Семья и домашние пана судьи
Семья и домашние пана судьи
Мальчик родился на Волыни.
Край был пестрый, разноплеменный. В селах жили польские помещики и крестьяне украинцы, в городах основное население составляли частью поляки, частью украинцы и русские, чиновники и военные по преимуществу были русские и украинцы. В местечках и на городских окраинах ютились евреи.
В этом краю было много вер, и их служители — попы, ксендзы, раввины и даже жалкие, гонимые униатские священники — славили каждый свою веру, проклинали веры иные и согласно звали паству свою к смирению, покорности богу и начальству.
Когда умер дед, Володя был еще совсем маленьким мальчиком. Афанасий Яковлевич Короленко служил верой и правдой царю и начальству и «за отлично усердную и ревностную службу» был награжден орденом. Дед находился на русской службе и был женат на польке, но он не забывал, что род его тянется от миргородского казачьего полковника Ивана Короля. Дома дед ходил в национальной одежде и говорил только по-украински. Он был истово религиозен и дал детям своим имена в честь святых, в день которых они родились: отец Володи был назван Галактионом, дядя — Никтополеоном.
Галактион Афанасьевич женился уже не первой молодости — тридцати семи лет, а жену взял совсем юную. Эвелине Скуревич, дочери польского арендатора, было тринадцать лет, когда местный исправник Короленко предложил ей руку.
Через несколько лет после женитьбы паралич сделал Галактиона Афанасьевича калекой. Однако, как ни странно, брак не стал несчастливым. Оба — и молоденькая жена, полька, католичка, и муж ее, чиновник и православный, человек вдвое старше ее, — оказались на редкость честными, искренними и глубоко порядочными людьми. Было уважение друг к другу, потом явилась привычка, перешедшая в привязанность, а затем и в тихую, прочную любовь.
В семье Короленко очень любили детей, и их здесь было много.
Следуя традиции, имена мальчикам давали по святцам.
Владимир родился 15 июля 1853 года в Житомире. Юлиан был на два с половиной года старше его, и на год с небольшим был младше Илларион, зя вспыльчивый и несговорчивый нрав еще с детства получивший в семье меткое прозвище — Перец. Затем шли девочки Мария и Эвелина. Младшая, беленькая хрупкая Веля, названная в честь бабушки и матери, была баловнем семьи; старшую, веселую шуструю тараторку, в семье окрестили Машинкой (Эвелина Иосифовна произносила ее имя на польский лад). Несмотря на свою кротость, мать настойчиво соблюдала равенство в семье. И ее любимец, кудрявый, крутолобый, ласковый сынишка Володя, никакими преимуществами не пользовался.
Отец теперь служил уездным судьей. Утром он уезжал в присутствие, а возвращаясь, запирался у себя в кабинете. Он был уже в годах, и служба тяжело давалась ему. Печаль и забота все чаще омрачали его еще красивое лицо, большие карие глаза все реже останавливались на детях с выражением веселого добродушия: они еще малы, а сил для службы становится все меньше.
Судья Короленко верно служил господину, имя которого «закон». Он был не только верным служителем этого господина, но и нерассуждающим рабом его. Постоянная в любви и ласке, мать стояла к детям ближе, но отец был более интересен — малопонятен, загадочен.
Галактион Афанасьевич не брал взяток. Среди чиновников, особенно судейских, такие люди случались очень редко. И это выделяло судью из среды, которая отнесла его в разряд чудаков, поступающих «не по-людски». Большая семья с трудом существовала на скудное жалованье, а подчиненные судьи — заседатели (их здесь звали подсудки), — получая раз в пять меньше, жили много лучше, некоторые держали лошадей, выписывали женам туалеты из Варшавы. Галактион Афанасьевич знал, что его чиновники принимают «хабары», но не мешал им в этом. Он ограждал от лжи и неправды только узкий мирок своей семьи. Остальное его, николаевского чиновника, не касалось. Он не чувствовал своей — личной — вины за совершавшееся кругом. Бог, в которого он верил, царь и закон, которым он верно служил, были для судьи выше всякой критики, выше суда человеческого.
Но жертв закона пан судья жалел, и нередко он приходил домой расстроенный и огорченный. Володе запомнилось, как однажды отец сел обедать, съел две-три ложки супа и поднялся.
— Не могу…
— Дело кончилось? — тихо спросила Эвелина Иосифовна.
— Да… Каторга.
— Боже мой! А ты что же?
— А! Та-алкуй больной с подлекарем, — даже свою любимую поговорку отец произнес сейчас с раздражением. — Я! Я!.. Что я могу сделать?!
К обеду он больше не прикоснулся. Помолчал, походил, постукивая палкой, по гостиной и, обернувшись к жене, сказал уже мягче:
— Сделал, что мог. Закон ясен…
Часа через два Володя вбежал в кабинет звать отца к чаю. Отец стоял на коленях у кровати, глядел на образ, он молился. Лицо его передергивали судороги, небольшое тучное тело вздрагивало, и по щекам катились слезы. А губы вместо молитвы шептали одно и то же слово: «Отче… отче…» Под гнетом тяжкого испытания позабыл он молитву. Увидев, что сын с удивлением смотрит на него, отец с трудом поднялся.
А на следующий день, как обычно, подали лошадей, и судья вышел спокойный, подтянутый, в синем своем мундире с расшитым стоячим воротником.
В пору судейства Галактиона Афанасьевича в Житомире произошел эпизод, который высоко поднял авторитет судьи в глазах населения.
В местном суде шел процесс о наследстве между богатым графом и бедной вдовой его брата. Аристократ пустил в ход связи и деньги, даже попытался подкупить судью; вдова же не имела средств даже оплатить гербовые пошлины. Тем не менее вскоре город был поражен известием, что процесс решился в пользу вдовы, ставшей теперь одной из богатейших помещиц Волынской губернии. Все знали, что только благодаря честности судьи дело приняло столь неожиданный оборот.
Через несколько дней к Короленко явилась помолодевшая, сияющая счастьем вдова. Но она вышла из кабинета расстроенная, со слезами на глазах. Судья от всяких подношений отказался наотрез.
Недалекая женщина не знала иного пути для благодарности, как подарки. Она явилась на следующий день, выбрав время, когда пана судьи и пани сендзины (судейши) не было дома. Из коляски кучер перенес в дом гору материй и товаров, а маленькая Маша получила огромную роскошную куклу, которая закрывала и открывала свои голубые глаза.
Пани сендзина, воротившись домой, пришла в ужас: она хорошо знала характер мужа. Судья неистовствовал, ругал вдову, швырял на пол подношения и не успокоился до тех пор, пока подарки не увезли обратно. Впрочем, кроме одного. Хозяйка куклы, когда у нее захотели отнять только что обретенное сокровище, подняла такой рев, что судье пришлось уступить.
— Через вас я стал-таки взяточником! — сердито укорил он домашних и заперся в кабинете.
Галактион Афанасьевич очень верил в «книгу и науку», которые сам, служа с шестнадцати лет, не имел времени постичь. Пытаясь вырваться из засасывающего болота царской чиновничьей службы, он свободные вечера посвящал чтению и много размышлял над книгами. Порой он увлекался какой-нибудь идеей, начинал что-либо изучать, и тогда в доме появлялся телескоп, или книги по астрономии, или итальянские словари. Отец зазывал в кабинет детей и рассказывал с увлечением о большом божьем мире, в котором было столько любопытного и непонятного.
Когда отец бывал занят писанием своих бумаг, самым интересным для детей местом в доме становилась кухня. Здесь можно было услышать массу захватывающих, хоть и страшных историй, от которых мурашки бегали по ребячьим спинам, и казалось, будто что-то неизвестное — оно — за темными окнами бродит, и слушает, и гремит, и крадется. Мигает и чадит сальный каганец, в углах шевелятся тени. Огонек трубки молчаливого флегматика кучера Петра то разгорается, то угасает. Старая нянька Гандзя, уложив девочек, дремлет на лавке и одновременно по привычке дерет перья.
Кухарка Будзиньская знала множество страшных историй. Отец ее был чумаком, ходил в Крым с обозами за солью и рыбой и брал с собой девочку. Вот просыпается она однажды, видит, отец идет рядом с возом, волов подгоняет. А ночь ясная, каждая травинка в степи видна. Вдруг вдалеке, у лесочка, над балкой, показывается какая-то белая фигура…
Все рассказы кухарки были о «прошлом» — о том, как летали ведьмы, завлекали людей в омуты русалки, мертвецы выходили из могил. Теперь же народ стал хитрее, и поэтому нечисти меньше. Но все же бывает…
Если случалось, что родители уезжали в гости, дети до поздней ночи просиживали на кухне. Снаружи выл и метался ветер, где-то хлопала ставня. Сердце Володи каждый раз при новых звуках с улицы испуганно падало.
Однажды сюда тихо вошла мать, присела в стороне, дослушала до конца очередной рассказ о переполохе в чумацком таборе из-за нечистой силы и потом сказала сердито:
— Вот ты, Будзиньская, старая женщина, а рассказываешь такие глупости… Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки, вот и все…
И она увела детей спать, уверив, что все это пустяки. С молодой, красивой, спокойной матерью вовсе не было страшно, и дети спокойно засыпали.
Щось буде, ой, щось буде!..
Через Житомир тянули телеграфную линию.
Босоногие крепыши, дети судьи, бегали вместе со всеми мальчишками на Виленскую улицу — «шоссе»— смотреть, как запыленные рабочие под командой чиновника в новеньком мундире влезают на только что вкопанные, пахнущие свежим тесом столбы и натягивают проволоку.
Железной дороги в тех краях еще не было, редкие обыватели читали газеты, зато слухов было много. Однажды на кухне стало известно, что отставной чиновник Попков, пробавлявшийся писанием просьб и жалоб — «бумаг» — простым людям, разобрал разговор по телеграфу. Иностранные цари, особенно французский Наполеон, требовали от русского царя, чтобы он отпустил «крепаков» на волю. Наполеон говорил громко и гордо, а «наш» отвечал ласково и тихо.
Так впервые в сознание Володи вошло понятие о крепостном праве, смысла которого он доныне не постигал. Теперь же все только и говорили о том, что царь хочет отнять у помещиков крестьян и отпустить их на волю.
Время шло, толки об освобождении проникали из города в деревню, будоражили людей.
Однажды ночью, когда над городом полыхала гроза и притихшие дети испуганно прислушивались к ее раскатам, в небе громыхнуло особенно грозно, и неподалеку от дома отозвалось ударом, от которого дрогнула земля. Наутро стало известно, что молнией разбило «старую фигуру» — большой деревянный крест с распятием, стоявший у поворота на католическое и лютеранское кладбища.
Мальчики побежали смотреть «фигуру», около которой уже стояла толпа народа в суеверном молчании.
Кучер Петро, старый, сморщенный, молчаливый человек, не выпуская изо рта глиняной «люльки», проговорил, ни к кому не обращаясь:
— Гм… Щось воно буде…
Люди ждали, чгб еще прибавит старый молчун, но больше он не вымолвил ни слова. А «щось буде» как ветром разнесло, по толпе, по городу, по округе.
Пошли упорные толки о «золотых грамотах от самого царя», в которых мужикам даровалась свобода, о рогатом попе, который ходит по Волыни, должно быть, перед концом мира. Говорили о том, что Кармелюка не погубили паны: он вернулся из Сибири, собирает мужиков и хочет идти на город, добывать «крепакам» свободу и долю…
В эту пору Володя как-то незаметно, сам, по передвижной азбуке выучился грамоте, сначала польской, а вскоре и русской. Первой прочитанной им книгой была «Фомка из Сандомира» польского писателя Яна Грегоровича, а потом уже на русском языке мальчик прочитал «Робинзона Крузо».
Впечатление от «Фомки из Сандомира» осталось на всю жизнь. В книге рассказывалось о том, как маленький пастушонок Фома пробивался к знаниям, и, получив их, возвратился в свою деревню, чтобы работать здесь учителем. Деревня в книге была мало похожа на настоящую, где сейчас кипели страсти, где мужики все чаще вспоминали о Кармелюке и угрюмо косились на присмиревших панов. Но книга оставила в детской душе светлую радость за честного настойчивого крестьянского паренька Фому, за его счастливо сложившуюся жизнь.
Близилось время реформы. Судья участвовал в «новых комитетах».
Однажды в гостиной сидели за чтением отец и сын. Судья читал благонамеренного «Сына отечества», Володя — книгу.
Вдруг в соседней комнате раздались тяжелые торопливые шаги. Кто-то сильным, судорожным рывком открыл дверь, и на пороге, как привидение, появился родственник Эвелины Иосифовны помещик Дешерт, взъерошенный, с бледным, искаженным лицом и ощетинившимися усами.
Он не поздоровался, а молча принялся ходить по комнате — быстро, зло, нервно.
Отец следил за ним острым взглядом, в котором таилась насмешка.
Дешерт внезапно прервал свой бег посредине комнаты.
— Слушай! Это, значит, правда?..
Судья кивнул. Он знал, что могло сейчас взбесить этого крепостника, которого крестьяне так ненавидели за жестокость.
— Клянусь богом, — захрипел Дешерт. — Богом моим клянусь… Пока вы это сделаете, я… я… я их подпалю с четырех концов. А!.. Пока я еще вправе, пока они еще мои… — Злоба душила его, говорить он не мог.
Резкий, отчетливый стук палки заставил Дешерта оглянуться на судью. Галактион Афанасьевич уже не смеялся.
— Слушай ты… как тебя… — проговорил он. — Слушай теперь, что и я тебе скажу… Если ты… теперь… тронешь хоть одного человека в твоей деревне, то тебя вывезут под конвоем в город… Понимаешь?.. Ну, ступай!
— Кто?.. Кто посмеет? — вскрикнул Дешерт.
— А вот увидишь, — уже спокойно ответил судья.
И грозный Дешерт как-то весь обмяк, ссутулился и молча, тихо, даже не хлопнув дверью, исчез навсегда из дома судьи.
В эту минуту мальчик понял многое. Его невысокий хромой отец чем-то сильнее огромного злого Дешерта, и он хотел сделать добро крестьянам. И еще понял мальчик, что за этой короткой выразительной сценой таится глубокая, страшная драма, которая вот-вот должна разрешиться.
…Сосед пан Уляницкий колотит своего крепостного, «купленного мальчика» Мамерика. Почему? Почему горничная Коляновской «крепачка» Марья не смела ослушаться свою пани и выйти замуж за кучера Иохима? Почему в своем имении Харалуг старый отставной капитан, муж сестры матери, мог на морозе обливать водой крепостного Кароля, попавшегося ему на глаза пьяным?..
Незнакомый мир деревни доселе представлялся мальчику в виде покорных, работящих, услужливых поселян, которые с песнями проходят с поля мимо барского дома. Крепостное состояние казалось чем-то вроде этой детской идиллической картины, нарисованной в ярких, радостных, светлых красках. И вдруг проглянуло другое, темное, тяжелое, но настоящее.
11 марта 1861 года согнали в город мужиков, чтобы прочесть им манифест. Многие на простые сермяги нацепили боевые медали — за Севастопольскую войну. Вместе с ними пришли их жены и дети — по деревням прошел слух, что паны взяли у царя верх, никакой свободы не будет, а мужиков согнали в город для того, чтоб расстрелять из пушек.
Но «щось буде» не стихло и с «освобождением». Оно тлело, как огонь под пеплом. Назревали новые события.
Володю отдали в большой польский пансион Рыхлинского, родственника Эвелины Иосифовны, где уже учился старший брат, Юлиан.
Как понравилось новичку в пансионе! Товарищество ценилось здесь превыше всего, фискальство осуждалось сильнее, чем сама шалость.
Когда воспитанник, еще не знающий здешних порядков, приходил к Рыхлинскому с жалобой на товарища, старик, внутренне негодуя, устраивал открытое судилище. Виновный получал при всех крепкий удар линейкой или его ставили на колени. Это означало, что произведенное расследование обнаружило правильность доноса.
Однако за наказанием должен был следить и сам доноситель. Рыхлинский сверлил его глазами и громко выспрашивал:
— Ну что? Тебе теперь приятно?
Доносчик больше никогда не отваживался жаловаться, а товарищи жестоко дразнили его.
В пансионе обнаружилось, что Володя обладает исключительной памятью и очень способен к учению. По всем предметам успехи его были выше похвал, и только арифметика оказалась предметом непостижимо трудным.
Вскоре после поступления Володи в пансион отец, вернувшийся со службы мрачным и озабоченным, поговорил с женой, а потом собрал всех в своем кабинете и объявил:
— Слушайте, дети, вы — русские и с этого дня должны говорить по-русски. Поняли?
Судье было тяжело вести разговор об этом. Хорошо еще, что дети приняли нововведение беззаботно и не попросили отца объяснить его причины.
Семья Короленко считалась у местного губернского начальства «ополяченной». Мать судьи была полька, жена — тоже. Раньше этому не придавалось большого значения, теперь времена изменились. В Варшаве, Вильно начались демонстрации, происходили столкновения с войсками, появились первые жертвы. Это было начало польского восстания.
Однажды отец с матерью поздно вернулись домой. Чуткий сон Володи был внезапно нарушен. Мальчик услышал, как родители взволнованно спорили, забыв о позднем часе, о спящих детях.
— …Все-таки ты должен согласиться, — со слезами в голосе говорила мать, — что это несправедливо…
— Толкуй больной с подлекарем! — не менее горячо возражал отец. — Вы присягали и должны подчиняться…
Володя проснулся окончательно и сел в постели. Тогда родители, не сговариваясь, обратились к нему. Перебивая друг друга, они втолковывали каждый свое. Пораженный мальчик ничего не понимал.
— Вот послушай, малый! — проговорил отец. — Ты, положим, обещал маме, что будешь ее во всем слушаться. Должен ты исполнить обещание?
— Д-да, должен, — не совсем уверенно ответил Володя.
— Теперь послушай меня, — сказала мать. — Вот около тебя новая чемерка [сюртучок]. Если придет кто-нибудь чужой со двора и захватит, ты захочешь отнять?..
— Отниму, — Володя поглядел на новенькую чемерку, и его сочувствие перешло на сторону матери.
— Представь себе, малый, — раздраженно сказал отец, — что ты сам отдал свою чемерку и обещал ее не требовать обратно… А потом вдруг кричишь: «Отдай назад!..»
— Да, обещал… — с горечью возражала мать. — Обещал, когда приставили нож к горлу… Скажи просто: отняли силой…
Но тут заплакала маленькая Веля. Мать взяла девочку на руки и принялась укачивать ее. Увидя, что по лицу жены текут слезы, Галактион Афанасьевич тихонько вышел.
Володя понял, что возбуждение отца, слезы матери— это не следствие личной обиды. Соотечественники отца отняли свободу у родичей матери потому, что они сильнее. Мать и отец призывают его, маленького мальчика, в судьи. Ему многое нравилось на родине матери, о прошлом которой он как-то смотрел в театре пьесу: красивая вольная жизнь, блеск мечей, яркие одежды…
В доме теперь говорили по-русски, в пансионе Рыхлинского, где было большинство поляков, — по-польски и по-французски. Старик все силы употреблял на то, чтобы поддерживать настроение национальной терпимости.
Восстание из Польши — «крулевства» — перекидывалось на Украину. В округе появились польские повстанческие отряды, ходили слухи о их победах над русскими войсками. Местное польское общество волновалось. Из пансиона Рыхлинского несколько юношей ушли «до лясу» — к повстанцам.
Дети очень быстро освоились в новой обстановке. Игры теперь были только военные — играли в «русских и поляков», причем делились на партии не по национальностям, а по счету: «Ты — русский, ты — поляк, ты — русский, ты — поляк…»
В Житомире ввели военное положение. Город наполнили войска, идущие на подавление восстания, — пехота, казаки.
Дети подружились с солдатом Афанасием. Это был старый николаевский воин, на вид суровый и неприветливый, — седые короткие усы, сережка в левом ухе. Он развесил в уголке сарая свои ремни, подсумок, патронташи, ловко и быстро соорудил на чурбачках и досках солдатскую постель; и всем показалось, что они давно знают этого человека, его привычки, сопутствующий ему запах пота, кожаной амуниции и кислых солдатских щей.
Долго молча смотрел старый солдат, как мальчики проделывают во дворе «учение» со своими деревянными ружьями, не утерпел и сам принялся показывать настоящие приемы. Потом он отдал «ружье» и сказал то ли шутя, то ли всерьез:
— Вот научу вас, ляшков, а вы пойдете бунтовать да меня же и убьете…
С грустью провожали дети полк, с которым ушел к западной заставе суровый на вид, но добрый сердцем старый солдат Афанасий.
В пансионе шепотом передавали, что ночью «до лясу» уехали молодые Рыхлинские, студенты Киевского университета. Родители благословили их. Старик не проронил ни слезинки, и, только обнимая младшего, совсем юного Стася, не выдержала и зарыдала мать.
Симпатии Володи были скорее всего на стороне восставших поляков, но что-то мешало ему целиком отдаться этому чувству. И, как это нередко бывало с ним, образы сна помогли разобраться в картинах действительности.
…Они играли в «поляков и русских», нападали друг на друга, бежали, падали… И вот оказалось, что это не игра, а настоящая война. Раздавались выстрелы, скакали в дыму и пламени какие-то всадники, Володя от кого-то убегал и прятался под крутым речным обрывом… И опять все переместилось: скрывался не он, а взвод русских солдат. Мокрые, измученные, стояли они по колени в воде среди камышей… Внезапно совсем близко от себя увидел мальчик строгие глаза Афанасия, и сердце сжалось болью за этих людей в круглых шапочках-бескозырках, за старика со знакомой серьгой в левом ухе…
И вдруг на коне появился вооруженный Стасик Рыхлинский, здоровый, ловкий, веселый. Володя испугался за людей под обрывом, и никто сейчас не показался ему страшнее юного Стася, который может открыть близких и дорогих сердцу мальчика Афанасия и солдат…
Он проснулся в слезах. Днем, освободившись от ночного кошмара, Володя решил, что жалел солдат потому, что они русские и он тоже русский. Это было не совсем так: он жалел их еще и как людей, которые могут погибнуть.
Восстание было подавлено. Началась расправа, гнусная и жестокая, как всякая расправа. В городе говорили, что только благодаря твердости Короленко в самом Житомире не было особых жестокостей жандармов по отношению к пленным повстанцам.
Теперь симпатии Володи целиком были на стороне гонимых и преследуемых участников восстания.
Как раз в это время на душу мальчика предъявила права и третья национальность.
Ученики ждали нового учителя.
Отворилась дверь, и вошел молодой человек невысокого роста, веселый и подвижной. Все обратили внимание на его непривычный вид: казацкие усы, опущенные книзу, волосы острижены в кружок; на учителе был синий казакин, вышитая украинская рубашка, широкие шаровары.
Он взял в руки журнал и стал вычитывать фамилии. Каждого он спрашивал: поляк? русский? Очередь дошла до Володи.
— Русский, — ответил он.
Черные живые глаза нового учителя блеснули.
— Брешешь!
Мальчик смутился и не нашелся, что ответить. Учитель, фамилия его была Буткевич, подошел после урока к Володе.
— Ты не москаль, Короленко, а козацький внук и правнук, вольного козацького роду…
Это было ново и неожиданно. На другой день учитель принес мальчику книжонку П. Кулиша «Сiчовi гостi» («Гости из Сечи»). Она не понравилась Володе: непонятно было, за что дрались храбрые гайдамаки Чупрына и Чертовус, во имя чего били «панiв» и почему погибли от рук своих же казаков. Сам Буткевич был человек приятный, но уж очень искусственно, манерно все было в нем. В семье Володя привык к простоте, и учитель казался ему каким-то «ненастоящим». Украинцы ни в городе, ни в селе так не одевались, не выпячивали свое украинство наружу.
Буткевич отчужденность и сдержанность мальчика приписал «ополячению» и в порыве досады позволил себе грубо отозваться о его матери-«ляшке». Володя очень любил мать, а теперь, когда она часто плакала о своей родине, о гонимых сородичах, чувство его доходило до страстного обожания. Буткевич увидел, как гневно блеснули глаза ученика в ответ на его реплику, и понял, что промахнулся. Теперь Володя стал открыто сторониться нового учителя. Обращение в новую веру не состоялось.
Но ощущение необходимости поисков веры не оставило мальчика.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.