7. ОТ ТЕРЕКА ДО ДНЕПРА
7. ОТ ТЕРЕКА ДО ДНЕПРА
Легко сказать — жить. Что-то мое существование никак нельзя было назвать жизнью. Это было сплошной непрерывной мукой, и не где-то, в отдельном месте моего несчастного тела, а болело все, каждый кусочек, каждая клетка, а все нервные волокна работали в непрерывной режиме, посылая горестные сигналы в измученный мозг. Но, жить все равно, надо.
Пробыл я в таком полуживом состоянии в этой палате приблизительно суток двое; ко мне подходили врачи и сестры, что-то потихоньку обсуждали, но никаких процедур не выполняли. Подносили какую-то еду, но есть я не мог, и все это уносилось обратно, только всякие сладости, вроде конфет или печенья, оставались в тумбочке, а потом было сложено в бумажный мешок, который все время так и путешествовал со мною.
Был декабрь месяц, немцы после катастрофы под Сталинградом начали отвод своих войск с Северного Кавказа. Настала очередь и нашего госпиталя. Нас грузили в санитарные автомобили и везли куда-то. Путешествие было недолгим — так мне показалось, или же я опять проехал этот путь в бессознательном состоянии.
В новом госпитале за мной ухаживала русская санитарка, пожилая женщина с добрым русским лицом. Она и рассказала мне, что я нахожусь в Георгиевске, а привезли меня из Прохладного. Откуда она узнала, что я русский, не знаю, но она подолгу сидела возле меня, горестно вздыхая. Возможно, вздыхала она не столько обо мне, сколько о себе. Яков Айзенштат в своей книге «Записки секретаря военного трибунала», изданной в 1991 году в Лондоне, писал об одном случае в поселке Артемовскуголь на Украине: «Медицинские сестры местной больницы остались в поселке. Выяснились все обстоятельства, связанные с организацией медсестрами госпиталя для немцев. Было проведено расследование, и десять медицинских сестер предстали перед Военным трибуналом 12-й армии… Был оглашен приговор, по которому все медицинские сестры приговаривались к расстрелу». Конечно, утверждение, что русские медицинские сестры могли «организовать» немецкий военный госпиталь, было чистейшим бредом в духе тогдашней советской юстиции, но людей расстреливали и по менее значительным обвинениям. 12-я армия действовала на Северном Кавказе. Возможно, и эта добрая женщина попала под этот кровавый сталинский каток.
Движение на запад продолжалось. Теперь наш железнодорожный эшелон состоял в основном из обыкновенных товарных вагонов, пол которых был устлан соломой, на которой мы и располагались, человек по пятнадцать на вагон, с одним солдатом-санитаром, который и кормил всех (кроме меня), и перевязывал, при необходимости, опять же кроме меня. Подойдет, посмотрит, покачает головой и отходит — не решается. Гной уже выступал у меня из- под повязки, запах — отвратительный, тем более, что отвернуться, чтобы его избежать или ослабить, возможности у меня не было; я так и лежал все время на правом боку.
Подъехали к Ростову, вроде бы эшелон наш начали разгружать, но скоро прекратили, и эшелон двинулся дальше.
Окончательно выгружены мы были в Таганроге. Меня на носилках внесли на 2-й этаж и уложили на койку. Палата — большая светлая комната, в ней больше десятка коек, моя — первая от двери, у широкого окна. В палате все раненые — челюстники, разной степени тяжести и разной степени выздоровления, кто-то уже бегает по всему госпиталю, а кто, как и я, еще не может встать с постели. На одного просто страшно смотреть, у него полностью нет нижней челюсти, как-то там натянута кожа, а в рот вставлена трубка, через которую он и питается. Кстати, некоторое время спустя, когда я уже начал помаленьку, невнятно и шепеляво, что-то произносить, один врач сказал мне, что, если бы «мой» осколок прошел на один сантиметр выше, у меня бы челюсти не было совсем. Бог миловал.
Я не успел еще как-то отойти от мучительной боли, вызванной укладкой-перекладкой моего тела на носилки и с носилок, как меня снова на носилки и в операционную на перевязку, долго обмывали из большого шприца гной, перевязали, отнесли в палату и оставили в покое. Но не совсем. Здесь меня в первый раз покормили — напоили горячим молоком с сахаром. Даже эта процедура была для меня нелегкой, рот у меня не открывался, нужно было это молоко процеживать как-то через стиснутые зубы. Было это 24 декабря 1942 года, я хорошо это заметил, потому что на следующий день было католическое рождество, и в госпитале происходила соответствующая суматоха. Значит, я не ел одиннадцать суток.
Моя неторопливая и несладкая госпитальная жизнь продолжалась. Каждый раз день начинался с одного события: в палату врывалось юное узколицее конопатое создание с тазом теплой воды и с восклицанием: «Начнем умываться», сразу подсаживалось ко мне, потому что я первый от двери палаты. Собственно, умывать у меня по большому счету было нечего: я был забинтован сверху до бровей, а снизу — включая нижнюю губу. И она мне только протирала влажным теплым тампоном нос и немножко вокруг носа, и при этом что-то щебечет-щебечет, блестя зелеными глазами и встряхивая своей огненной копной. Затем то же проделывала с моими руками и отбывала к другим раненым.
Кормили меня молоком с сахаром и какими-то бульонами, к концу была попытка попробовать какую-то кашу, но из этого, ничего не получилось.
Сначала меня носили на перевязку каждый день, потом через день. Однажды сестра, сняв с меня бинты, дала мне зеркальце и я, посмотрев в него, увидел свою развороченную бороду, но в ужас меня ввело другое — мои глаза. То, что в глазах нормального человека было белым, у меня было густо красным, прямо цвета знамени победившего социализма. Уловив, видимо, мое огорчение, врач сказал мне что-то утешительное, а сестра похлопала по плечу и, в свою очередь, произнесла несколько слов по части любви и девушек. К этому времени я уже начал кое-что понимать из немецкой речи, если, конечно, говорить медленно и короткими фразами. Но обычная немецкая речь быстрая, а в отношении немецких длинных слов и таких же длинных фраз еще ехидничал сам Марк Твен.
Сильно смущало меня применение таких знаменитых больничных предметов, как судно и утка. Оно и понятно: как еще чувствовать себя семнадцатилетнему мальчишке станичного воспитания, которому молодая девушка подсовывает под голую задницу указанный неприличный предмет. Краснел я, видимо, невероятно, хотя и краснеть у меня было нечему, а носы, как известно, краснеют совсем от других причин. Я никогда сам не просил ничего при нужде, но санитарки догадывались сами. А так — терпел.
Однажды я решился, при возникшей необходимости, сам отправиться в далекое тогда для меня путешествие в туалет, выбрался в коридор, прошел шагов десять, держась за стенку и… упал. Меня быстро водворили на место, и старшая медсестра, высокая строгая немка, долго, сидя на краю моей койки, выговаривала мне, а я лежал и понимал, что мне надо улыбнуться и сказать ей, что я больше не буду, но ни того, ни другого я сделать не мог: что это за улыбка одной верхней губой? Наконец, она поняла по моим красным глазам, что раскаиваюсь, помахала у меня перед носом своим аристократическим пальцем и ушла. Больше я таких попыток не предпринимал.
Недели через две моего пребывания в Таганроге я начал произносить какие-то звуки, и ко мне подсел Фриц, солдат из нашей палаты, уже, по-моему совершенно здоровый, так как он обычно с утра одевался в мундир и целый день болтался по госпиталю, любезничая с сестрами. Это только в сочинениях соцреализма советский солдат, попав в госпиталь по ранению, днем и ночью мечтает о том, как бы скорей сбежать из госпиталя на фронт, чтобы биться за Родину. По-моему, любой солдат любой армии никогда не торопится покидать медицинское учреждение. Так и Фриц. Возможно, его придерживали еще и потому, что он неплохо говорил по-русски.
А подошел он ко мне, чтобы заполнить мои больничные документы, которые ведь до сих пор были без никаких моих данных, и был я Иваном Беспрозванным, а возможно, и Беспрозванным Гельмутом.
Имя и фамилию он записал быстро, а вот в отношении воинского звания (а в анкете военного госпиталя такая графа присутствует обязательна) вышла заминка.
— Воинское звание? — спрашивает Фриц.
— Легионер, да?
Я знал еще из советской прессы, что в вермахте уже имеются национальные формирования из граждан СССР: грузинские, татарские и др. Видимо, Фриц так и подумал.
— Нет, — говорю я, — я военнопленный.
— Так писать нельзя, это же военный госпиталь.
— Но я же военнопленный!
Что он написал в моих документах, я не знаю, но с тех пор врачи и сестра называли меня «кляйне большевист», то есть «маленький большевик». Но отношение ко мне не изменилось.
Тем временем фронт не стоял на месте, и наш госпиталь гоже пришел в движение. Нас погрузили в эшелон и перебросили в г. Макеевку, где не произошло никаких запомнившихся событий, а через несколько дней я снова в эшелоне, который направляется в г. Сталино, ныне Донецк. А вот в городе имени великого вождя хватил я беды свыше всякой меры.
Наш санитарный эшелон прибыл в Сталино ночью и был поставлен на четвертом или пятом пути от платформы, куда подходили автобусы для перевозки в госпиталь. Открыли двери вагона, в него сразу хлынул жуткий мороз. Январь все-таки.
В любом медицинском учреждении больных подразделяют на «лежачих» и «ходячих», причем граница между ними во всех аспектах больничной жизни достаточно резкая. В событиях этой морозной ночи граница между этими категориями раненых была чуть ли не границей между жизнью и смертью. Как только дверь вагона открылась, и стали видны стоявшие на платформе санитарные автобусы, «ходячие» сами или с небольшой помощью санитара выбрались из вагона и через пару минут уже были в автобусах. С нашим же «лежачим» братом дело затягивалось, а он тем временем замерзал на соломе. Сама технология выгрузки не позволяла осуществить ее в приемлемом темпе. Для этого нужно было двум санитарам взобраться с носилками с земли в вагон, уложить раненого на носилки, более или менее укутать его, подтащить носилки к двери вагона, стащить носилки вниз, перенести метров на двадцать к платформе, поднять наверх, самим влезть на платформу и отнести носилки к автобусу.
Вот и вопрос: сколько же нужно было санитаров, чтобы проделать все описанные процедуры с несколькими сотнями раненых? Сразу же стало ясно, что такого количества санитаров в наличии нет, и руководящие выгрузкой врачи стали ходить вдоль эшелона, призывая раненных, если кто хоть чуть в состоянии двигаться, пусть продвигается своим ходом до платформ. И многие решились на это. Я тоже решил не замерзать под тонким одеялом и шинелью, считая, что смогу «хоть чуть». Санитар быстро поднял меня с соломы, одел на меня мою ефрейторскую шинель и больничные тапочки, помог спуститься на землю и пустил в свободное плаванье.
И я пошел. И не я один. Это был адски страшный путь. Если бы я, будучи кинорежиссером, захотел бы показать массовые страдания людей, я бы выбрал именно этот наш путь. Кто идет ногами, кто пытается передвигаться на всех четырех, кто ползет и для кого каждый очередной рельс является почти непреодолимой преградой. Стоны, крики, плач, даже какой-то вой. В нескольких шагах впереди меня движется пара обнявшихся солдат, укрытых одним одеялом. Два шага сделают, потом стоят, шатаясь и крепко держась друг за друга, потом опять два-три шага. Я двигаюсь в таком же режиме, только один. На половине пути мне полностью отказало зрение. Ничего, не вижу, кроме красного пламени, передвигаю ноги, вытянув вперед руки, в голове — одна мысль: «Дойду — не дойду! Дойду — не дойду?» Споткнулся о рельс, закачался, закружился, даже коснулся одной рукой чего-то, ледяного, но не упал.
Дошел и упал, уже совершенно неживой, грудью на оледенелый бетон, а буквально через несколько секунд меня выдернули вверх, как редиску из грядки и посадили в автобус.
Но на этом мои злоключения не закончились. Уже в здании госпиталя, оказывается, регистрировали прибывших раненых. Когда подошла моя очередь, регистратор обер-ефрейтор записал мои имя-фамилию, спросил о воинском звании, увидел на моей шинели ефрейторский угол, произнес: «А, ефрейтор» и собрался так записать, черт меня дернул возразить, что я, мол, никакой не ефрейтор, а военнопленный, то он заорал на меня что-то вроде: «Вон из госпиталя!» Слава Богу, что он не начал самолично выталкивать меня из здания, наверно, по причине занятости.
Я вышел в коридор, остановился у стены, опираясь на нее, и чувствую, что вот-вот упаду. Но не успел: бежавший мимо меня санитарный унтер-офицер пожилой, можно сказать, дедок, с усиками а ля Гитлер, остановился напротив меня, спросил, не из сегодняшнего ли я эшелона и в ответ на мой утвердительный кивок остановил двух санитаров, сам почти бегом направился по коридору, за ним эти два бугая, а я между ними, когда достаю ногами до пола, а когда и нет.
Забежали в палату, унтер указал на койку, санитары быстро сняли с меня шинель и тапочки, уложили на койку и исчезли.
Вот и спрашивается, много ли человеку нужно для счастья. Господи, какое это было блаженство: лежать в теплой комнате, на мягкой постели, укрытым приятным, даже каким-то нежным одеялом. Правда, я несколько беспокоился относительно криков того обер-ефрейтора, но никто меня больше не беспокоил. А через полчаса мне принесли для полного моего счастья и мой бумажный мешок, который я оставил в вагоне.
В госпитале города Сталино, я пробыл всего три дня, и ничего запомнившегося за это время не произошло. А вот «сталинская» встреча на железнодорожной станции настолько врезалась в мою память и, наверное, по Фрейду, в подсознание, что и по сей день я четко представляю в мыслях эту картину, которая и снилась мне за всю мою жизнь не один раз.
Во время переезда в Днепропетровск со мной опять произошло что-то нехорошее: я несколько раз терял сознание, и меня снова поместили в палату для тяжелых, каждые два часа меряли температуру, а я лежал полумертвый и с тоской смотрел на диаграмму, где линии: красная — температура и синяя — пульс (так, кажется) все время поднимались все выше и выше. Красная уже перебралась через 40°, я просто горел. В одном рассказе О.Генри больная девушка смотрела осенью в окно, где с дерева опадала листва и была уверена: когда с дерева упадет последний лист, она умрет. Я тоже был уверен, что когда красная линия дойдет до отметки 41 я умру, и уже был готов к этому, меня безжалостно кололи ночью и днем. Я ночью почти не спал, и по своему состоянию, да еще в соседней комнате, куда ход был через нашу палату, постоянно кричал диким голосом какой-то раненый. Как-то раз ночью его вынесли оттуда накрытым простыней, стало быть, в морг. Отмучился, бедняга.
Я не дождался намеченного мной рубежа. Красная линия оказалась более милосердной: не дойдя пары миллиметров до прощания с жизнью, она двинулась по горизонтали, а затем потихоньку потихоньку пошла вниз, а суток через трое я уже был как огурчик. Что со мной было, мне не объяснили; скорее всего это были последствия той самой «сталинской» выгрузки.
Общая палата, куда меня перевели, была огромной, в ней размещалось может сто, а может двести раненых. Это был зал заседаний Днепропетровского облисполкома, и все многоэтажное здание было превращено в огромнейший госпиталь.
Меня перенесли вечером, а в первое же утро произошел интересный эпизод.
Утро, почти все раненые уже проснулись, я тоже. В зал вкатывается большая железная тележка, на ней два молочных бидона, из которых идет пар. Раздают утренний кофе. И руководят этой процедурой две молодых девушки, и как будто по правилам романтической завязки: одна блондинка, другая — брюнетка; обе хорошенькие. Брюнетка наливает кофе в жестяные кружки и катит тележку, блондинка разносит их по тумбочкам, забирает использованные.
Прислушиваюсь и обнаруживаю мелкое хулиганство. Если раненый просит налить ему кофе второй раз, а это происходит довольно часто, эта самая блондинка говорит ему по-русски: «Ну куда тебе столько? Уссышься ведь». Но наливает еще. Немцы улыбаются, считают, что девушка мило шутит. Видимо в этом зале никто по-русски не понимает.
Доходит очередь до меня. Выпиваю я свою кружку, моя милая блондиночка этак ласково спрашивает: «Нох?» Я киваю головой, а она кричит во весь голос (извините, дорогие читатели): «Люда, смотри, вот совсем сопляк, видно, только что от мамкиной сиськи. Ведь, точно уссытся!»
А я тоже ласково, своим шепелявым голосом отвечаю: «А ты чего-нибудь поумнее не могла придумать?»
Что тут произошло? Она раскрыла рот, быстро-быстро захлопала ресницами, уронила на пол кружку, к счастью пустую, и дрожащим голосом произнесла: «Ты что, русский?» Подошла и Люда, но поговорить нам не дали возмущенные крики раненых, ожидавших свой кофе. Так что обе они подошли ко мне снова уже после того, как закончили свои дела и увезли из зала телегу.
Говорить много было мне еще трудно, но я рассказал, что я пленный, попал раненым на далеком отсюда Северном Кавказе. Они удивились, что я, пленный, находился в немецком госпитале и сообщили, что вообще в госпитале русские есть, но в обслуживаемом ими зале я был первым.
Вот и сейчас я думаю, не попали ли эти молоденькие девушки под топор Якова Айзенштата и его приятелей-трибунальщиков. Ну, как же, поили горячим кофе извергов-фашистов, повышая тем самым их боеспособность.
Потекли больничные дни-близнецы. Конечно, они не были абсолютно одинаковыми, но ведь и близнецы это не всегда точные копии.
Состояние мое тем временем понемножку улучшалось. Я уже мог на спине не только полежать немного, но и спать целую ночь; лежать же на левом боку все еще не получалось, не позволяла все та же боль в груди. Начал и ходить не только по необходимости, но и просто для удовольствия, хотя мало-мальски продолжительные прогулки мне еще не удавались. Хуже было дело с питанием; хотя рот у меня на несколько миллиметров открывался, кормили меня по-прежнему кашами и всякими протертыми блюдами, большей частью очень сладкими. Это понятно, сахар — очень калорийный продукт и быстро усваивается. Я помню, как однажды медсестра минут двадцать уговаривала меня съесть ломтик хлеба толщиной с бумажный лист и помазанный маслом. Я мог пропихнуть его между зубами, но съесть никак не мог, потому что его надо было жевать, а те лицевые мышцы, которые должны были обеспечивать жевательный процесс, трудиться категорически отказывались: они мне просто не подчинялись. Мне самому все это сладкое до того осточертело, что я просто с завистью вдыхал запах колбасы, которую в завтрак уплетали мои соседи.
Вообще питание в госпитале, если судить по нашим красноармейским меркам, было очень хорошее; давали и конфеты, и шоколад, и прочие вкусности. То, что приносили в этом роде мне, санитары складывали в тот же мой бумажный мешок, который постоянно увеличивался в объеме. Особенно способствовали его росту продовольственные подарки, которые выдавались каждому раненому раз в неделю. Подарок представлял собой картонную коробку, в которой были конфеты, печенье, шоколад, вафли, сигареты и прочее. На коробках типографская надпись по-немецки «Привет с Родины», а водка — киевская, конфеты — одесские, печенье — днепропетровское и прочее в таком же духе. Только прессованные пластинки из сухофруктов были подлинно немецкими.
Все это добро тоже шло в мешок, который уже не помещался в тумбочке и лежал под койкой. Мой сосед-солдат, обнаружив, что я не употребляю спиртное, предложил мне обоюдовыгодный обмен, и я не возражал. С тех пор, как только нам раздавали «Приветы с Родины», у нас с ним происходил такой диалог: он изображает вопросительный кивок, я в ответ даю утвердительный, после чего он распаковывает оба «Привета», обе бутылки забирает себе, а все остальное высыпает в мой мешок. И оба довольны.
Развлечений в госпитале не было никаких. Я начал помаленьку читать немецкие газеты и военные сводки, а также статьи на военные и политические темы и понимал почти полностью. А с разговорной речью было по- прежнему плохо по причине особенностей произношения. Я, например, слушал по радио речь Геббельса по случаю гибели 6-й армии в Сталинграде, но не понял ни единого слова. Во-первых, он говорил очень быстро, а во-вторых — в какой-то истерической манере, с криком и даже, по-моему с завыванием. Сам я ни с кем по-немецки не говорил, хотя уже считал, что словарный запас для простого бытового разговора у меня уже имелся еще со школы.
А так развлекались кто как мог. Кто читал (таких было мало), кто играл в карты, шашки, шахматы. Я тоже включился в шахматную игру. Начиналось это так. Каждое утро после завтрака крепкий высокий немец, унтер-офицер зенитчик (это я узнал позже, когда начал различать немецкие знаки различия) с шахматной доской под мышкой расхаживал по палате, разыскивая себе партнеров среди лежащих раненых. Я это заметил, но долго не решался предложить ему свое участие, а только стоял (когда уже мог) рядом и наблюдал за игрой. Я определил, что играл он слабо по моим понятиям, но уж энтузиаст был невероятный.
Как-то раз, не найдя себе партнера, он снизошел и до меня. Мы сыграли, и с тех пор стали постоянными партнерами, а скоро это стало прямо-таки неким шоу и развлечением для всех присутствующих. Хотя он, как я уже сказал, играл слабо, но долго обдумывал ходы, рассуждал вслух, повторяя: «Их дагин, эр дагин. Их дагин, эр дагин» (то есть: я туда, он туда), расставлял все свои пальцы на доске, и иногда пальцев ему даже не доставало, все смеялись. Такая манера очень веселила присутствующих, все наперебой предлагали ему свои пальцы и прочее в таком же духе. Это повторялось каждый день, но выиграть у меня он так и не смог.
Этот унтер-офицер ходил по этажам, искал шахматистов и приводил к нам, но сильных игроков так и не попадалось. Это меня порядком удивляло, ведь первые два чемпиона мира по шахматам, Стейниц и Ласкер, были немцами.
Он даже пытался организовать шахматный турнир всего нашего госпиталя, всех его этажей; турнир начался, но закончен не был по обыкновенной причине: все время убывают, прибывают, часто это прибытие-убытие неожиданное и непредсказуемое. Так я и остался непобежденным чемпионом.
Начались ночные бомбардировки Днепропетровска советской авиацией. В сквере против здания нашего госпиталя была установлена батарея тяжелых зенитных орудий, при налете они так грохотали, что наше огромное здание вздрагивало. Когда объявлялась воздушная тревога, все ходячие спускались вниз, в подвал, а лежачие оставались на койках. Хотя я уже более или менее ходил, путешествие по лестницам мне еще было не под силу, и я оставался на своем этаже, наблюдая картину налета из окна.
Однажды зенитным огнем был сбит самолет, и раненый летчик был помещен в наш госпиталь. Я ходил к нему, он страшно обрадовался, узнав, что я тоже пленный. У него были перебиты обе ноги. Дальнейшей его судьбы я не знаю.
Ничего унижающего или оскорбительного по отношению ко мне со стороны немцев я не замечал, хотя уже знал из советской печати, что я славянин и «унтерменш». Еще во время начальной стадии моих шахматных подвигов, во время одной из партий, я, и сам того не замечая, по-мальчишечьи шмыгал носом, и услышал, как один немец сказал другому: «У него нет носового платка». Когда я после игры пошел к своей койке отлежаться, я увидел на моей тумбочке два аккуратно свернутых носовых платочка. Потом у меня этих платочков было вполне достаточно, так как кроме продуктовых подарков раненым выдавали и вещевые: игральные карты, расчески, конверты, платочки, всякие бритвенные принадлежности, которые мне еще были ни к чему, и все такое прочее. Выдавали один подарок на двоих, и я дележку этого «Привета с Родины» полностью передоверил тому же соседу, хотя шнапса в этом подарке не было.
Состояние мое продолжало улучшаться, и меня перевели в другую палату, небольшую, коек на десять, где были только русские. Здесь в шахматы никто не играл, зато отчаянно сражались в карты. Некоторые из жителей этой палаты регулярно получали жалованье, я же, конечно, ничего не получал, зато у меня была валюта — шнапс, и я активно включился в игорный процесс. Картежником я всегда, с детства, был хорошим, и у меня уже завелись денежки в увиденных мной впервые «карбованцах». Вообще, на Украине находились в обращении три вида денег: карбованцы, оккупационные марки и рейхсмарки.
Только здесь, в этой палате, впервые возник вопрос, что же со мной будет дальше. Причем первым об этом заговорил не я, а мои более старшие и более опытные по жизни соседи. Вое они не очень откровенничали о своей жизни, зато горячо обсуждали мою, о которой я ни капельки ничего не скрывал. Большинство сошлось на том, что из немецкого госпиталя в лагерь военнопленных меня не отправят, а скорее всего просто отправят в гражданскую жизнь. А вот это уже меня серьезно обеспокоило: я из интеллигентов, закончил десять классов с аттестатом отличника, то есть по тем временам человек очень грамотный, но никакой специальности, никакого ремесла у меня не было. Писать и считать я мог здорово, а вот сделать что-либо руками не умел, да и до нормального физического состояния, пригодного для работы, мне еще было далеко.
В первых числах марта 1943 года в госпитале началась большая суматоха: советские войска уже в который раз начали наступление на Харьков, и уже в который раз неудачное. Эвакуацию всего огромного госпиталя не производили, но энергично разгружали: тяжело раненных эшелонами отправляли на запад, многих, не вполне вылеченных (вроде меня) выписывали. К этому времени я уже был почти человеком: повязку с меня сняли, хотя шрамы еще не зарубцевались полностью и были покрыты гнойными корочками, разговаривал я нормально, а вот с едой было плохо: рот у меня уже открывался, и я мог положить туда любую пищу, но жевать по-человечески еще не мог. Пробовал размоченный в горячем кофе хлебный мякиш, но больше трех-четырех жевательных движений исполнить был не в состоянии, наступала просто непреодолимая усталость, вроде того как устают руки после непрерывной суточной тяжкой физической работы.
Нас отправили в каптерку, расположенную в подвальной части здания, для обмундирования. Приоделся и я в полную вермахтовскую форму, надел пилотку с козырьком (правильно назвать ее «кепи», но это слово непривычно для русского языка) и застегнул ремень с «Готт мит унс» (С нами Бог). Прихватил и котелок, очень он мне вскоре пригодился.
Предстояла дорога и какая-то большая перемена в моей жизни.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава XVII. Верховный Круг Дона, Кубани и Терека. Совещание в Тихорецкой
Глава XVII. Верховный Круг Дона, Кубани и Терека. Совещание в Тихорецкой Поход на власть шел и с другой стороны.Наши военные неудачи, вызвав падение авторитета Южной власти, вместе с тем похоронили и результаты Южнорусской конференции. Казачество сочло возможным
Освобождение Терека
Освобождение Терека С занятием нами Святого Креста и дальнейшим продвижением к югу связь с корпусами из Петровского становилась затруднительной, и я решил перенести штаб на железнодорожную станцию Старомарьевка, откуда мне удобно было поддерживать проволочную связь с
Глава пятая Революционное буйство на берегах Терека
Глава пятая Революционное буйство на берегах Терека Терек бушевал испокон веков, беря начало из источников и родников с чистейшей водой, зарождавшихся на снежных вершинах Кавказских гор, покрытых девственным снегом. Местные жители привыкли к его грозному рокоту, шуму и
29. Мемориал у Днепра
29. Мемориал у Днепра Находились раньше такие мудрецы, которые утверждали, что история армии – это история ее начальников. Мы же твердо знаем: история Советской Армии – это военная история народа, это история партии. Без Коммунистической партии не было бы полков, а без
Оборона Днепра
Оборона Днепра 27 сентября 48-й танковый корпус оставил плацдарм у Кременчуга и благополучно переправился на правый берег Днепра. Река сама по себе была серьезным препятствием для противника — она имела в этом месте ширину около 400 м, а правый берег был намного выше левого.
От Днепра до Хопра
От Днепра до Хопра Огненный таран П. Борцова. Угроза окружения. 50 исправных самолетов. Подвиг воентехника. Укрепление партийных рядов. «Комиссар обязан летать...» Политрук Битюцкий. В осеннем Балашове. Отход наших войск на левый берег Днепра сопровождался тяжелыми
2. В ИЗЛУЧИНЕ ДНЕПРА
2. В ИЗЛУЧИНЕ ДНЕПРА Наступил 1944 год. К началу Никопольско-Криворожской операции 3-й Украинский фронт располагал 119 артиллерийскими и минометными полками, одной гаубичной артиллерийской бригадой большой мощности и двумя гвардейскими минометными бригадами полевой
От берегов Днепра
От берегов Днепра Киевская опера, хоть и не Большой, но все же столичный театр. И музы не молчат ни когда гремят пушки, ни когда звенят кандалы. Любая опера — место бойкое. Вот почему, когда накануне отъезда жена предложила сходить в ее театр, я наотрез отказался. Не
На Правобережье Днепра
На Правобережье Днепра Год великих побед. – Советский стратегический план на зимнюю кампанию 1943–44 года. – Между нижними течениями Днепра и Южного Буга. – Все ближе к государственной границе. – Николай Федорович Ватутин. – Орден Победы. – Мы в ОдессеК концу 1943 года
Глава пятая Революционное буйство на берегах Терека
Глава пятая Революционное буйство на берегах Терека Терек бушевал испокон веков, беря начало из источников и родников с чистейшей водой, зарождавшихся на снежных вершинах Кавказских гор, покрытых девственным снегом. Местные жители привыкли к его грозному рокоту, шуму и
От Терека до Днепра
От Терека до Днепра Дорога в горахМы едем знаменитой дорогой. Уже осталась позади Кайшаурская долина с багряно-желтыми виноградниками, уже исчезали в туманной дали воды Белой и Черной Арагвы. Уже миновали мы Гударский подъем и поклонились старому памятнику на вершине