Глава одиннадцатая ПРЕЖНЯЯ ЖИЗНЬ В ДРУГИХ МИРАХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава одиннадцатая

ПРЕЖНЯЯ ЖИЗНЬ В ДРУГИХ МИРАХ

И вот я, странствующий энтузиаст, отправляюсь искать этот дом… И вот я отправляюсь искать… И вот я отправляюсь… — намеренно повторяю трижды, потому что искание превратилось для меня в постоянное действо: самого дома давно уже нет, его снесли так же, как и множество «домиков старой Москвы», воспетых Цветаевой, но я отправляюсь. И отправляюсь чаще всего один, иногда с теми, кто разделяет мою любовь к «Розе Мира», — мы назначаем свидание у метро, идем по Пречистенке и сворачиваем в Малый Левшинский, — иногда же с теми, кто бывал в этом доме и сберег о нем воспоминания… но об этом чуть позже.

Я отправляюсь искать даже не дом (его давно нет), а место, где он стоял. Для меня это так важно — найти место, где стоял дом со всеми его шкафами, комодами, роялем, старинными образами. Важно потому, что место — это нечто подлинное и вечное. Можно забыть, где оно находилось, но его нельзя уничтожить, стереть, обратить в кирпичную пыль. Нельзя заменить его на иное — ложное место, сказав, что подлинного и не существовало. Нет, оно существовало, а значит, существует и тот, кто дает ему имя, кто жил на этом месте, соприкасался с ним своими мыслями, чувствами, сомнениями и разочарованиями. Поэтому место сохраняет присутствие человека, как бы продлевает его во времени и пространстве, и, отыскав место, я словно бы мысленно соприкасаюсь с тем, что мы называем личностью или даже душой.

И вот я отправляюсь, но я еще не знаю точно, где оно, это место. Разумеется, я получил подробные наставления от Аллы Александровны, но я боюсь ошибиться, за это место принять другое. Я медленно сужаю границы… здесь или, может быть, здесь? Чуть правее или левее? Ближе или дальше? Снова звоню и снова спрашиваю, допытываюсь. Алла Александровна терпеливо объясняет, но разве по телефону объяснишь, и объяснение неизбежно превращается в обещание пойти вместе со мной, но не сейчас, а через некоторое время: она расхворалась, неважно себя чувствует. Поэтому я при всем моем нетерпении должен немного подождать. И, пока я жду, подсчитывая дни, происходят две встречи, одна из которых приближает, другая же приводит меня к дому. Можно сказать, к самому крылечку…

Я все?таки побывал у Виктора Михайловича Василенко, последнего поэта — акмеиста. Видно, не зря занимал кресло в издательстве: оно?то, родное, мне и помогло. Дело в том, что благодаря одному из наших редакторов ко мне попала рукопись Виктора Михайловича, и теперь для меня было вполне естественным поближе познакомиться с автором. И вот я в комнатке Виктора Михайловича — пристроившись на краешке дивана, слушаю его рассказы.

Комнатка самая обычная, что называется, стандартная, обставленная в духе шестидесятых годов. Точнее, не в духе, а в стиле, потому что никакого духа у этих годов не было и все стремились к стилю… стилю… стилю, самая примечательная особенность которого заключалась в его полном отсутствии. Виктор Михайлович, разумеется, не стремился, а просто купил в магазине то, что там продавалось. Для него важен не стиль — даже в его аскетическом отсутствии, — а дух.

Поэтому его рассказы удивительны своим пафосом, романтической патетикой. Виктор Михайлович даже не рассказывает, а декламирует — как поэт, с характерными жестами рук, с гордо вскинутой головой, со слегка прищуренными глазами. Короткое, прерывистое, как бы астматическое дыхание обозначает отточия в речи. «Из Трубниковского переулка, где я жил с родителями, я приходил к Дане в Малый Левшинский». Господи, как легко себе это представить да и самому пройти тем же маршрутом: пересечь Арбат в районе бывшего кинотеатра «Арс», свернуть, нырнуть, вынырнуть, и вот он, Малый Левшинский! «…И мы в его комнате с двумя окнами во двор обычно засиживались допоздна». Эта заставленная книгами комната с портретами любимых писателей в простенках между шкафами, в том числе и Владимира Соловьева, — я и ее сейчас мысленно отчетливо вижу: хоть протяни руку и прикоснись.

Разговаривали обо всем: о космосе, астрономии, о поэзии, о Достоевском. И еще: «Помню, как он описывал свою предыдущую жизнь в иных мирах». Вот оно что! Это уже совсем близко признанию самого автора «Розы Мира»: «…слабые, отрывочные, но для меня неоспоримо достоверные проблески из глубинной памяти сказывались в моей жизни с детских лет…» Поэтому для нас ценна мельчайшая деталь в воспоминаниях Виктора Михайловича, сохранивших эти проблески глубинной памяти Даниила: «Там было три Солнца: одно голубое, другое изумрудное, третье такое, как наше. И они всходили в разное время. Причем, когда совпадали восход одного и закат другого, в небе полыхали удивительные, фантастические краски, которые преображали все — дома, леса, луга. Люди там жили очень хорошо, там не было ни войн, ни злодейств. Он говорил о прекрасных зданиях, ласковом море, о том, что все жители этого мира любят поэзию, искусство…

Я его спрашивал: «Там, как в раю?» Помолчав, он отвечал: «Да. Как в раю»».

Не об этом ли в стихотворении Даниила Андреева из цикла «Древняя память»?

Два солнца пристальных сменялось надо мною,

И ни одно из них затмиться не могло:

Как ласка матери сияло голубое,

Ярко — оранжевое — ранило и жгло.

Когда лазурный шар, грустя прощальной славой,

Сходил на мягкий шелк лилового плаща —

Пронзительный восход, кровавый, рыжий, ржавый,

Я ждал в смятении, молясь и трепеща.

Тот мир угас давно — бесплодный, странный, голый…

Кругом — Земля в цвету, но и в земной глуши

Не гаснут до сих пор два древних ореола

Непримиримых солнц на небесах души.

И снова Виктор Михайлович рассказывает, слегка прикрыв глаза, вспоминает: «Он говорил о какой- то любви, которая у него была на одной из планет. О юной красавице, с которой встречался в каких?то мраморных павильонах… А рядом бродили ласковые звери, выгибая бархатистые гибкие спины. Они походили на тигров, но были ручными и никому не делали зла. Там летали птицы, которые садились прямо на плечи, терлись своими клювами о щеки, а некоторые даже позволяли брать себя в руки, и люди кормили их какими?то невиданными зернами. Тут же росли чудесные плоды, их приносили какие?то женщины, кланялись и уходили. Люди возлежали на каменных ложах в легких одеждах и читали книги…»

Читал тогда, во время нашей встречи, Виктор Михайлович и свои стихи. Вот стихотворение «Царское Село», посвященное Ахматовой, — из небольшой книжечки сонетов, подаренной мне 22 марта 1990 года (дата сохранилась на титульном листе, рядом с дарственной надписью), незадолго до смерти Виктора Михайловича:

Здесь золотистые поникли клены,

прозрачные задумались пруды;

здесь вечером лучистый след звезды

горит над мостиком на влаге сонной.

Взор ослепляют термы Камерона,

и статуи прекрасны и горды.

Струя неиссякающей воды

сверкает перед девой обнаженной.

Жилище муз, воспетое не раз!

Сады живые русского Версаля!

Вы для меня роднее, ближе стали;

в уединенье думаю о вас,

о сумерках, сходящих на долины

к дряхлеющим дворцам Екатерины.

Да, да, незадолго до смерти. Собственно, и наша встреча тоже незадолго: это так чувствуется, так распознается, угадывается, улавливается по неким признакам, неким приметам, поэтому Виктор Михайлович с такой юношеской страстью отдается воспоминаниям, припадает к ним, словно жаждущий к вожделенной, холодной струе родника: «Рассказывал мне Даня и о своей прежней жизни в Индии. Там он был воином, она — жрицей храма, и любовь свою они скрывали».

Близость конца — неизбежная близость — как бы возвращает его к началу: «Как?то я приходил в Левшинский переулок. Добровского дома там теперь нет, пустырь. Остались только деревья, которые росли около. Я нашел даже то место, где была комната Дани, куда я приходил и где мы проводили долгие часы. Там теперь песочек и играют дети…» (воспоминания Виктора Михайловича Василенко привожу в литературной записи Бориса Романова).

И он заново переживает то, что уже было когда?то и ныне повторяется снова, — значит, не было, а есть. Есть и навсегда останется, пребудет, как остаются и пребывают в вечности все произнесенные нами слова и совершенные поступки.

Слова, поступки — и мы сами. Поэтому Виктор Михайлович не рассказывает мне о том, как он идет из Трубниковского в Малый Левшинский, а действительно идет из Трубниковского… в Малый Левшинский… пересекает Арбат неподалеку от кинотеатра «Арс» и переулками выходит к дому Добровых, где живет его друг, так же, как и он, сочиняющий стихи. Дом двухэтажный, с деревянным верхом, на высоком основании, как бы на подклети, и, чтобы войти в него, надо подняться по ступенькам. Комната Даниила, быть может, та самая, где их когда?то поселили вместе с Вадимом. Сумрачная, словно затененная… деревья перед окном. Да, эта комната сейчас передо мною — вот она, возникла, обозначилась, вдвинулась в пространство той комнаты, где находимся мы, и я чувствую запахи старого дома, слышу голоса за стеной, кашель пациентов, ожидающих приема, шаги по коридору, звон посуды на кухне…

Бузина на решетке,

Где ни троп, ни дорог нет,

Словно в чарах старого сна.

Только изредка вздрогнет

Тарахтящей пролеткой

Тишина.

Это не только строки из стихотворения Даниила Андреева «Старый дом», посвященного Филиппу Алек сандровичу Доброву, но по мостовой Малого Левшинского действительно тарахтит пролетка, и стихи еще не написаны, и их будущий автор еще ничего не подозревает о… вернее, не прозревает их в своем будущем. Он лишь осознает, что отчасти он своевольное дитя этого дома, его баловень, любимчик, полноправный обитатель, даже строгий ревнитель заведенных в нем порядков, отчасти же — неведомый пришелец, гость, чужак, Андреев в семье Добровых.