Глава 52. Лев Афанасьевич Кроль. Его характеристика, его политическая карьера. Я сблизился с ним в Харбине. Возникновение в Харбине Дальневосточного еврейского банка. Я становлюсь юрисконсультом этого банка. Мою жену приговаривают к ссылке на Соловки.
Глава 52. Лев Афанасьевич Кроль. Его характеристика, его политическая карьера. Я сблизился с ним в Харбине. Возникновение в Харбине Дальневосточного еврейского банка. Я становлюсь юрисконсультом этого банка. Мою жену приговаривают к ссылке на Соловки.
В том же 1922 году, который принес мне столько огорчений, в Харбине поселился Лев Афанасьевич Кроль. Судьбе было угодно, чтобы он стал одним из самых близких мне людей и чтобы весьма скоро он зажил со мною и моей семьей, как родной, как брат, с которым мы делили все наши радости и печали. Безжалостная смерть унесла его, когда он при своей неиссякаемой энергии и запасе духовных сил мог бы еще совершить многое. (Он умер в возрасте 59 лет.) И я чувствую непреодолимую потребность остановиться подробнее на его характеристике не только потому, что считаю необходимым воздать должное его светлой памяти, но еще и потому, что он, как политический и общественный деятель, сыграл выдающуюся роль в бурные годы русской истории, начиная с 1905 года.
По профессии инженер, выдающийся специалист в своей области, он в то же время живо интересовался политическими проблемами, и когда в России в начале 1900-х годов поднялась волна освободительного движения, он примкнул к нему со всем пылом своего огромного политического темперамента. В 1905 году Кроль вступает в ряды конституционно-демократической партии и сразу занимает в ней весьма видное место. Его товарищи по партии высоко ценят его несомненный государственный ум и выдающийся ораторский талант. Людям, мало знавшим Л.А. Кроля, он казался иногда человеком полным противоречий. Борясь беспощадно с утопистами, «людьми в шорах», фанатиками и со слепыми последователями «заумных теорий», он не мог скрыть от посторонних глаз, что он сам был большим идеалистом и что только этим его идеализмом можно было объяснить тот пафос, с которым он защищал «свою» программу и «свое» мировоззрение. Послушав отзывы Кроля о «массах», об их темноте, их несознательности, их способности под влиянием демагогических призывов совершать самые страшные несправедливости, его можно было принять за «врага народа». На самом же деле, он был человеком весьма чутким к людскому горю, и тяжелое положение этих темных «масс» вызывало в нем глубокое сочувствие. Он часто весьма сурово осуждал людей, безжалостно клеймил ложь, лицемерие, нечестные политические приемы, демагогию, но в повседневной жизни он бывал необыкновенно снисходителен к человеческим слабостям, так как исходил из того положения, что от среднего человека нельзя требовать ни героических поступков, ни особого мужества. Вообще, в Л.А. Кроле было много импонирующего, привлекательного. Его оригинальный ум, его несравненный дар рассказчика, его острый юмор, богатый жизненный опыт и присущий ему особый реалистический подход к людям и вещам располагали к нему окружающих и всюду завоевывали ему преданных друзей.
Как уже было упомянуто, Л.А. Кроль уже в 1905 году принимал активное участие в политической жизни России. Революция 1917 года дала ему возможность выявить в полной мере все, присущие ему как политическому деятелю таланты. Живя постоянно в Екатеринбурге, он в качестве члена Центрального комитета конституционно-демократической партии с неутомимой энергией выступал на политических собраниях и рабочих митингах. Он с большим мужеством критиковал программы и тактику левых партий, особенно большевиков, и его речи, ясные, логичные, часто полные сарказма, слушались с большим интересом даже его непримиримыми противниками. Не удивительно, что когда наступили выборы во Всероссийское Учредительное собрание, то Л.А. Кроль подавляющим большинством голосов был избран по списку кадетской партией членом Учредительного собрания от Екатеринбургской губернии. Большевистский переворот временно прервал политическую деятельность Л.А. Кроля, но когда чехи в мае и июне 1918 года свергли советскую власть на всем пространстве между Сызранью и Иркутском, Кроль возобновляет свою борьбу с большевиками, внося в эту борьбу присущую ему энергию и инициативу. Он входит в состав образовавшегося в Екатеринбурге антибольшевистского правительства и занимает в нем ответственный пост министра финансов. В качестве члена Учредительного собрания он принимает живейшее участие в работе Уфимского государственного совещания, и это в значительной степени благодаря его усилиям в Уфе состоялось известное соглашение между правыми и левыми группировками, входившими в состав Государственного совещания, и была избрана Директория, которая в принципе собою представляла всероссийскую государственную власть. К несчастью, соглашение это оказалось гнилым, а власть Директории мертворожденной. Конечно, свержение Директории и назначение Колчака Верховным правителем встретили со стороны Кроля суровое осуждение, но он считал большевизм и советскую власть столь гибельными для России, что продолжал сотрудничать с Сибирским правительством и после колчаковского переворота, принимая участие в работах заседавшего в г. Омске Государственного экономического совещания.
Незадолго до восстановления большевиками советской власти и до крушения власти Колчака в Иркутске Кроль некоторое время прожил в этом городе, но трагическая гибель Колчака вынудила его бежать в Харбин, откуда он потом перебрался во Владивосток. Там под бдительным контролем японцев еще существовала какая-то антибольшевистская власть, и Кроль, отлично сознавая ее эфемерность и слабость, все же активно ее поддерживал, принимая участие в работе избранного там Народного собрания и являясь действующим лицом в драме, пережитой так называемым сначала Меркуловским правительством, а затем «правительством Дитерихса». Кончилась, как известно, эта печальная страница из истории борьбы антибольшевистских элементов с советской властью полным крушением бессильных антибольшевистских государственных образований, как только японцы после Вашингтонской конференции увели свои войска (экспедиционный корпус) из Амурской и Приморской областей. Слабые численно и организационно белые отряды, поддерживаемые Владивостокским правительством, не выдержали натиска большевистской армии, и Дальний Восток был снова завоеван коммунистами в необычайно короткий срок. Представителям антибольшевистской власти, всем тем, кто ее поддерживал, оставалось одно: спастись от большевистской расправы бегством. Тогда-то и Л.А. Кроль покинул Владивосток и поселился в Харбине. Впервые с 1917 года он оказался совершенно не у дел. Все пережитое им в бурные годы антибольшевистской борьбы с советской властью Л.А. Кроль весьма красочно и интересно описал в своей книге воспоминаний, вышедшей в печати под заглавием «За три года», и я очень сожалею, что этой книги нет у меня под рукой, так как она освежила бы в моей памяти некоторые очень важные события того времени и дала бы мне также возможность дополнить характеристику Л.А. Кроля новыми яркими чертами.
Когда Лев Афанасьевич Кроль прибыл в Харбин в 1922 году, его моральное состояние было весьма подавленное. К тому же и материальное его положение было далеко не завидное. Ко всему этому и личная жизнь его к этому моменту сложилась очень печально: у него было двое детей, но они умерли еще до революции. И он и его жена, весьма незаурядная интеллигентная женщина, очень тяжело переносили эту утрату, но внешне они мужественно несли свой крест. Кажется, в 1922 году жена Кроля после долгих хлопот получила от советской власти разрешение поехать в Москву, чтобы повидаться с жившими там издавна своими родителями и близкими родственниками. И эта поездка оказалась для нее роковой – она тяжело заболела в Москве нефритом и скончалась. Это был для Кроля неожиданный и жестокий удар, который он переносил особенно болезненно, очутившись в Харбине в полном одиночестве после пережитых им разочарований и неудач на политическом поприще. И в этот столь печальный для Кроля момент его жизни началось наше сближение, которое скоро превратилось в тесную дружбу. Мы проводили много времени вместе в беседах на разнообразные темы, и хотя между нами обнаружилось немало разногласий, главным образом по вопросам политическим, наши личные отношения крепли, и мы незаметно друг к другу привязались. Удивляли меня в Кроле его мужество и самообладание, а также его жажда какой-нибудь деятельности, чтобы иметь хоть какой-нибудь заработок. «Сдаю голову в аренду», – говорил он своим знакомым. И очень скоро нашелся охотник взять эту незаурядную голову «в аренду». Кроль получил место технического директора на винокуренном заводе Бородина. Так назывался этот завод, хотя в действительности он принадлежал акционерному обществу, и Бородин был лишь одним из четырех директоров, руководивших предприятием. Характерно, что и в это дело японцы вложили свои капиталы, в силу чего один из директоров был тоже японец.
С начала 1923 года стало больше адвокатской работы. Группа крупных капиталистов основала в конце 1922 года в г. Харбине новый банк, официальное название коего было «Дальневосточный еврейский коммерческий банк». Главными акционерами этого банка были местные капиталисты: Соскины, Скидельские, Фризер и другие. И вот на должность юрисконсульта этого банка был приглашен я. А так как я до этого времени близкого отношения к банковскому делу не имел, то мне пришлось немало поработать, чтобы поставить надлежащим образом юридический отдел его. Довольно сложным оказался вопрос о легализации действовавшего уже банка. Со стороны может показаться довольно странным, что функционировавший уже банк мог нуждаться еще в легализации. Но в китайских условиях такая аномалия никого не удивляла. Банк начал свою работу с разрешения маньчжурского генерал-губернатора Дэо Лина, который не стеснялся действовать как суверенная власть. Все же разрешение это было временного характера, и правлению банка было дано понять, что оно обязано принять меры, чтобы устав банка был утвержден в установленном порядке, т. е. центральным правительством в Пекине, и эту весьма томительную и очень продолжительную процедуру пришлось проделать мне. Но о том, как мне удалось после долгого сидения в Пекине добиться утверждения устава нашего банка, будет рассказано подробно ниже. Это занятная страница из истории китайской административной волокиты.
Время шло. С большой тревогой я ждал, чем кончится затянувшееся сидение моей жены и ее товарищей в Иркутской тюрьме. В один печальный для меня день (это было не то в январе, не то в феврале 1923 года) я узнал, что все социалисты, заключенные в Иркутской тюрьме, приговорены к ссылке в Соловки. Эта весть меня сильно взволновала. Зная, что жена страдает сердечной болезнью, я опасался, что она не вынесет этапного путешествия из Иркутска в Соловки. А условия жизни в самих Соловках при коммунистической власти были так тяжелы, что многие их обитатели там погибали в весьма короткий срок. Эти мрачные мысли меня не покидали. Недели шли за неделями. От времени до времени до меня доходили известия, что приговоренные к ссылке в Соловки все еще содержатся в Иркутской тюрьме. По-видимому, отправка их была отложена до наступления тепла. Весь апрель и весь май я оставался в полной неизвестности относительно судьбы моей жены и других заключенных в Иркутской тюрьме социалистов, а в начале июня я получил со станции Маньчжурия крайне взволновавшую меня телеграмму. В этой телеграмме жена уведомляла меня, что она и обе дочери выезжают в Харбин с таким-то поездом и просила меня их встретить.
Легко себе представить, с каким волнением я ждал на харбинском вокзале в установленное время прибытие маньчжурского поезда. Описать нашу встречу я не берусь: я был слишком ею взбудоражен. Помню только, что когда я увидел в окне вагона бодрые и радостные лица жены и дочерей, я испытал чувство неизъяснимого счастья. Переговорить со своими, расспросить их, каким чудом им удалось вырваться из большевистского плена, на вокзале не удалось, т. к. кроме меня встречать мою семью пришли некоторые наши друзья и в первую очередь Лев Афанасьевич Кроль. Только когда мы очутились в гостинице и несколько успокоились от пережитых от встречи волнений, я узнал, каким образом моя жена вместо Соловков попала с дочерьми в Харбин. Произошло это событие, в значительной степени предрешившее весь дальнейший ход нашей жизни, благодаря стечению целого ряда довольно необычных обстоятельств.
Когда участь сидевших в Иркутской тюрьме социалистов еще не была решена, моя старшая дочь имела смелость предпринять поездку в Москву с целью добиться освобождения матери из тюрьмы. Она хорошо знала, что взяла на себя очень трудную задачу, так как председатель Иркутской чрезвычайки Берман, как я уже отметил это в другом месте, был крайне озлоблен против моей жены и можно было ожидать, что он пустит в ход все средства, чтобы не выпустить этой добычи из своих рук. Но у нас в Москве были друзья, занимавшие ответственные посты. Жену также очень хорошо помнили некоторые очень влиятельные коммунисты, которые во время февральской революции воспользовались услугами Иркутского комитета помощи амнистированным и сохранили чувство глубокой благодарности к моей жене, председательнице этого комитета, проявившей по отношению ко всем амнистированным необыкновенное внимание и участие.
Случилось, однако, так, что моя дочь на первых же шагах в Москве наткнулась на весьма серьезные препятствия. Друзья наши не коммунисты определенно боялись, что их заступничество за эсерку навлечет на них немилость власть имущих, и потому они откровенно отказывались хлопотать об освобождении моей жены. В свою очередь, и коммунисты явно опасались выступать ходатаями за «контрреволюционерку».
Тем временем состоялся приговор об отправке заключенных в Иркутской тюрьме социалистов в Соловки, и дело еще более осложнилось. Но моя дочь не унывала и после долгих исканий и мытарств нашла ход к одному большевику, занимавшему крупный пост в коммунистических верхах. С этим большевиком я был знаком еще со времен революции 1905 года, и у меня с ним установились в тот памятный период очень хорошие отношения. Добившись свидания с этим моим добрым знакомым, моя дочь ему объяснила, что речь идет о спасении моей жены от крайней опасности для ее здоровья – ссылки в Соловки, и что ее спасение вполне возможно, если заменить ей отправку в Соловки высылкою за границу, в Харбин. По рассказам дочери, мой добрый знакомый, выслушав ее, очень близко принял к сердцу ее просьбу и обещал по этому делу переговорить лично с самим Дзержинским, который, как известно, в то время стоял во главе всероссийской чрезвычайки.
Можно себе представить, с каким нетерпением моя дочь ждала результата этого свидания. Через некоторое время наш добрый знакомый сообщил моей дочери, что Дзержинский уважил его ходатайство и послал председателю Иркутской чрезвычайки Берману телеграфный приказ освободить заключенную Кроль и выдать ей разрешение на свободный проезд в Маньчжурию. Само собою разумеется, что моя старшая дочь в свою очередь немедленно телеграфировала младшей дочери в Иркутск о состоявшемся распоряжении Дзержинского. Однако Иркутская чрезвычайка на все настояния моей младшей дочери об освобождении матери отвечала, что никакого распоряжения об освобождении Кроль у них нет и что она, моя дочь, просто введена в заблуждение. Между тем старшая дочь снова и снова подтвердила, что такое предписание было послано самим Дзержинским. Пришлось опять обратиться к содействию нашего доброго знакомого, и только когда Дзержинский вторично отдал Берману грозный приказ об освобождении Кроль и выдаче ей пропуска в Маньчжурию, сопротивление его было сломлено. Оказалось, что он просто утаил первую телеграмму.
Жена была выпущена из тюрьмы и получила разрешение на свободный выезд за границу через станцию Маньчжурия. В то же время и обе дочери (старшая успела к тому времени вернуться в Иркутск), учившиеся в Иркутском университете, добыли удостоверения, разрешавшие им выезд в Харбин на определенный срок и беспрепятственный обратный въезд в Р.С.Ф. Казалось, что для выезда моей семьи в Харбин не существовало больше никаких препятствий. Захватив с собою самые необходимые вещи, жена и дочери двинулись в путь, одушевленные радостной мыслью, что скоро, скоро кончится наша столь долгая и мучительная разлука и что мы опять будем все вместе. Но чаша испытаний моей жены была еще не полна. В Чите чрезвычайка решительно отказалась выдать ей пропуск за границу. Никакие настояния и ссылки на приказ Дзержинского не помогали. И был момент, когда казалось, что всякая надежда для моей семьи попасть в Харбин была потеряна. Но в дело вмешался живший тогда в Чите наш близкий знакомый присяжный поверенный В.Г. Дистлер. Он с необычайной настойчивостью требовал, чтобы моей семье было выдано разрешение на свободный въезд в Маньчжурию, и после десятидневных непрерывных ходатайств добился своего: Читинская чрезвычайка наконец смилостивилась и выпустила жену мою и дочерей из пределов Советского Союза.
Через несколько дней после приезда моей семьи я снял небольшую квартиру, кое-как ее обставил, и мы зажили спокойной харбинской жизнью. Поселился с нами и Лев Афанасьевич Кроль. Мечта долгих лет осуществилась. Мы опять были вместе и чувствовали себя бесконечно счастливыми. Не раз мы себя спрашивали, не снится ли нам прекрасный сон и не ждет ли нас печальное пробуждение, когда мы окажемся опять оторванными друг от друга и отделенными непроходимой стеною, которую воздвигли большевики между Россией и остальным миром. Но, нет, это, к счастью, не было сном: судьба была к нам милостива, и мы действительно почти чудесным образом оказались все вместе в Харбине, где можно было свободно дышать и спокойно думать о завтрашнем дне.
Недели быстро шли за неделями, и наступил август месяц. Дети решили вернуться в Россию, чтобы продолжать учение в университете, но они имели намерение перевестись в Петроградский университет, так как их тянуло в Петроград вообще, кроме того, у нас там были близкие родственники и такие преданные друзья, как Лев Яковлевич Штернберг с женой и его братья. Один из этих братьев был женат на тетушке моей жены Цецилии, которую мы все горячо любили и которая души не чаяла в детях. Тяжело нам было расставаться с детьми. Мы ведь не знали, когда мы увидимся снова. Получить разрешение на выезд из советской России было очень трудно, и то, что моих дочерей выпустили из пределов Советского Союза в 1923 году, было счастливой случайностью, которая могла больше не повториться. После отъезда дочерей мы с нетерпением стали ждать известий от них из Ленинграда, и мы были чрезвычайно обрадованы, когда дети сообщили, что Ленинград им очень нравится, что они поселились у тетушки Цецилии и чувствуют себя превосходно.
Эти вести нас значительно успокоили, и мы зажили вполне монотонной жизнью. Я был занят своими адвокатскими делами и тою скромною работой, которую я выполнял. Лев Афанасьевич проводил почти все время на заводе.
Впрочем, один эпизод совершенно необычного характера ворвался в этот период в нашу жизнь и так глубоко врезался в моей памяти, что мне хочется его описать, тем более что совершенно случайно я, благодаря этому эпизоду, имел возможность кое-что узнать о «японской душе».
Я уже упомянул, что один из директоров на винокуренном заводе Бородина был японец. Совместная работа несколько сблизила Льва Афанасьевича с этим японцем, и как-то в сентябре 1923 года Лев Афанасьевич сообщил мне и жене, что на такой-то день пригласил этого коллегу к нам на обед (обедали в Харбине около часу дня). Как у многих харбинских жителей, у нас обязанности кухарки-повара исполнял китаец, и в назначенный день этот повар приготовил для нашего гостя обед на славу. Длилась наша трапеза часа полтора, беседа велась на английском языке, и ее поддерживал главным образом Лев Афанасьевич. Японец был изысканно вежлив, спокоен, и разговор шел на самые разные темы. И вдруг наш гость в том же сдержанном и спокойном тоне нам сообщает потрясающую новость: «Сегодня над моей родиной обрушилось большое несчастие, – сказал он нам, – ее постигло страшное землетрясение, город Иокагама почти весь разрушен. Там жила моя семья, и я не знаю, что с ней стало». Мы слушали его и совершенно оцепенели. Почему он не отменил этого званого обеда, как только он узнал об этом ужасном бедствии, разразившемся над его страной, когда все его мысли были там, в Японии, в Иогакаме. Крайне взволнованные и даже как-то растерянные, я, жена и Лев Афанасьевич смотрели на нашего гостя, ища ответа на мучавшие нас вопросы, но он оставался непроницаемо спокойным, и мы, при всем нашем желании, ничего на его лице прочесть не смогли. Разница между тем, как мы, чужие люди, восприняли весть о землетрясении в Японии и как на это страшное событие реагировал человек, которому эта страна дороже всего на свете, была поразительная. И мы поняли, что это непостижимое для нас хладнокровие, эта почти сверхчеловеческая выдержка могли выработаться у японцев как особая черта характера путем специального воспитания многих поколений и благодаря специальной психологической тренировке.
Но крайнего предела достигло наше удивление перед нашим гостем, когда он перед уходом предложил нам оказать ему честь и поужинать с ним в тот же день в одном из японских чайных домиков. Мы пытались было уклониться от этого предложения, но японец настаивал, объяснив нам, что обычай их страны предписывает ему, чтобы он после широкого гостеприимства, оказанного нами ему, ответил таким же актом гостеприимства. И в тот же вечер мы встретились с ним в условленном чайном домике.
Я раньше в японских чайных домиках не бывал и не знал, какой они вообще имеют вид, поэтому я с большим интересом вошел в помещение чайного домика. Но зал, в который нас ввели, был довольно безвкусно обставлен. На полу был постлан ковер, поверх ковра нагромождены небольшие подушки, и нас усадили на эти подушки, все же получалось впечатление, что мы сидим на полу, перед нами поставили крошечные столики, и началось угощение разными блюдами, приготовленными по всем правилам японского кулинарного искусства. Кроме нас четырех: жены, Льва Афанасьевича, меня и японца, в комнате присутствовали: пожилая женщина, исполнявшая обязанности хозяйки и угощавшая нас все время, и три молоденькие гейши, как нам казалось, не больше 12–13 лет. Роль гейши на этот раз была, однако, незавидная. Обычно они «угощают» гостей пением и танцами, но не успели мы занять указанные нам места, как японец нам сообщил, что ввиду постигшего Японию несчастья объявлен всенародный траур и танцы отменены, так же как и пение. И гейши не знали, что с собою делать. Наша беседа велась по-английски, на языке, который они не понимали, и они бродили по залу, не находя себе места. Характерно, что за весь вечер японец больше ни словом не обмолвился о землетрясении в Японии. Говорили о чем угодно, но не о гибели там, в Стране восходящего солнца, сотен тысяч людских жизней и не о разорении миллионов людей.
Я и жена с искренней жалостью смотрели на гейш-полудетей. Одна из них была очаровательна – красивая, необыкновенно изящная, воздушная, она была воплощением грации. Несколько раз она подходила к жене, касалась ее рук, заглядывала ей в глаза. Наконец, она решилась – села рядом с женой и приникла к ее плечу, тогда жена взяла ее головку и стала гладить ей волосы. И гейша вдруг преобразилась: она прижалась своей головкой к груди жены и, заглядывая ей с чрезвычайной нежностью в глаза, сказала тоскливым голосом «мама» и застыла в этой позе на несколько минут. На меня и на жену это восклицание произвело глубокое впечатление. Тогда две другие гейши последовали примеру первой: они тоже подходили к жене, ласкались к ней и тоже произносили дорогое им слово «мама». И должен сказать, что сцены эти, в которых так приятно и ярко выявилась тоска этих девочек по материнской ласке, были самыми интересными и волнующими за весь вечер.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.