Учитель и ученик

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Учитель и ученик

… Ясным декабрьским утром 1889 года у дома Лемке остановился высокий молодой человек лет двадцати, широкоплечий, крепкий, но худой и одетый скорее по-летнему, чем по-зимнему. Огляделся и решительно полез в худых сапогах напрямик через сугроб к крыльцу.

— Вам кого?

Невысокий коренастый мужчина в коротком тулупчике отставил лопату, смотрит внимательно, добро. Большая курчавая борода в инее, лицо разрумянилось от работы, а глаза карие, хорошие, с веселой искоркой.

— Мне нужен Короленко.

— Это я.

Молодой человек сконфузился, пробормотал, что его зовут Пешков, Алексей Максимович Пешков. Он принес писателю Короленко свою поэму, хочет узнать его мнение.

Пешков читал рассказы Короленко, и они вызывали в нем чувство, не схожее с тем, какое испытывал он при знакомстве с произведениями народнических писателей — Каронина, Златовратского, Засодимского, Наумова, Мачтета. Короленко не требовал истовой, безоглядной веры в мужика, и поэтому его творчество в кругах нижегородских и казанских народников — «радикалов» — не пользовалось симпатиями, В нем они видели вредного скептика, отказавшегося следовать святой традиции поклонения народу. По правде сказать, Пешков чувствовал себя в среде «радикалов», как чиж в стае мудрых воронов, а их отзывы о Короленко только увеличивали его острый интерес к писателю.

Пешков уже шесть лет писал стихи, но желания показать их кому-нибудь из писателей-«радикалов» не испытывал, — очень уж много в стихах было такого, что вовсе не соответствовало взглядам его знакомых. В один из трудных периодов трудной своей молодости и пришел Пешков к Короленко. Свою поэму в стихах и прозе под названием «Песнь старого дуба» молодой автор искренне считал вещью замечательной: ведь он вложил в нее свои размышления о судьбах мира и человечества, тревожившие его всю недолгую сознательную жизнь. Он был уверен, что, прочитав его творение, все грамотное человечество будет потрясено им, после чего мир радикально переустроится, начнется иная, честная, чистая, веселая жизнь. Других желаний у Пешкова не было.

Листая объемистую рукопись, Короленко больше смотрел на автора, чем на его тетрадь, в которой оказалось еще и несколько листков со стихами.

— Почитаем! Тут у вас написано «зизгаг», это, очевидно… описка. Такого слова нет, есть — «зигзаг».

Пауза дала Пешкову понять, что Короленко знает: здесь ошибка, но щадит самолюбие автора. Таких «описок» нашлось немало.

— Какое суровое лицо у вас, — сказал Короленко, глядя прямо в лицо смущенному Пешкову, и вдруг широко, понимающе улыбнулся: — Трудно живется?

— Иностранные слова надо употреблять только в случаях совершенной необходимости, — мягко наставлял писатель. — Вообще же лучше избегать их. Русский язык достаточно богат, он обладает всеми средствами для выражения самых тонких ощущений и оттенков мысли… Вы часто допускаете также грубые слова, — должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это бывает.

— Я это знаю, — отвечал Пешков. — И о своей малограмотности знаю. У меня не было ни времени для того, чтобы обогатить себя мягкими словами и чувствами, ни места, где я мог бы это сделать.

Короленко согласно кивнул головой: он сумел проникнуть в настроение автора и в причины, побудившие его взяться за перо.

— В юности мы все немножко пессимисты, не знаю, право, почему, — говорил Короленко. — Кажется, потому, что хотим многого, а достигаем мало…

Пешков ушел расстроенный. Твердо решил больше не писать. Ничего. Ни стихов, ни прозы.

Через две недели знакомый принес ему рукопись.

— Владимир Галактионович думает, что слишком запугал вас. Он говорит, что способности у вас есть, но надо писать с натуры, не философствуя. У вас есть юмор, хотя и грубоватый, но это хорошо! А о стихах он сказал: это бред!

На обложке тетрадки Пешков прочел запись карандашом характерным короленковским почерком:

«По «Песне» трудно судить о Ваших способностях, но, кажется, они у Вас есть. Напишите о чем-либо пережитом Вами и покажите мне. Я не ценитель стихов, Ваши показались мне непонятными, хотя отдельные строки есть сильные и яркие.

Вл. Кор.».

Пешков разорвал тетрадку, листочки, со стихами и затолкал в печь. «С этим покончено…»

Полгода спустя летней теплой ночью сидел он, задумавшись, на Откосе, высоком волжском берегу, и не услышал шагов Короленко.

Во Владимире Галактионовиче было что-то, напоминавшее Пешкову волжского лоцмана: плотная широкогрудая фигура, зоркий взгляд умных глаз, благодушное спокойствие во всем облике.

И молодой человек задал вопрос, который мучительно тревожил его давно:

— Почему вы, Владимир Галактионович, такой ровный, спокойный? Мы с вами несколько раз встречались у знакомых, и я ни разу не видел, чтобы вы взволновались, доказывая свою правду. Подо мною все колеблется, вокруг начинается брожение, а вы спокойно прислушиваетесь к спорам. Почему вы спокойны?

— Я знаю, что мне нужно делать, и убежден в полезности того, что делаю, — отвечал Короленко просто и, отодвинувшись, чтобы лучше видеть лицо собеседника, улыбаясь, задал встречный вопрос: — А почему вы об этом спрашиваете?

Почему?! — хотелось крикнуть Пешкову. — Почему интеллигенция не делает более энергичных усилий проникнуть в массу людей, пустая жизнь которых кажется, да и есть на самом деле, совершенно бесполезной, насыщена духовной нищетой, диковинной скукой, равнодушной жестокостью во взаимных отношениях?..

Пешков говорил долго, горячо, а собеседник его, глядя на него — большого — снизу вверх, слушал молча, внимательно, добро.

Помолчав, заговорил дружески, негромко:

— Не спешите выбрать верования, я говорю — выбрать, потому что, мне кажется, теперь их не вырабатывают, а именно — выбирают. Всякая разумная попытка объяснить явления жизни заслуживает внимания и уважения… всякая.

Короленко помолчал, слушая, как проснувшаяся река встречает новый день плеском пароходных колес, гудками, людскими голосами, потом положил руку на плечо собеседника, и это вышло у него само собой, очень просто, по-дружески. Он продолжал:

— Не ожидал, что вас волнуют эти вопросы. Мне говорили о вас, как о человеке иного характера… веселом, грубоватом и враждебном интеллигенции… — И он взволнованно, как о давно продуманном и очень близком, заветном, стал говорить об интеллигенции. Да, она всегда и везде оторвана от народа, но это потому, что она идет впереди, в этом ее историческое значение. Она — дрожжи всякого народного брожения и первый камень в фундаменте каждого нового строительства. Сократ, Джордано Бруно, Галилей, Робеспьер, декабристы, Перовская, Желябов, все, кто сейчас голодают в ссылке, кто в эту ночь сидит за книгой, готовя себя к борьбе за справедливость, а прежде всего, конечно, в тюрьму, — все это самая живая сила жизни, самое чуткое и острое орудие ее… Необходима справедливость! Когда она, накопляясь понемногу, маленькими искорками, образует большой огонь, он сожжет всю ложь и грязь земли, и только тогда жизнь изменит свои тяжелые, печальные формы. Упрямо, не щадя себя, никого и ничего не щадя, вносите в жизнь справедливость!

Пешков пошел провожать Короленко через город.

— Что же — пишете вы? — спросил Короленко.

— Нет. Времени не имею.

— Жаль и напрасно. Если бы вы хотели, время нашлось бы. Я серьезно думаю — кажется, у вас есть способности. Плохо вы настроены, сударь…

Хлынул проливной дождь. Они дружески распрощались и расстались надолго. Весною следующего, 1891 года Пешков отправился в дальние странствия по Руси, а Короленко продолжал делать то дело, в полезности которого он был убежден.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.