что канава, в которой мы установили туалет, идет к стоянке самолетов. Именно эта дощатая будка, которую мы с Димой только что поставили, может послужить укрытием, чтобы безопаснее подойти к канаве. Раньше в этом направлении нам не разрешалось сделать и шагу: близко аэродромное поле.
Я подошел к вахману и попросил разрешения сходить в туалет, хотя прошло минут пятнадцать, как я возвратился оттуда. Сейчас или никогда... В такие ответственные моменты человек рассуждает только так. Вахман кивнул головой в знак согласия. Я не пошел, а побежал и, возможно, удивил товарищей, но этим я хотел вызвать благосклонное отношение охранника: вот, мол, старается поскорее вернуться на работу. Мне необходимо было, чтобы эсэсовец поверил мне и на какое-то время я оказался вне его внимания. Я спешил овладеть немецким самолетом, положив свою жизнь на весы — жить или погибнуть. Но удивительно, я не прощался с друзьями даже мысленно. Возможно, в тот миг я сам не был до конца уверен в реальности своего замысла. Но действовал решительно, как задумал.
Бежал старательно, не оглядываясь, и слышал, как на аэродроме гудят моторы. Мне бы только успеть, пока не подойдут летчики...
До стоянки было метров четыреста. На дне канавы замерзла вода, хрустел тоненький ледок. Я полз на четвереньках, прижимаясь к земле. В руках держал железку, вытянув ее из котомки. Изредка замирал, прислушиваясь. Моторы гудели ближе. Снова ползу вперед. Через некоторое время выглядываю из канавы. Притаился, полежал, выждал и высунул голову. Метрах в ста пятидесяти от меня ревел самолет. Оттуда, от ангаров, в мою сторону светил прожектор или огромный фонарь. Он предназначался для технической прислуги. Почему я раньше не замечал его? Может, на порядочном расстоянии видел только сам источник света — прожектор, и не мог догадаться, что он освещает всю стоянку.
Сердце выскакивало из груди, дышать было трудно. Я стоял на четвереньках, словно загнанный зверь, смотрел на самолет, сжимая в руке железку. Свет остановил меня. Но я не думал отступать. Самолет был так близко, что ползти назад от него было выше моих сил. Я ждал, я искал хоть самой незначительной приметы, которая устранила бы появившееся колебание и бросила вперед. Но такой приметы не было. Наоборот, все, что я видел, как бы говорило: «Подожди, еще подожди». Порыв, давший мне силы проползти по канаве, еще не покинул меня. Я был переполнен неистовой ненавистью, но предчувствие осторожности сдерживало меня.
Я огляделся и набрал полные легкие воздуха. Уже вогнал пальцы в землю, чтобы прыгнуть вперед. И вдруг вижу: вдоль канавы, от моря, в направлении ангаров идут два вооруженных солдата. У меня что-то оборвалось внутри, я ощутил холод, словно кто-то облил меня ледяной водой.
Единственная возможная реакция вооруженных солдат на появление заключенного вблизи самолета — незамедлительный выстрел. Я ждал этого выстрела каждое мгновение. Единственной защитой от него у меня была земля. Я пригнулся, втянул голову в себя.
В эти несколько минут, пока мимо меня прошли, беззаботно перебрасываясь словами, два солдата, я был ни жив, ни мертв, слышал только удаляющиеся шаги. Можно было осторожно поднять голову.
Две фигуры и две длинные тени словно проплыли мимо меня, прошла смерть рядом.
Вот уже солдаты скрылись за ангарами. «Мой» самолет стоял онемевший. Механик, как представлялось мне, уже на земле, он складывает инструменты. Все пропало: попытка не удалась. А там, на болоте, уже, наверное, разыскивают меня. Пополз назад по той же канаве. Похрустывая, лед врезался в руки. Я поднимался и бежал перебежками, как когда-то учили нас на военных занятиях. «Как они не заметили меня?» — спрашивал я сам себя. «Одежда! Моя одежда!» — догадался я. Снег и земля — белое и черное, и такой же мой «мантель»: естественный камуфляж.
В пустой туалет я залез с «тыла», в то отверстие помоста, который недавно смастерили мы с Димой. Отсюда было слышно, как тарахтела бетономешалка, как стрекотали вибраторы. Я еще не успел перевести дыхание, как в двери туалета кто-то сильно ударил.
— Симулянт! — гаркнул вахман.
Я выкатился из туалета, потому что вахман тут же сбил меня с ног. Он бил меня прикладом, колотил сапогами. Я не мог уклониться от ударов.
Товарищи увидели меня окровавленного, избитого, но особенного сочувствия не проявили. Они понимали, что я столько времени провел не в туалете. Что-то задумал, что-то искал. Все молчали, работали и только изредка посматривали на меня, когда я вытирал расквашенный нос и прикладывал снег к синякам.
Отношение товарищей не раз напоминало мне о том, что было известно каждому из нас. Бегство одного кого-то из бригады вообще было для других трагедией, несчастьем. Нам каждую неделю повторяли, что если кто-то один убежит из лагеря, то всех, кто работал с ним в бригаде, и тех, кто шептался с ним, и тех, кто занимал место в бараке справа и слева, немедленно уничтожат без суда и следствия. «Что ты задумал сделать с нами?» — читал я в испуганных взглядах товарищей.
Страх, который я познал в попытке к бегству, горечь неудачи с каждым днем не уменьшались, а росли. Свои действия я уже оценивал как безрассудство, отчаяние. Что было бы с товарищами, если бы меня схватили и убили в той канаве? А если бы я подбежал к самолету и не смог бы убить механика? Или не смог бы подняться на «мессершмитте»? Пытки, расстрелы...
Шло время, но я ни с кем не отважился заговорить о побеге. Знал, что для нового плана, для его осуществление необходимы товарищи, свежие силы, новая отвага. Но одно событие, которое произошло в лагере, еще раз напомнило о моей «счастливой» неудаче и о том, что могло бы быть...
Один заключенный из нашего барака как-то все же проник за колючую проволоку. Строили нас, пересчитывали, разгоняли и снова собирали на аппельплац. Осматривали остров с самолетов. Коменданту было важно, конечно, не то, что не стало одного человека, зарегистрированного в его талмудах. Списать заключенного — это для эсэсовцев пустяк. Но как он мог исчезнуть? Кто ему помог? Как ему удалось перебраться через пролив на сушу?
Главное было в том, что с беглецом острова уходила в неизвестные направления тайна военной базы. Мы понимали, что означал для начальников лагеря, аэродрома и ракетной площадки такой побег даже одного заключенного. Эсэсовцы знали свою охрану и поэтому не верили, что заключенный уже успел перебраться на сушу. Они ковыряли землю, ломали бомбоубежища, обшарили все закоулки.
И вот снова поднялись в воздух несколько самолетов.
Они спускались почти к земле, оглушительно ревели, просматривая берег. Так продолжалось несколько часов. И вдруг завыли сирены, засигналили автомашины. Охранники помчались в одном направлении. А через некоторое время привезли беглеца.
Нас согнали на плац. Посреди стояла тачка, на ней лежал человек в черном костюме, белой рубашке и ботинках. Одежда была мокрая, с нее скатывались капли воды. Лицо заключенного было изуродовано побоями, руки и голова безжизненно свисали к земле.
Увидев замученного, мы узнали знакомого товарища. Всех удивляла его одежда: откуда и как он раздобыл ее? Каждый из нас в эти минуты думал, конечно, о судьбе мученика и о своем будущем, но прежде всего — о его костюме. Значит, на острове есть сочувствующие немцы, которые принесли ему все это.
Беглец вдруг сделал попытку подняться — тысячная толпе вскрикнула. Эсэсовцы подбежали к нему. Но голова его снова повисла. Собаки злобно рвались к лежащему на тачке телу.
Мы выслушали обвинительную речь коменданта: беглец, оказывается, прятался в разбитом, полузатопленном фюзеляже самолета, который упал когда-то в воду недалеко от берега. Он неосторожно колыхнул свое убежище и от него разбежались волны. Оттуда выволокли его почти окоченевшего. Комендант сказал:
— Так будет с каждым, кто попытается бежать!
Он бросил взгляд на офицера-эсэсовца, тот на охранников. Они спустили собак. Псы с визгом бросились к тачке.
Такого я больше не видел нигде и никогда. Собаки зубами и лапами раздирали тело человека. Он еще сопротивлялся, но через несколько минут звери разорвали его в клочья.
Комендант еще раз выкрикнул:
— Так будет с каждым!
Я холодел от ужаса. Ведь такое могло быть и со мной.