Глава V. Служба в Симферополе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава V. Служба в Симферополе

Местное общество и отношение к нему Серова. – Знакомство с М. П. Анастасьевой, – Встреча с Бакуниным. – Музыкальные занятия: работа над оперой, аранжировки и транскрипции. – Увертюра «Кориолана» и отзыв о ней Листа. – «Фантазия для оркестра». – Занятия теорией. – Служба. – Отъезд из Крыма.

Очутившись в Симферополе, несколько познакомившись с условиями новой жизни и присмотревшись к местному обществу, Серов скоро пришел к невеселому убеждению, что здесь он «выше всех целою головою».

«Не знаю, – писал он Б. Б. Стасову вскоре по приезде на место новой службы, – как считать, добром или злом для себя, что здесь во всем, в службе и искусстве, в мыслях и делах, надо мной решительно нет никого». (16 ноября 1845 года).

Не много утешало его и лестное мнение, какое о нем скоро составилось среди высшего городского общества. Оно гласило: «С’est un jeune homme, non seulement tr?s instruit, mais qui comprend parfaitement bien son affaire» («Это молодой человек не только очень образованный, но отлично понимающий свое дело»). При этом оставалось, однако, неясным, какое именно дело молодой человек так хорошо понимал – музыку или, может быть, уголовную службу?

В дома, где имелись порядочные инструменты и где интересовались музыкою, его стали приглашать играть, но дело в том, что таких домов было очень немного. Притом же нотный репертуар почти везде был очень сомнителен. «Я нашел, – говорит Серов, – кое-какие оперы и уцепился за них, а то бы пришлось решительно отказаться от игры». Своего инструмента у него в то время еще не было.

Что касается службы, то, как и в Петербурге, она не могла интересовать композитора ни в каком смысле, и он относился к ней вполне спустя рукава. «Разумеется, – говорит он, – что если бы я хотел, я решительно мог бы перевернуть в палате все на свой лад… Но из чего хлопотать?! Чиновников отличных и без меня так много!» (Из письма от 16 ноября 1845 года).

При подобных условиях крымская жизнь могла оказаться в итоге печальным и бессодержательным существованием, представляющим серьезную опасность как для развития таланта, так и для всей умственной жизни композитора. Талант без деятельности и движения, без проявления может заглохнуть, а умственные способности – притупиться и потускнеть. К счастью, однако, ничего такого не случилось, потому что среди симферопольского безлюдья все-таки отыскалось несколько человек, с которыми можно было обмениваться мыслями, а иногда и с большою для Серова пользою. В числе таких немногих личностей без сомнения первое место по благотворности, а также и прочности влияния на нашего композитора принадлежит одной из его крымских знакомых, г-же Анастасьевой. Мария Павловна Анастасьева была женщина хорошо образованная и очень умная, кроме того, она, несомненно, понимала музыку, а ее искреннее и постоянное расположение к нашему композитору, продолжавшееся до конца жизни, обеспечивает ей самое почетное место во всяком описании жизни Серова. Полагая достаточным даже такое краткое объяснение той роли, какую играла М. П. Анастасьева в жизни композитора, мы приводим лишь одну маленькую иллюстрацию, показывающую характер влияния, которое оказывала эта личность на Серова. Следующий рассказ мы берем у самого Серова, из письма его к В. В. Стасову от 1 апреля 1846 года.

«На прошедшей неделе я написал русский романс на слова Тургенева (в 1-й книжке „Отеч. зап.“ этого года, в поэме „Андрей“): „Отрава горькая слезы последней“ и проч. Мне, не знаю, право, почему, понравились эти слова, и при всем том музыка вышла преплохенькая. Сознаваясь в глубине души в таком ее достоинстве, я все-таки хотел узнать мнение об этом романсе других и пел его встречному и поперечному. Всем понравилось, даже очень, так что я было начал колебаться: уже в самом деле, не порядочная ли это вещица (ты знаешь, как меня, насчет меня самого, легко сбить с толку)? Натурально, что я чрезвычайно интересовался узнать, как покажется этот романс Марье Павловне, и, зная, что после сонат я сам ни за что в свете не соглашусь играть такую дрянненькую вещь, я тотчас, с начала вечера, спел его ей, и вот что она сказала: „C’est joli, mais trop peu de chose, sartout pour vous, qui ne devez pas ?crire de pareille musique ou je me facherai!“ („Это мило, но слишком легко, особенно для вас, который не должен писать такой музыки, или я буду сердиться“.) Я готов был благодарить ее на коленях за такой верный отзыв и за эту строгость, столько для меня благодетельную. Но вместе с этим такой отзыв заставил меня оглянуться на самого себя, и мне стало стыдно, и горько, и скучно: что же я такое, когда в 26 лет, при всех возможных средствах, делаю такой вздор, а дельного нет ничего, и как я могу употребить хоть несколько минут на такие пустяки? Это показывает или какую-то глупость моей натуры, или отсутствие настоящего таланта, – тогда к чему мне самое лучшее на земле счастие?! Пришедши домой, я долго не мог заснуть (это со мной очень редко случается) и поутру встал рано, с твердым намерением в это утро хоть начать что-нибудь дельное, если почувствую хоть какие-нибудь в себе силы. Воля значит много: я работал хорошо и утешился совершенно».

Другое, тоже важное влияние, которое довелось испытать Серову в Крыму, принадлежало известному Б., в то время служившему в Таврической казенной палате. Как впоследствии в 1848 году на Вагнера, так в 1845 году на Серова этот человек произвел самое сильное впечатление.

«Он не музыкант, – писал о нем Серов, – но понимает Бетховена, как следует истинному гегелисту… Он весь кипит горячею мыслию и умственную деятельность, так же как и мы, ставит выше всего… Он читал все, что мы читали (и еще много другого), много знает; но в том, чего не знает, любознателен простодушно, доверчиво, без всяких предубеждений и заносчивости… Понимает он все быстро, и память у него сильная. После беседы с ним я чувствую, что жил по-человечески, тогда как здесь все другие…» (Письмо к Стасову от 20 ноября 1845 года).

Последнее многоточие принадлежит подлиннику. В другом письме, от 5 января 1846 года, Серов характеризует своего нового знакомца столь же сочувственным образом. «Он один здесь, – говорит композитор, – беспрестанно наталкивает меня думать о внешнем, что бы мне никогда и в голову не пришло…» Словом, впечатление было, по-видимому, чрезвычайно сильно, и дело дошло даже до того, что под руководством Б. Серов принялся изучать «Феноменологию» и «Логику» Гегеля. Когда же г-н Стасов выразил по этому поводу свое удивление, то наш композитор с шутливою хвастливостью отвечал, что этому удивляться нечего, что он способен заниматься всем, чем угодно, «даже иногда казенными делами».

Впрочем, влияние Б. продолжалось не очень долго, и, по словам В. В. Стасова, сближение обоих молодых людей прекратилось в следующем, 1846 году. Это было, конечно, понятно, ибо жизненные цели и направление новых друзей представлялись уже слишком несходными…

Что касается музыкальных занятий Серова в крымский период его жизни, то, не считая разных случайных и второстепенных работ, все внимание его было направлено, особенно в первое время, главным образом на оперу, задуманную и начатую еще в Петербурге. Уже в письме от 20 ноября 1845 года он писал Стасову, чтобы тот поторопился с присылкою ему французского либретто «Мельничихи в Марли», без которого он чувствовал себя «связанным по рукам и по ногам». В том же письме Серов мечтает даже о том, где и когда его опера увидит свет. «Мельничиха» дойдет в Петербург, – говорит он, – не иначе, как побывав на сцене у меня, в Симферополе, или в Севастополе… Это было бы для меня тем лучше, что хорошо выступить на петербургскую сцену с какою-нибудь готовою репутациею, не говоря уже о том, что я могу на опыте поверять сам себя и улучшиться, что в Петербурге было бы не так ловко…», и проч.

Однако, вработавшись в свою оперу, он скоро убедился, что мечты об окончании ее по меньшей мере преждевременны. Сначала, именно, он стал замечать, что обстоятельства, помешавшие ему в 1845 году «наложить дерзновенные, неопытные руки на такой милый сюжет, как „Мельничиха“», случились очень кстати, потому что если бы он и не наделал тогда больших промахов, то все же «для технического исполнения было рано, слишком рано!» Затем, по мере расширения и развития понятий композитора об опере и ее настоящих задачах, его работа стала подвигаться все медленнее и медленнее. В письме к Стасову от 30 августа 1846 года он объясняет замедление своих работ именно этими соображениями.

«Я стал, – говорит он, – несравненно строже к себе, и, следовательно, работы идут еще медленнее, чем прежде: я ничем не доволен, завтра все брошу в печь, что написал сегодня, и в целую неделю выработаю иногда несколько строк. Иначе невозможно теперь, по крайней мере мне так кажется. Блаженное время, когда композиторы пели, как птички Божии, так же приятно и так же бессознательно, я думаю, никогда не вернется… Обдумывание сюжета, характеров, таинства контрапункта и оркестровки естественно должны были развиваться на счет непринужденной, ни о чем не заботящейся мелодичности…»

Не вдаваясь в подробности его тогдашних музыкальных замыслов, мы здесь заметим только, что планы его становились очень широки и, постепенно усложняясь, должны были наконец представить собою коренной и всесторонний антитезис тогдашней оперной музыки.

«Только не рано ли это в России? – соображал он. – Мне заранее чрезвычайно интересно, сколько прений и толков, даже в нашей сонной публике, возбудит реформа, которую я обдумываю исподтишка! С каким ожесточением бросятся эти хищные коршуны щипать мою бедную „Мельничиху“.» (Письмо к Стасову от 4 апреля 1846 года).

Немудрено, что при такой широте замыслов задуманная опера вряд ли имела шансы скоро увидеть свет, если только вообще были надежды на ее окончание…

Крымский период жизни Серова отмечен также довольно большим числом таких полусамостоятельных музыкальных работ, как фортепианные аранжировки, оркестровые переложения и т. п. Нечего и говорить, что предметом этих работ были всегда лишь вещи классического репертуара, преимущественно же произведения Бетховена. Что же касается цели этих работ, то, по словам г-на Стасова, они по большей части не предназначались для издания.

«Помогая друг другу в постижении, критической оценке, в серьезном изучении всего, что в музыке создано лучшего, мы чувствовали необходимость узнать во всей полноте великие музыкальные произведения, исполнять их на фортепиано, не выпуская ни одной ноты партитуры. А. Н. Серов взял на себя задачу делать для этого фортепианные аранжировки… В течение 10—12 лет… им аранжирована большая часть важнейших музыкальных созданий последних 80 лет».

Что касается достоинства этих работ Серова, то о нем свидетельствует, например, следующий отзыв Листа. В 1847 году Серов послал ему фортепианную аранжировку увертюры «Кориолана». В ответ на это великий пианист прислал нашему композитору письмо, в котором говорит следующее: «Ваша фортепианная партитура делает величайшую честь вашей художественной совести и свидетельствует о редкой и терпеливой способности, необходимой для того, чтобы хорошо выполнять подобные задачи». Не менее удачны были и оркестровые переложения Серова. Одна из таких работ, именно переложение для оркестра сонаты Бетховена ор. 30, № 2, была удачно исполнена на университетских концертах в 1848 году и, к большой радости Серова, имела очень хороший успех.

Была еще одна вещь, которую написал Серов – тоже за время своей службы в Симферополе, – вещь вполне самостоятельная и вовсе не из числа мелких или второстепенных. Писавши ее, Серов придавал ей большое значение и заранее уведомлял Стасова «об этой собственной и очень непростой вещи», давая этим понять важное значение ее. Наконец, вместе с письмом от 29 июня 1847 года, он прислал другу эту много значащую для него работу; ею оказалась «Фантазия для оркестра на 2-ю идиллию Теокрита». Это было первое самостоятельное произведение Серова для оркестра, и, отправляя его, он ужасно тревожился о том, как же отзовется об этой вещи г-н Стасов. Более чем когда-либо его одолевали в этот раз всевозможные сомнения, опасения и неуверенность в своих силах.

И не напрасно он тревожился. В этом произведении, более чем во всяких аранжировках, транскрипциях и тому подобных работах, приходилось проявить не только талант, но множество технических знаний и основательное знакомство с теорией. А систематических знаний по теории у Серова все еще не было.

Недостаток этот не мог, разумеется, не отразиться и был даже слишком заметен в новом оркестровом опыте.

Неудача эта произвела на композитора подавляющее впечатление. Ему шел уже 28-й год, а дело останавливалось все еще за недостатком теоретических, то есть общеобязательных для всякого музыканта, знаний. Поистине, было от чего прийти в отчаяние! Его талант порывался проявить себя в произведениях, достойных его, голова была полна обширных музыкальных планов, требовавших осуществления, он чувствовал себя созревшим для серьезной творческой деятельности. И в такое-то время приходилось, оставив сладкие мечты о гордом творчестве, забыв и свой возраст, и все остальное, – приходилось просто-напросто пойти в школу, записаться в смиренные ученики к какому-нибудь мастеру вроде г-на Гунке и у него поучаться той мудрости, которую он знал так обстоятельно, но которой не знал творец живой, настоящей музыки, образцы которой он дал потом в «Юдифи», «Рогнеде» и «Вражьей силе»!..

Это было обидно и горько, и даже более чем горько – в его положении это было вполне ужасно. Надо, впрочем, сказать, что неудачу Серов предчувствовал, еще писавши свою «Фантазию». Еще тогда он заметил, что наталкивается на какие-то «затруднения», о которых г-н Стасов должен был сообщить Гунке. Из письма же от 12 июня 1847 года явствует, что затруднения эти заключались в недостаточном умении владеть контрапунктом. Этому же предчувствию или – лучше сказать – предвидению неудачи следует приписать и чрезмерное беспокойство его при отсылке своего произведения г-ну Стасову. «Решительно отказываюсь, – писал он тогда, – от всякой претензии на полную удачу, на выдержанность целого… Я буду совершенно счастлив, если ты найдешь тут хоть искорки чего-нибудь настоящего, хоть каплю правды и красоты…» Но только позднее он понял и признал, что его «Фантазия» совершенно неудачна, и, называя ее «противным выкидышем», горько сетовал на то, что не учился контрапункту ранее и с должной серьезностью.

«Без контрапункта, – писал он в феврале 1848 года, – об сочинении и думать нельзя… А то претензия так, разом, „не спросившись броду, сунуться в воду“, выдумать писать фантазию для оркестра, да еще в высшей степени драматическую, да еще на античный сюжет!! Это уж слишком по-детски, даже и сердиться не за что, а можно только улыбнуться. Точно так же и с оперой. Где тут думать об опере с нашими от нее требованиями!»

Мы видим, таким образом, что, говоря о своем незнании теории, композитор одним разом осудил не только оркестровую фантазию, но и предыдущие работы свои над оперой «Мельничиха в Марли»…

Словом сказать, на этот раз Серов окончательно убедился в полной невозможности писать музыку, не владея достаточно контрапунктом. Придя к этому заключению, он, однако, не упал, а, напротив, как бы воспрянул духом и решился – путем героического прилежания и самых усиленных занятий – наверстать пропущенное время и овладеть теорией музыки во что бы то ни стало. «Бог даст, не все еще потеряно, – говорит он в письме от 1 апреля 1848 года. – Буду догонять всеми силами то, что чуть-чуть от меня не ускользнуло». Вслед за тем, при посредстве В. В. Стасова, он вошел в сношения с Гунке и под его заочным руководством погрузился с головою в занятия контрапунктом. Последние письма, писанные им из Симферополя, полны отчетами об этих занятиях…

Этими сведениями мы и закончим рассказ о крымском периоде жизни композитора. Описанный период он довольно резко завершил, бросив свою службу и уехав из Симферополя в Петербург. Что было причиною такого решительного шага и какие соображения или обстоятельства привели его к этому решению, – на эти вопросы дают удовлетворительный ответ многие из крымских писем Серова. Эти же письма показывают, что решение композитора оставить службу не было ни опрометчивым, ни скороспелым. Напротив, оно подготовлялось очень постепенно. Оно созрело на почве того «разлада с кругом занятий», о котором Серов говорил уже в Петербурге и который в Симферополе еще усилился. Впрочем, вот некоторые выдержки из крымских писем Серова, относящиеся к этому вопросу.

Письмо от 5 июня 1846 года. «…Мы с X. много толковали вообще об искусстве и об артистической жизни и вместе нетерпеливо желали, чтоб я как-нибудь преобразил свою чиновническую карьеру. Будет ли это когда-нибудь в самом деле? Кончится ли эта пытка хождения каждый день на службу, чтоб терять невозвратно лучшие часы в дне? Никогда с таким отвращением я не сижу в должности, как теперь, когда остальное время в дне проходит для меня так бесподобно, и этот контраст – после славных часов за фортепиано отправиться в нелепую палату, где видишь каких-то полускотов, погрязших в страшную тину глупо прозаической жизни, и самому вступить с ними в соприкосновение – это жестоко!..»

От 29 мая 1847 года. – В начале письма речь идет об «огромной толпе Навуходоносоров», которые, по словам Серова, едва могут отличить «По улице мостовой» от других песен; причем остается неясным, откуда заимствовал композитор сведения об упомянутых «Навуходоносорах» – из крымских ли своих наблюдений или то были общие впечатления его житейского опыта?.. Далее же говорится так: «Ты пишешь о службе: я, откровенно тебе скажу, так теперь изленился в служебном отношении, что вряд ли когда-нибудь буду в состоянии тянуть эту лямку. Во всяком случае мне надо понемножку переезжать на другой хлеб… Ты легко представишь себе, что ведь не закабалить же мне себя навсегда в провинциальной глуши. Не дай Бог этого никому!»

От 2 февраля 1848 года. – Из этого письма видно, что решение Серова отделаться от тяготившей его службы созрело окончательно месяца за три до отъезда его из Крыма. К этому времени мера его терпения, так сказать, переполнилась, что видно и по тону письма. «Нет, – писал он, – я ни за что долго не останусь в нашем министерстве! Буду стараться всеми силами выбрать себе должность в другом ведомстве, хоть несколько более отвечающую моим способностям. А то – просто убийство! Положим, что служить у нас необходимо, что это единственный верный и спокойный хлеб, – но зачем же остановиться непременно на самой трудной из всех отраслей гражданской службы, тогда как есть тысячи мест, вовсе не требующих такого исключительного внимания, такого самоуничтожения, как наши юридические дела!.. В нашем министерстве… надо быть чиновником „au fond de son coeur“ (до глубины сердца), тогда только можно сделать то, что требуется, чтоб не прослыть или отчаянным ленивцем, или вовсе не способным, т. е. чтоб не отказаться от всех прав на повышение и, значит, на хлеб. Я еще ничего не имею в виду положительного по другим министерствам, не знаю, на что именно решиться, но знаю, что буду хлопотать по приезде в Петербург о службе не по нашей юстиции. Ты, может быть, усмехнешься, что я так разносился с бременем службы, когда ровно два года ничего по службе не делал, но тут-то и сильнее контраст, что надо было 30 дней кряду не дышать никаким другим воздухом, кроме отвратительной атмосферы разных служебных крючков и плутней, копаться в счетах и расчетах, от которых голова кругом идет, и, наконец, исписать несколько дестей бумаги слогом свода законов! Как хочешь – а тяжело!..»

Таким образом, читатель видит, что решение оставить службу вырабатывалось у Серова довольно постепенно… Впрочем, приведенные выдержки мы даем отчасти и для того, чтобы можно было судить о литературном стиле, каким владел композитор. Перед тем он исписал несколько дестей бумаги неповоротливым слогом свода законов и теперь, конечно, хотел отдохнуть, выражая свои интимные мысли языком, ему более свойственным…

В мае 1848 года Серов уехал в Петербург.