Глава четырнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

А утром был ураган - ледяные горы облаков, кипень высоких волн, кованый звон земли, грохот пустых, открытых садов. В доме затопили печи, наполнили комнаты благословенным теплом, смоляным лесным запахом, тихим, успокаивающим светом.

Ефим Корнилыч говорил ласково:

- Перед снегом бушует, зима-матушка жалует. Эх, и люблю я, Исаак Ильич, первый снежок, порошу! Чисто, светло, радостно. Русачки гостят в садах, жмутся к жилью, по ночам на огородах жируют. Чуть заиграет зорька, пойдешь потихонечку по садам, доберешься по теплому следку до самого логова, поднимешь косого прямо из-под ног, ахнешь в тишине, как из пушки: здравствуй, мол, гость дорогой, на лямочку милости просим... А русак большой, мех искрится, как боярский кафтан. Принесешь его домой, а старуха уж самоварчик наладила, в окно солнышко заглядывает. Много ли мне надо - жить бы да и жить!

Исаак Ильич слушал, с наслаждением чувствовал, как и старик, благостное дыхание огня, простоту, красоту и счастье жизни... Как ценишь с уходящими годами каждый день, каждый час на этой тихой и шумной, горькой и душистой земле!

Потом он стал собираться в дорогу - бережно свертывал в трубочки картины, на которых сияло счастливое, незабвенное лето. Художник остро сознавал, что в этих холстяных трубочках, хранивших неблекнущее волшебство красок, - вся его творческая судьба. Он или будет признан, то есть получит возможности для дальнейшей, по-настоящему только начинающейся работы, или... у него замирало сердце, но вместе с тем была и какая-то радостная уверенность в успехе.

Левитан, просматривая картины, опять понимал, что многое, бесспорно, удалось, осуществилось и воплотилось в той законченной полноте, как это намечалось творческим воображением и взором (хотя, как всякий настоящий художник, не чувствовал окончательного удовлетворения).

Он зашел в комнату Софьи Петровны.

Она стояла над раскрытым, полосатым внутри чемоданом, о чем-то думала. На кровати в беспорядке грудились летние платья.

- Слушайте, Софи, - сказал Исаак Ильич с гордостью и тревогой, - двадцать три законченных картины за одно лето, вернее, за лето и осень. Как говорят охотники, богатое поле!

- Поздравляю от души. Не забудьте, что я первая поздравляю вас с большим успехом.

- Хорошо, если бы вы и на этот раз оказались моей доброй феей.

Она благодарно улыбнулась, устало поморщилась - ох уж эти сборы! - и со смехом кивнула на груду платьев:

- Пустить разве всю эту музыку по ветру? По крайней мере, смотреть будет весело...

От платьев пахло летним солнцем, свежей волжской волной, росистым березовым лесом, влажными цветами. На одном из них был приколот букетик высохших, осыпавшихся незабудок, на другом - шелестящий василек. Это было трогательно, пробуждало жалость и грусть.

Собиралась в отъезд (конечно, тайно и осторожно) и Елена Григорьевна. Она выдвигала ящики дубового комода, складывая в одно место все то, что хотела взять с собой, раскрывала коробки и шкатулки, выложенные внутри упругим и скользким шелком или атласом.

Что чувствовала она перед последней разлукой с тем, кто назывался ее мужем, кому она обещалась быть верной до конца грозными церковными словами?

Как всегда в наиболее острые моменты, она чувствовала лишь странное, безвольное оцепенение. Все было ясно, отчетливо - мысли и действия, и одновременно все происходило «само по себе», будто не касаясь сознания.

Она, как и Софья Петровна, разбирала и складывала платья, надеваемые только в самые большие праздники, подолгу смотрела на дорогие безделушки - перстни с алмазами, брошки, витые браслеты из червонного золота, длинные восточные серьги, узорное ожерелье, полное ослепительных малиновых камней... Все это было привезено из дома и мучительно напоминало отца, который, будь он в живых, не отдал бы ее за Иону Трофимыча!

И когда дошла очередь до венчального платья, до белых маленьких атласных туфелек, до церковных свеч в померанцевых цветах, бедная женщина не выдержала - разрыдалась.

Но в коридоре послышались шаги мужа и Елена Григорьевна быстро замкнула ящик и, смахнув слезы, села за пяльцы...

- Ветер как с цепи сорвался, а ехать надо: дело не ждет, - бодро сказал, входя, Иона Трофимыч.

Лицо его, сытое и здоровое, весело пылало от холода. Он посмотрел на жену, ухмыльнулся:

- Что-то глаза у тебя на мокром месте, Елена. Уж не обо мне ли, грехом, ревешь? Так ведь я через трое суток вернусь. Пригоню новую лошадку, на масленой кататься поедем, новую ротонду наденешь.

Елена Григорьевна слушала мужа со стыдом. «Если бы только он знал!» - думала она.

А он бодро расхаживал по комнате, выходил торопить с обедом, говорил жене уже строгим и твердым голосом:

- Поворачивайся, собирай в дорогу. Одеться надо потеплее.

И она доставала шерстяные носки, поярковые валенки, тяжелые, будто чугунные, галоши-мокроступы, бараний полушубок, заячью ушанку - все то, что напоминало о зиме, о тройке, уносящей в даль, в простор, в неведомые страны...

И вдруг с неожиданной остротой почувствовала - всем существом - завтрашнее бегство.

Елена Григорьевна украдкой взглянула на мужа - он неторопливо одевался, крепко и деловито постукивал о пол тугим, неразношенным валенком, - сознавала и убеждалась, что видит его в последний раз. Жалости, однако, не было, была лишь какая-то неловкость. И все-таки, когда он, берясь за полушубок, тепло сказал ей: «Ну, Лена, прощай, будь здорова!» - она вздрогнула и, быстро бросившись к нему, смущенно обняла его...

Он запахнул полушубок, опоясался кушаком, сунул в карман заряженный пистолет («через Шумятку поедем, там, говорят, пошаливают») и стал креститься, неторопливо и низко кланяться.

Потом подошел к жене, тихо сказал:

- Бог с тобой, прощай! - поцеловал ее в щеку и бодро вышел.

Елена Григорьевна, набросив шаль, пошла за ним.

Ветер гудел, уносил куда-то палые листья, больно охлестывал и жег лицо, шелестящим султаном подымал и развевал гриву кормной лошади. Иона Трофимыч легко вскочил в крытый тарантас, бородач кучер тронул, и озябшая лошадь бодро зацокала по гулкой улице.

Елена Григорьевна осталась одна.

Вечером в окно ее комнаты кто-то бросил горсть смороженного песку... Она бесшумно и быстро выбежала на парадное крыльцо. Там стояла, вся обвитая платками, Софья Петровна.

- Ну, как дела, Леночка? - тихо спросила она.

- Едем! - вскрикнула Елена Григорьевна, отчаянно и страстно бросаясь к Софье Петровне.

- Тише, тише! - испуганно зашептала Софья Петровна, обнимая ее.

Из темноты неожиданно выросла чья-то молодцеватая фигура.

- Ямщик, - сказала Софья Петровна.

- Так что, сударыня Елена Григорьевна, завтра прикажете подавать троечку?

- Да, да, часам к восьми, - спокойно ответила она. - Лошади надежные?

- Не лошади, а львы. Только свистнуть - и как не бывало.

И, опять тряхнув картузом, неожиданно пропал во мраке.

Торопилась и Софья Петровна, зябнувшая от ветра. Она дала Елене Григорьевне последние наставления:

- Главное - спокойствие. Затем - как можно меньше брать тряпья. Деньги и ценные вещи - основное, особенно на первое время. Дальше - не думать и сейчас же лечь спать.

Елена Григорьевна, разбитая внутренней усталостью, послушалась: затеплила лампадку, легла в постель. Мирный голубой свет напоминал рождественскую ночь в детстве, чистоту и тишину комнат, торжественное ожидание морозного зимнего праздника. Она подумала о том, что завтра в это время будет лететь по темным лесам, ужаснулась, спрятала лицо в подушку и быстро, крепко заснула.

Она проснулась, как всегда, рано, в полутьме, осмотрелась, прислушалась.

Ветер стихал, заря зачиналась холодно и тускло, в багровом дыму, в предзимнем тумане.

Елена Григорьевна не колебалась, не раздумывала - все в ней подтянулось, возбуждение обострилось и напряглось, - спокойно и деловито, уже окончательно, стала отбирать вещи, зашивать в дорожное платье деньги - свадебный подарок матери.

Потом, когда в доме еще спали, прошла по «парадным» комнатам, по залу и гостиной, - и сердце ее дрогнуло. В комнатах, уже светлеющих, чувствовался привычный запах ванили, дуба, кипариса, сухой вербы, воска, духов. Чисто, с церковной строгостью, белели полотняные расшитые чехлы на диванах и креслах. Мягко сиял фарфор в замкнутых стеклянных горках. Люстра вспыхивала от поднимающегося солнца, играла - и, казалось, звенела - тонкими подвесками из лунного хрусталя.

Ах, если бы у нее был любимый муж, с которым она делилась бы всем, чем жила ее душа, если бы сюда приходили журналы и книги, если бы можно было пользоваться всей этой щедрой красотой - кататься на лодке и на лыжах, съездить иногда в Кострому, в Нижний, а зимой, на святках, в Москву...

Как она любила бы детей, обязательно готовя их в институт, в гимназию, с какой радостью занималась бы хозяйством, какие узоры расшивала бы на пяльцах, как гордо и бережно носила бы в себе чувство родственности к этому дому, к этому прекрасному городу!

А теперь, в свой последний и грустный день, ей даже не с кем и не с чем было проститься. Приникнуть бы к груди матери, попросить благословения на новый, вероятно тоже нелегкий, путь, поклониться бы могиле отца!

На ее глаза опять навернулись слезы, и она, закусив платок, остановилась у окна, стала безучастно и бесцельно смотреть в пустую, тихо шумящую аллею, на одинокую, беспредельную Волгу... Она когда-то впервые увидела из этого окна Софью Петровну. И теперь, подумав о ней, почувствовала почти дочернюю нежность.

Софья Петровна после утреннего чая предложила Исааку Ильичу:

- Пойдемте совершим прощальную прогулку по городу, поклонимся тем местам, которые дали нам столько радости.

- Пойдемте!

Левитан надел короткое ватное пальто, глубоко надвинул черную фетровую шляпу. Софья Петровна туго стянула кушаком шерстяную куртку, с простонародным изяществом повязалась оренбургским платком.

Ветер дул уже слабо, порывами, обливал лицо совсем морозной свежестью, по облакам неслась зима, ныряло и переливалось холодное солнце. Железная земля вздрагивала и гудела, далеко разносила шаги. Гора, по которой поднимались Исаак Ильич и Софья Петровна, вся обросла инеем. Слышно было, как внизу плескалась в борт лодки студеная вода, как в чьем-то дворе весело, с визгом и шорохом, разгуливал по смороженной тесине острый рубанок. На соседней горе, в лесу, кто-то мерно рубил, сильно и крепко сек дерево.

Исаак Ильич взял Софью Петровну под руку, и она, подавшись к нему, бодро шагала своей легкой походкой, прохладно румянилась от ветра, всем существом ощущала близость друга. Прямо на них летели последние, иссохшие листья. Мертвая пустота стояла в аллеях, светлых от облаков. Веста, с наслаждением внюхивалась в дурманяще-острый воздух, кружилась среди берез. Прошли безлюдную улицу, вышли в поле.

Какой холодный, одинокий простор! Вощеные жнивья, густота и блеск озимей, пустые холмы, село Спас-Березники за голой, до черноты обдутой рощей, белый пепел инея, какой-то непрерывно набегающий, тревожный и жалобный шорох и все те же облака, по которым летела зима.

- «Но пруд уже застыл»», - нараспев, тихо и ласково, сказал Исаак Ильич, подходя к полевому озеру, окованному тонким ледком.

- Застыл пруд, уснули дубравы, вот-вот посыплет снег, - вздохнула, оглядываясь, Софья Петровна. - Ах, милая Москва! - вдруг быстро повернулась она к художнику. - Ведь представьте только, завтра в это время мы будем в поезде... Люблю поезд. Так хорошо - нестись, что-то догонять, за чем-то гнаться.

- Необходимо, однако, и перепутье. Это тоже неплохо - отдохнуть, вдуматься, всмотреться в себя. Вспомните наши охотничьи привалы, - ответил художник.

- Да, мой друг, нынешнее лето - на всю жизнь! - Софья Петровна посмотрела на художника. - Послушайте, да мы, кажется, ни разу не побранились за все лето?

- Если не считать ваших обид на мои поздние возвращенья.

Софья Петровна с деланным недоумением пожала плечами:

- А я и не думала обижаться. Я просто беспокоилась - вы могли заплутаться, попасть, например, в трясину, в чарусу, уйти на голос какой-нибудь русалки...

- Ах да, конечно, конечно, - с холодком сказал художник.

Софья Петровна рассмеялась, хлопнула его по руке лайковой перчаткой:

- Какой вы милый, Исаак!

Пошли вдоль оврага, вошли в липовый парк, веселый от синиц, стали спускаться с горы, прощально оглядывая Волгу, которая, как и поле, слепила безмерно-одиноким простором. На базаре по-прежнему ворковали голуби, привычной спокойно стояли у дверей магазинов и лавок купцы, все в одинаковых черных валенках с красными искрами - «мушками», в зимних меховых малахаях.

Зашли к Вьюгиным.

Гавриил Николаевич разбирал огромную бочку с посудой - ловко доставал из соломенных гнезд граненые графины и стаканы, вазочки и блюдца, фарфоровые чайники и солонки, узкие бокалы и цветные статуэтки.

- Здравствуйте-с! - быстро поднялся он, увидев Исаака Ильича и Софью Петровну. - Вот посудку-с получили из Нижнего. Посудка - первый сорт! - Он тихо постучал пальцем по краю расписной чаши.

Иван Николаевич, озябший и хмурый, в плюшевой шапке, в поношенной куртке на беличьем меху, стоял за буфетом, искоса, с видимым раздражением, заглядывал в газету. Он вежливо поздоровался, приветливо спросил:

- Итак, в Москву отплываете, господа? - И, помолчав, подумав, перешел на необычный, мечтательный лад: - Эх, Москва, Москва, золотые маковки! Промышленность, торговля, университет, выставки, театры, пьесы Островского, госпожа Ермолова! - Иван Николаевич махнул рукой и грустно усмехнулся, подняв на художника большие черные глаза. - Расскажите, пожалуйста, Антону Павловичу о нашем богоспасаемом городке...

 Живет, скажите, в этом городке Иван Иванович Земляника, то бишь некто Вьюгин, ценитель и почитатель его таланта, понемножку, по-российски, торгует, скучает, водки не употребляет, но зато в горькие минуты пописывает стихи и, может быть, - кто знает? - годится в герои рассказа... - Потом, сразу оборвав, спросил: - А как на будущее лето - ожидать прикажете?

- Обязательно. Это дело решенное, - ответил Исаак Ильич.

- Приедем раньше, весной, по разливу, чтобы застать тягу вальдшнепов, расцвет черемухи, сирени и ландышей, Семик и Троицу, - с чувством сказала Софья Петровна.

- Здесь чудесная весна, - оживился Иван Николаевич.

Он достал большой плотный пакет, доверху насыпал в него шоколадных конфет и с легким поклоном подал Софье Петровне:

- Прошу принять, по старинному русскому обычаю, маленький подарок на дорогу.

Софья Петровна поблагодарила с привычной московской щеголеватостью.

- Ну, прощайте, Иван Николаевич, будьте здоровы, вспоминайте нас, - сказал Исаак Ильич. Иван Николаевич крепко пожал обоим руки.

- Желаю счастливого пути и успеха. Будем следить по газетам за выставками, на которых вы познакомите публику со своим - и нашим - золотым Плесом.

Подошел Гавриил Николаевич, тоже приветливо мостился, сняв заячью шапку:

- Желаю-с благополучно здравствовать!

По дороге встретили Альбицкого - он шел из училища, нес стопку тетрадей, позванивал тростью по крепкой, латунной земле.

- А я, господа, хотел было заглянуть к вам, принести мои самые лучшие пожелания в дорогу...

- Спасибо, спасибо, Петр Иванович.

Он посмотрел на них просто и ласково:

- Счастливцы... Москва, центр науки и искусства, круг передовых людей... - Потом, улыбнувшись, продолжал с той же простодушной ласковостью: - Ну, ничего, можно жить и здесь. Буду трудиться на ниве народной, охотиться - не сегодня завтра наступит охотничий праздник, пороша, - сяду за исследование об охоте в Костромской губернии. - Он помедлил и добавил с гордостью: - На днях гонорар прислали из редакции «Природы и охоты». Поощряют.

Прощаясь, Петр Иванович сказал Исааку Ильичу:

- Прошу по-охотничьи приветствовать господина Степанова - люблю его картины.

- Вот и закончена наша летняя эпопея, - печально улыбнулась Софья Петровна, когда они остались одни. - Теперь домой: пообедаем, напьемся чаю, проводим Лену - и на пароход. Прощай, милый Плес!

Все было кончено, все было приготовлено: под кроватью стоял набитый чемодан, в шкафу лежал сверток, на стене, за занавеской, висела старомодная шуба.

Елена Григорьевна, опять страшно усталая, желала теперь только одного - скорейшего разрешения всех этих хлопот, всего этого страстного напряжения.

И вот по-вчерашнему слабо зазвенело окно. Она, быстро накинув платок, бесшумно метнулась в коридор. Было тихо: свекровь и золовка молились в молельной, жаркой от свеч, суровой от старинных икон в венцах и окладах, прислуга - молодая девка и старуха - уже спала. Елена Григорьевна взяла чемодан и с нестерпимо бьющимся сердцем стала спускаться, ступенька за ступенькой, по парадной лестнице. Ямщик, двигавшийся совершенно беззвучно, быстро унес чемодан в темноту. Потом она вынесла сверток, вбежала в комнату, надела шубу, закуталась платком, шалью, погасила лампу и в последний раз оглядела свое бесприютное жилище, грустно озаренное лампадкой. Она перекрестилась, поклонилась земным поклоном и, не задерживаясь, не раздумывая, быстро вышла из дома. Ветер отшумел, успокоился, остро пахло инеем, крепким холодом Волги. Софья Петровна нежно подбадривала беглянку. Исаак Ильич тоже говорил что-то ласковое.

Приглушенно свистнул в стороне ямщик, брякнули сбруей нетерпеливые лошади. Елена Григорьевна села в возок, - закуталась бараньим ямщицким тулупом, ямщик весело, с тем же приглушенным ухарством, гикнул, лошади рванулись, понеслись вскачь, и по лесу вперебой зачастил грохот колес.

- Эпилог романа, - сказала Софья Петровна.

- Вероятно, только начало.

- Может быть, и так, но дело, во всяком случае, сделано.

Они быстро, молча пошли к себе.

- Через два часа будет пароход, - сказал, встречая их, Ефим Корнилыч. - Только что был на пристани.

На прощанье хозяин принес мешочек с яблоками.

- И не думайте отказываться - крепко обидите нас со старухой. Яблоки отборные, одно к одному, таких и в Москве не сыщете. А ежели на лето опять пожалуете, приезжайте как домой. Весной перед домом сирень цветет, соловьи поют по овражкам.

- Ну, дай бог, дай бог, - растроганно шептала старуха, крестясь на образ.

До чего же скучна и одинока поздней осенью захолустная волжская пристань - «каюта для пассажиров», где горько дымит железная печка; уходящая в звезды мачта; шумящая по борту волна, которую уже покрывает тончайшая наледь!

Исаак Ильич подошел к борту, оглянул темный простор, прислушался к быстрому всплеску лодочных весел. Лодка плыла к пристани. Скоро она стукнулась о берег, послышались торопливые шаги по сходням - на пристани показался Иван Федорович. Он был в охотничьей поддевке, с кинжалом у пояса, в высокой, откинутой на затылок казацкой папахе.

- Ну, слава богу, застал! - сказал он радостно. - Я прямо с охоты, черт занес в дремучие ломковские леса, собака увязалась за лисицей, - только недавно вернулся.

- А лисицу взяли? - с оживлением спросил Левитан.

- Взял. Первосортная огневка!

Вышла Софья Петровна в шляпе с вуалью, в живописной жакетке.

- А, Иван Федорович! - сказала она, дружески протягивая руку. - Как это мило и трогательно, что вы приехали проводить нас в такой поздний час.

- Помилуйте, Софья Петровна, да если бы я не приехал, я бы целый год не знал покоя.

Исаак Ильич достал из кармана пальто два заранее приготовленных этюда, написанных на гладких, отполированных дощечках.

- На память, - сказал он, отдавая их Ивану Федоровичу.

Иван Федорович даже растерялся:

- Такой дар, такая честь!..

Прощаясь, он почтительно поцеловал руку Софье Петровне, долго держал в своих руках теплую и тонкую руку художника.

- Не забывайте меня, - сказал он уже из лодки, - Весной приедете - сейчас же ко мне. Какая тяга на порошинских сечах!

Показался пароход - вдали, в темноте, вспыхнул, стал то приближаться, то пропадать чуть мерцающий огонек, слабо отраженный в воде, скользящий по ней нетонущим, вздрагивающим поплавком. Пароход остановился всего на какую-нибудь минуту. Исаак Ильич и Софья Петровна едва успели сбежать по сходням, как он уже зашумел, тронулся и, делая просторный поворот, грустно и протяжно загудел, прощаясь с городом. Он шел последним рейсом.

Заспанные матросы и помощник капитана, седой и крепкий старик в медвежьей шубе, с недоумением и любопытством смотрели на этих странных пассажиров с их треножниками, зонтами и Вестой.

Исаак Ильич и Софья Петровна, сложив в каюту вещи, вышли на палубу. На берегу, там, где стоял домик Ивана Федоровича, вырвались две огненные вспышки, оглушительно раскатились два выстрела - прощальный охотничий привет...

Под колесом кололся, шуршал ледок. Отходил, уплывал засыпанный звездами, спящий, совсем забытый город.

Над погостом - над вечным покоем - поднималась чуть ущербная луна, цыганское солнышко, как называли ее в городе. Великая печаль чувствовалась в ее мертвенном свете, слабо озарявшем древнюю часовенку, могильные кресты, пустой горный откос. Смутно темнел на берегу старый купеческий дом под красной крышей, где в одном из окон светилась лампадка.

- Еще раз - прощай, Плес! - сказала Софья Петровна, с особенной радостью чувствуя близкое тепло любимого человека.

Художник пристально смотрел в сторону города, уже скрывающегося за поворотом.

Пароход выходил на пустоплесье. Со всех сторон тянуло холодом, все было зыбко от звезд, в которых тоже сияла пушистая, опускающаяся на землю зима.

Пассажиров почти не было - только несколько мужиков-пильщиков, молодой купец в «сибирке» и провинциальный актер - высокий, усатый, горбоносый человек в сношенном пальто на рыбьем меху и широкополой шляпе.

- Живой Несчастливцев, - улыбнулась Софья Петровна.

Несчастливцев, уже совсем захмелевший, все требовал «матушки-водки», бессмысленно смотрел мутными глазами, бессвязно бормотал что-то об ангажементе в Нижнем и, возвышая густой бас, гремел, стуча в грудь:

- Не признан, но велик... Меня, может быть, сам Александр Николаевич Островский знал и описывал. - И, выпрямляясь, жестикулируя, начинал торжественно: - «О, люди, люди! Порождение крокодилов!..»

Софья Петровна пыталась вступить в разговор с ним, но он, не вязавший лыка, пробормотал что-то извиняющееся и, закрывшись шляпой, тяжело и угрюмо задремал.

Разошлись по каютам.

Исаак Ильич, устроившись у себя, заглянул к Софье Петровне. Она заранее приготовила чай для Елены Григорьевны, устраивала из шалей - и одеял постель.

Пароход шел быстро, в подрагивающее окно резко секло холодом, под полом чувствовалось спокойное гудение машины.

Семихолмье, глухая сельская пристань, приблизилось совсем незаметно: короткий, требовательный свисток, гром сходней - и на сходнях молодец ямщик в тулупе, перехваченном кушаком, с чемоданом и свертком в руках.

- Все благополучно? - бросилась к нему Софья Петровна.

- В лучшем виде, сударыня! Благодарим и кланяемся. Он смахнул шапку, тряхнул кудрями и быстро побежал по сходням.

Софья Петровна провела Елену Григорьевну в каюту, помогла ей раздеться.

- Вы не можете представить, насколько я устала, - пожаловалась Елена Григорьевна.

- Верю и чувствую, дружок. Выпейте чаю с ромом - это подбодрит и согреет, - потом часика на два ложитесь спать. Теперь почти все закончено. Послезавтра будем в Москве.

- Да, да, теперь я уже никуда не уйду, отдаюсь на божью и вашу волю, - тихо сказала Елена Григорьевна, опускаясь на койку.

Она быстро выпила кружку чаю, прилегла, улыбнулась беспомощной улыбкой и сразу задремала. Задремала и Софья Петровна. Спала, забравшись на койку Софьи Петровны, счастливая Веста. Исаак Ильич, один во всем ночном волжском мире, тихо бродил по палубе.

Пароход, пересчитывая мачтой звезды, осторожно пробирался среди отмелей, протяжно гудел, ярко озарял пунцовым вахтенным огнем черно-седую волну. На волне у берега, ныряя и вытягиваясь, золотым челноком покачивалась луна.

Художник думал все об одном, все о том же - о своих летних картинах, о своем будущем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.