ГЛАВА III. СЛУЖБА И ЛИТЕРАТУРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III. СЛУЖБА И ЛИТЕРАТУРА

Возвращение из Вятки в Петербург с тяжелыми предчувствиями.-“Губернские очерки”. – Женитьба. – Чиновник особых поручений министерства внутренних дел. – Доклад Салтыкова о злоупотреблениях по ополченскому делу и записка о полиции. – Журнальная деятельность Салтыкова. – Полемика с Ржевским по крестьянскому вопросу. – Выход в отставку. – Салтыков получает отказ в просьбе издавать журнал. – Сотрудничество в “Современнике”. – Недовольство литературой и перемена журнальной деятельности на административную. – Отношение к служащим. – Воспоминания рязанских старожилов о служебной деятельности Салтыкова в их губернии. – Салтыков окончательно оставляет службу и всецело отдается литературе

В ноябре 1855 года Салтыкову было позволено выехать из Вятки, а 12 февраля 1856 года он был отставлен от должности советника вятского губернского правления и причислен к министерству внутренних дел. Таким образом, почти восьмилетняя ссылка кончилась. Обязан он был этим, по словам г-на Михайлова, новому вятскому губернатору Ланскому, а всего вероятнее, в лице его – новым веяниям и перемене взглядов после Крымской кампании. Но возвращался он в Петербург не с радостным, а, скорее, со стесненным сердцем. Хотя в дороге ему и снилась погребальная процессия “прошлых времен”, но надежды на будущее смешивались с опасениями, что в действительности получится нечто гораздо меньшее ожиданий. Это было уже плодом горького опыта жизни, плодом близкого знакомства с официальным Крутогорском и невольных отсюда обобщений. Кроме того, у него образовалась привычка к далекому краю, к его зыбучим пескам, большим хвойным лесам и в особенности к населяющему его люду, “простодушному, смирному, слегка унылому, или, лучше сказать, как бы задумавшемуся над разрешением какой-то непосильной задачи”, а затем были сомнения в собственных силах. В этом последнем отношении Салтыков всегда преувеличивал опасения. К счастью, это не оказывало парализующего влияния на его деятельность, не переходило в разочарование и бесплодное нытье, а являлось в такой мере, чтобы браться за дело всеми силами и делать его со всем тщанием. О настроении его в это время можно отчасти судить по очерку “В дороге”:

“Передо мною растворяются двери новой жизни, – писал он, – той полной жизни, о которой я мечтал, к которой устремлялся всеми силами души своей… И между тем внутри меня совершается странное явление! Я слышу, я чувствую, что какое-то неизъяснимое тайное горе сосет мое сердце… Я огорчен, я подавлен, я уничтожен… Мне кажется, что меня тяжело оскорбили, что внезапно погибло все, что я любил, чем был счастлив, что я неожиданно очутился один, отторгнутый от всего живого… И в самом деле, что меня ждет впереди? Новая борьба, новые хлопоты, новые искательства? А я так устал уж, так разбит жизнью, как разбита почтовая лошадь ежечасной ездой по каменистой дороге! И не то чтоб я в самом деле много жил, много изведал, много выстрадал… Нет… между тем сознаю, что душа моя действительно огрубела, а в сердце царствует преступная вялость. Ужели же я погибну, не живши? – спрашиваю я себя и вдруг чувствую нестерпимый прилив крови в жилах. Мне хочется бежать-бежать, кричать-кричать… Но вместе с тем я, как выздоравливающий больной, ощущаю, что мне сильный моцион еще не по силам, что одно желание моциона порождает уже расслабление и усталость…”

Разумеется, настроение это сейчас же прошло, как только он приехал и взялся за дело. И дела у него сразу явилось по горло, как служебного, так и литературного (в 1856 году начали печататься в “Русском вестнике” его “Губернские очерки”), и частного, так как в этом же году он женился и должен был устраивать свои домашние дела. По службе мы видим следующее: 12 мая на надворного советника Салтыкова возлагается составление свода распоряжений министерства внутренних дел, относящихся к войне 1853–1856 годов; 20 июня он назначается в том же министерстве исправляющим должность чиновника особых поручений VI класса, а 5 августа командируется в губернии Тверскую и Владимирскую для обозрения на месте письменного делопроизводства губернских комитетов ополчения. Результатом этой командировки явилась обширная записка, черновая рукопись которой сохранилась в бумагах Салтыкова и в которой он яркими чертами обрисовал закулисную сторону и многочисленные злоупотребления ополченского дела. Безобразия внутренних губерний едва ли не превосходили безобразий вятских. Кроме этих поручений на него возлагались и другие: например, составление предположений об улучшении устройства земских повинностей; об устройстве православных церквей в западных губерниях; об устройстве градских и земских полиций и т. п. По последним двум предметам также сохранились в бумагах служебные записки. Обширная записка о полиции отлично рисует административные взгляды Салтыкова и замечательна как по знанию и изучению предмета не только у нас, но и в европейской практике, так и по той прямоте, с какою он высказывал свои широкие взгляды.

К сожалению, объем этой записки не позволяет нам остановиться на ней более подробно, но все-таки мы не можем не сказать, что Салтыков в ней с резкостью изображает неудовлетворительное состояние тогдашней полиции, рассматривает вопрос о централизации и децентрализации и является сторонником последней, защищает самодеятельность и самостоятельность “земства”, а по пути затрагивает и вопрос о суде, говоря о необходимости общего переустройства губернской и уездной администрации.

Положительная сторона предложений Салтыкова теперь может, пожалуй, показаться несколько странной (например, состав земского совета после издания земского положения), но тогда это было бы большим шагом вперед, а многое из высказанного им и до сих пор имеет самое современное значение: например, упущенная из виду и потом только, в 80-х годах, всплывшая в земских проектах мысль о необходимости объединения уездного управления, приурочение этого управления к земской почве с подчинением земству полиции исполнительной и вообще взгляд на отношения между земством и центральной властью, который высказывается теперь лучшими представителями государственного права.[2]

Нужно заметить, что записка эта была писана раньше 1860 года, когда Салтыков, бывший тогда уже вице-губернатором (с 6 марта 1858 года), участвовал в занятиях учрежденной при министерстве комиссии о губернских и уездных учреждениях, и тем больше, конечно, она делает ему чести как человеку, который, едва вернувшись из Вятки, не остановился ради истины и интересов общественных перед соображениями о личных интересах и решился с такою прямотою высказывать свои взгляды. А если мы сличим эти взгляды с теми выписками, какие он делал в Вятке, то увидим и всю последовательность и устойчивость его миросозерцания и убеждений.

В 1858 году Салтыков был назначен в Рязань вице-губернатором. В 1860-м его перевели на ту же должность в Тверь, где ему несколько раз пришлось исполнять должность губернатора. Хотя служебных занятий у него было достаточно, но все-таки он мог уделять некоторое время литературе. Окончив в 1857 году “Губернские очерки”, вышедшие вскоре отдельным изданием, он в том же году напечатал еще несколько произведений, из которых некоторые не вошли в полное собрание его сочинений (комедия “Смерть Пазухина”, появившаяся в “Русском вестнике”, и “Жених”, картина провинциальных нравов, в “Современнике”). В 1858–1859 годах Салтыков печатается в “Русском вестнике”, в “Атенее”, в “Современнике”, в “Библиотеке для чтения” и в “Московском вестнике”. Почти все написанное в это время вошло потом в “Невинные рассказы”. С 1860 года Салтыков примыкает к “Современнику” и делается постоянным его сотрудником. В других изданиях появляются только несколько сцен его и рассказов во “Времени” за 1862 год да несколько публицистических статей в “Московских ведомостях” за 1861 год, когда их издавал Корш. Первые потом были перепечатаны в “Сатирах в прозе”, вторые никуда не вошли и, к сожалению, совсем забыты, несмотря на представляемый ими интерес. Это одни из наиболее “горячих” его статей за полной его подписью по поводу крестьянской реформы, когда против нее стали подниматься голоса консервативно-дворянской партии и таких господ, как Ржевский, с которым он полемизировал. Статьи эти: “Об истинном значении недоразумений по крестьянскому делу”, “Об ответственности мировых посредников”, “Где истинные интересы дворянства” – и несколько других заметок и возражений Ржевскому положительно заслуживают того, чтобы войти вместе с другими интересными документами и работами в следующее издание его сочинений.

Он чувствовал и знал, что начинается реакция против реформы, что, выступая горячим защитником ее, он не понравится многим и что это может повлиять на дальнейшую его службу, но, тем не менее, писал, так как трудно было переживать нечестивые усилия молча.

Литература тянула его к себе все сильнее и сильнее, и, вероятно, главным образом под влиянием этой притягательной силы, он вышел в 1862 году в первый раз в отставку. Сначала он хотел было поселиться в Москве и основать там двухнедельный журнал; но когда это ему не удалось,[3] то переехал в Петербург и вошел с начала 1863 года в редакцию “Современника”, где и стал деятельно работать.

За это время (1863–1864) он пишет очень много и в разных отделах: рассказы, очерки, московские письма, отдельные статьи, обозрения общественной жизни, участвует в “Свистке”, разбирает и делает отзывы о новых книгах; некоторые статьи подписывает прежним псевдонимом “Н. Щедрин”, другие – “К. Турин” (московские письма), третьи – “Михаил Змиев-Младенцев” (в “Свистке”), а большинство оставляет совсем без подписи. Только незначительная часть из написанного им в это время вошла в отдельные издания и в полное собрание его сочинений (“Невинные рассказы”, “Признаки времени”, “Помпадуры и помпадурши”), остальное же до сих пор лежит под журнальным спудом и было бы, вероятно, совсем забыто, если бы А. Н. Пыпин не сделал списка того, что принадлежало его перу.[4] Если не больше, чем теперь, то во всяком случае и тогда литература была переполнена разными “терниями”, начиная от чисто нравственных и кончая материальными. Салтыков зависел от журнальной работы, “Современник” много платить не мог, приходилось, как сам Салтыков однажды выразился, “перебиваться рецензиями”, которых больше всего им и писалось, а библиографическая работа – самая неблагодарная. Нехорошо чувствовал себя Салтыков в это время и стал подумывать опять о службе. Вот что говорит о нем в ту пору г-жа Головачева в своих воспоминаниях (“Исторический вестник”, 1889, № 11):

“Сумрачное выражение лица еще более усилилось. Я заметила, что у него появилось нервное движение шеи, точно он желал высвободить ее от туго завязанного галстука (это осталось на всю жизнь). Из молчаливого он сделался очень говорлив… Я была однажды свидетельницей страшного раздражения Салтыкова против литературы. Не могу припомнить названия его очерка или рассказа, запрещенного цензором. Салтыков явился в редакцию в страшном раздражении и нещадно стал бранить русскую литературу, говоря, что можно поколеть с голоду, если писатель рассчитывает жить литературным трудом, что одни дураки могут посвящать себя литературному труду, что чиновничья служба имеет перед литературой преимуществе. Салтыков уверял, что он навсегда прощается с литературой, и набросился на Некрасова, который, усмехнувшись, заметил ему, что не верит этому”.

Разумеется, Некрасов как большой знаток человеческого сердца и писательской психологии в особенности был прав; но Салтыков действительно оставил на некоторое время литературу и опять поступил на службу: 6 ноября 1864 года он был назначен председателем пензенской казенной палаты. Через два года его перевели на ту же должность в Тулу, а в октябре 1867 года – в Рязань. К сожалению, о времени его службы в министерстве финансов, а равным образом и о времени вице-губернаторства почти нет никаких сведений, между тем этот период его деятельности особенно интересен, так как он был уже совсем в иной роли, чем в Вятке.

Г-н Скабичевский рассказывает (“Новости”, 1889, № 116), что ему приходилось слышать от провинциальных чиновников, служивших под его начальством, что “начальник он был редкий: как они ни робели порою от его, по-видимому, грозных окриков, но никто его не боялся, а, напротив того, все очень любили его за то, что он входил в нужды каждого мелкого чиновника и был крайне снисходителен ко всем его слабостям, которые не приносили прямого вреда службе”. Мне тоже приходилось слышать о его снисходительности и внимательности к мелким чиновникам и их экономическому положению; так, например, при распределении наградных денег к праздникам он всегда стоял за то, чтобы больше давать тем, кто получал меньше жалованья, и сокращать слишком большие награды имевшим и без того хорошие оклады. Слышал я, между прочим, и такой рассказ: однажды Салтыкову во время служебной поездки нужно было во что бы то ни стало приготовить к утренней почте несколько бумаг, поэтому он и бывший с ним какой-то маленький чиновник сели работать на ночь, – Салтыков в одной комнате, а тот рядом, в другой. Недолго выдержал чиновник и заснул на диване. Услышав храп, Салтыков вышел и, видя его усталое лицо, взял и подложил ему подушку, а сам сел на его место и кончил к рассвету и его, и свою работу. Утром, когда бедный чиновник проснулся, то прежде всего испугался, что проспал и не кончил работы, но каково же было его удивление, когда он увидел, что работа кончена рукою Салтыкова. Страх, разумеется, еще увеличился. А Салтыков между тем еще не спал: из соседней комнаты слышался скрип его пера, – он что-то поправлял и доканчивал в своих бумагах. Но вот он кончил и выходит на цыпочках, чиновник ни жив ни мертв, а он самым обыкновенным образом говорит: “Ну, батюшка, должно быть, вы вчера очень устали, я уж подушку вам подложил да боялся все разбудить, но куда там – спите как убитый, ничего не слышите”. Тот, разумеется, стал извиняться, а этот и не думал сердиться. Подобное отношение к людям было совершенно в характере Салтыкова. Немало было подобных же фактов и из журнальных отношений, когда он обнаруживал редкую деликатность и внимательность к людям, входил в такие положения, в какие, право, никто не вошел бы; когда вы ждали, что вот он рассердится, а он вдруг начинал сочувствовать вам или, начав на кого-нибудь сердиться и заметив ошибку, вдруг замолкал и принимался ухаживать за человеком, ухаживать по-своему, по-неумелому, иногда даже с воркотней, но так все-таки, что для вас было очевидно старание загладить свой промах.

В два периода служебной деятельности (вице-губернатором и председателем трех казенных палат), о котором мы говорим, у Салтыкова должно было быть особенно много столкновений. Это время его деятельности, повторяем, очень интересно, так как, будучи в ином положении, он и там вносил в дело ту же прямоту, ту же искренность и неподкупную честность, какими отличался в литературе. Рассказы его из этого времени полны тяжелых впечатлений и самых мрачных красок. Ему приходилось видеть воочию и переходную эпоху 60-х годов со всеми изворотами и ухищрениями недовольных реформами, и все прелести дореформенных порядков: крепостное право, откуп, судебную волокиту и взяточничество, самоуправство, насилие и грубость, бюрократическое всевластие, лень и формализм, и, само собою разумеется, что он не оставался ко всему этому равнодушен. Я как сейчас помню его рассказы о ревизии тюрем и мест заключения: “Вы не можете представить, какие ужасы мне приходилось видеть; я ведь застал еще застенки и деревянные колодки, из которых заставлял при себе вынимать людей”. Им было возбуждено несколько дел о жестоком обращении с крестьянами. Доклады, отзывы, заключения и вообще переписка его по таким поводам, хранящаяся где-нибудь в архивах, должна представлять большой интерес. Писал он бумаги, по всей вероятности, не обычным форменным языком, а языком литературным, живым и страстным.

Кое-какие сведения о пребывании Салтыкова в Рязани были сообщены несколькими рязанскими старожилами г-ну Мачтету и попали в печать.

Приехал Салтыков в Рязань (15 апреля 1858 года) на должность вице-губернатора самым скромным образом, в простом дорожном тарантасе, как самый простой обыватель, чем несказанно удивил ожидавшее его местное общество, которое уже знало его как автора “Губернских очерков”. Зажил он также просто и скромно: у себя принимал и изредка сам бывал в гостях, со всеми просто обращался, кое-когда играл в карты, но большую часть времени посвящал служебным делам. Работы было много. В качестве вице-губернатора он был председателем губернского правления, где дореформенные порядки были особенно неказисты. “Безграмотность была до того велика, например, что одного бывшего семинариста, горчайшего пьяницу, держали, несмотря ни на что, в канцелярии только за то, что он в трезвом виде умел кое-как справляться с буквою е и знаками препинания”. Им дорожили и “берегли его для особо важных бумаг”. Служащие получали крохотное содержание; взятки были не только обычаем, но и правом и назывались “доходом”. Прямо так и говорилось: жалованья столько-то, а дохода столько-то. Например, стряпчему жалованья полагалось всего 480 рублей в год, а доход его определялся в 2 тысячи рублей. Обыватели также смотрели на это как на нечто установленное, как на “кормление”, и безропотно делали приношения. “Взяткой” тогда называлось только грубое вымогательство. Поэтому назначение Салтыкова было многим неприятно; но большинство все-таки надеялось, что все останется по-старому, что сначала он, может быть, и поусердствует, а потом “усядется”, так что можно будет его проводить и делать что угодно. Но Салтыков при первом же приеме служащих сказал им: “Брать взяток, господа, я не позволю и с более обеспеченных жалованьем буду взыскивать строже. Кто хочет со мною служить – пусть оставит эту манеру и служит честно. К тому же, господа, я должен сказать вам правду: я обстрелянный уже в канцелярской каббалистике гусь, и провести меня трудно”.

Один из старожилов говорит в присланных воспоминаниях: “…в короткое время большая часть состава служащих губернского правления обновилась, вошли новые элементы, желавшие служить честно”. Затем Салтыков добился наконец, что чиновники научились хоть мало-мальски грамотно писать и излагать свои мысли. Стоило это немалых усилий и времени: ему приходилось просматривать лично каждую бумагу, самому корректировать орфографические ошибки, вводить смысл в безграмотную тарабарщину и снова возвращать бумагу в стол для приведения в должный вид. Помимо этой кропотливой и скучной работы в канцелярии Салтыков нередко увозил с собою “целые вороха таких бумаг” и просиживал за их исправлением дома иногда целые ночи. Отношение Салтыкова к служащим было самое простое, без всякого подразделения их на ранги. С первого взгляда, по обыкновению, он казался сердитым и грубоватым, но “все скоро свыкались с этим и понимали, что имеют дело с человеком добрым, участливым, в глубине души крайне деликатным, безусловно простым и честным”. Выведенный из себя, он иногда выкрикивал что-нибудь резкое, но все видели, что собственно гнева тут гораздо меньше, чем горя.

Вот два случая, характеризующие его отношения, о которых тогда долго и много говорилось в Рязани.

Раз один столоначальник, человек немолодой, безусловно честный, но в то же время и безусловно безграмотный, поднес Салтыкову к подписи бумагу по довольно важному делу. Прежде составлявшиеся им бумаги Салтыков частенько рвал и затем, ворча и ругаясь, сам писал их. Бедняга был уже не раз в таком положении и, будучи человеком “амбиционным”, вошел в кабинет довольно взволнованным. Салтыков прочел бумагу раз, другой, поднял в изумлении плечи и воскликнул:

– Что это такое вы тут намудрили?

– Доклад-с, ваше превосходительство! – отвечал тот, волнуясь еще более.

– Доклад!! Ахинея-с, а не доклад. Тут ни один дьявол не разберет вашего доклада. Вы-то понимаете сами, что написали?

– Я понимаю-с, ваше превосходительство! – сконфуженно сказал столоначальник. Салтыков вспыхнул:

– Ну, в таком случае, батюшка, извините, – один из нас несомненный дурак.

Чиновник обиделся и сказал что-то о своем самолюбии. Салтыков тоже сконфузился, взял его за руку, усадил, прочитал бумагу и спросил – можно ли понять? Чиновник согласился, что нельзя, простил обиду и сознался, что бумаги для него всегда были “делом темным”, так как он служил все по счетоводству, более 25 лет служил и столоначальником стал за свое старшинство. Узнав это, Салтыков обещал и вскоре нашел ему более подходящее место; а чиновник всю жизнь рассказывал про этот случай и в Михайлов день всегда служил молебен за Салтыкова.

Другой случай был с экзекутором губернского правления, когда Салтыков заменял уехавшего в отпуск губернатора. В страшную снежную бурю старик экзекутор, по установленному обычаю, явился к нему с рапортом, что в губернском правлении “все обстоит благополучно”, а тот, увидев, что старик опушен снежинками и весь синий, дрожит от холода, принялся его отогревать чаем с ромом, совершенно забыв о рапорте, и в конце концов сказал ему, чтобы тот в другой раз не рапортовал в такую погоду, так как он и сам знает, что “ни мятежа, ни глада, ни мора в губернском правлении быть не может”.

– Душа человек, что и говорить! – рассказывал потом экзекутор, но как строгий формалист втихомолку ворчал и добавлял:-А все-таки не по форме это!.. Как это без рапортов! Хоть и благополучно, а все-таки следует.

Относясь к сослуживцам просто, душевно, с охотой исполняя их законные желания, Салтыков, однако, был очень требователен в работе. Он и себя не щадил и не баловал, сам просиживал за работою целые ночи – и от сослуживцев своих требовал большого труда. По важным делам, в особенности по делам о притеснениях крестьян, по делам раскольничьим, он всегда сам составлял резолюции и писал постановления, не говоря уже о том, что сам перечитывал и пересматривал каждую бумажку, каждое донесение. Эти резолюции и постановления представляют собою несомненно очень ценный материал. Всегда и везде Салтыков являлся горячим защитником притесняемых, и не только защитником, а прямым ходатаем. Последнее давало повод ко всякого рода неприятным столкновениям, породило недружелюбное отношение к нему со стороны многих, довольно сильных лиц в губернии, служило предметом толков и пищей для клевет и инсинуаций и в конце концов повлекло за собою даже перевод Салтыкова в Тверь, – но он не сдавался, а твердо и неуклонно шел своею дорогой.

“Я не дам в обиду мужика! Будет с него, господа… Очень, слишком даже будет”, – сказанное Салтыковым по поводу одного дела, где несчастных крестьян желали выставить чуть ли не бунтовщиками, передавалось во враждебных ему кружках из уст в уста как нечто крайне вредное, опасное, угрожающее. В таком же виде оно дошло и до столицы, где, однако, на эти слова взглянули, кажется, иначе.

В губернии же они послужили одному зоилу из “белых” поводом для переделки по отношению к Салтыкову слова вице-губернатор в вице-Робеспьера.

Работы в губернском правлении было по горло. Предшественниками Салтыкова дела были очень запущены, некоторые лежали без движения целые годы, другие тянулись десятки лет.

“Искореняя взяточничество, – пишет один из бывших сослуживцев Салтыкова, – и внушая своим подчиненным строгое отношение к делу, Михаил Евграфович впал в крайность, свойственную, впрочем, всякому усиленно работавшему и относящемуся добросовестно к работе человеку. Запущенные дела, доставшиеся ему от предшественников, и желание хоть несколько привести в порядок канцелярию побудили его потребовать от своих подчиненных и вечерних занятий. Он распорядился, чтобы служащие, работавшие и без того много, от 8 до 9 часов, приходили еще и по вечерам с 8 часов”.

В правлении поднялся горячий ропот на такое распоряжение, и главным образом роптала беднота, все маленькие чиновники, жившие за городом. Мелкий чиновник того времени, при незначительности получаемого им жалования, принужден был вместе со своим семейством селиться на немощеной окраине города, среди страшнейшей грязи в так называемой “Солдатской слободе”, представлявшей собою колонию бедного чиновничьего мира. “Через невылазные грязи бедному чиновничьему классу приходилось ходить под дождем в самом карикатурном виде. Со снятыми ради экономии сапогами, повешенными на плечи, с подсученными по колени брюками, бедняк чиновник принужден был переправляться через лужи, чтобы не портить обуви и платья, и тогда только решался надеть сапоги, когда, обмыв ноги в последней луже, выбирался наконец в мощеную часть города”.

Ропот бедняков, от которых вдруг потребовали двойной работы, не увеличивая за нее платы, был вполне понятен; и за них вступился местный корреспондент, выступивший с негодующей статьею в тогдашних “Московских ведомостях”, в одном из июльских номеров. Корреспонденция подписана была псевдонимом “Сбоев” и, горячо ратуя за бедноту, на голову которой вечно валятся шишки, осуждала произвольное распоряжение Салтыкова относительно вечерней работы и советовала ему, прежде чем требовать от людей крайнего напряжения сил, присмотреться к их быту, посмотреть, как и где они живут.

Салтыков, как только прочитал это, так сейчас же отменил свое распоряжение и, нимало не конфузясь, поехал в “Солдатскую слободу” посмотреть, как действительно живут его подчиненные. Но этим дело не ограничилось. Он позвал к себе одного из чиновников, некоего Иванова, и спросил его, не знает ли он, кто этот Сбоев?

– Не знаю, ваше превосходительство, – отвечал тот.

– Да вы не думайте, что я со зла спрашиваю. Хоть он меня и отделал, я не сержусь, а очень ему благодарен, напротив. Я не злопамятен, как другие, – говорил ему Салтыков, думая, что тот нарочно скрывает. Но Иванов уверил его, что действительно не знает Сбоева.

– Жаль, искренно жаль! – повторял Салтыков. – Я очень благодарен этому Сбоеву… Честный, видно, человек, и я хотел бы с ним познакомиться… Он написал правду, свое распоряжение я сделал не подумавши…

Салтыков, однако, не успокоился, а поехал в Москву и узнал там в редакции адрес корреспондента. Оказалось, что Сбоевым подписался Смирнов, инспектор Александровского дворянского заведения. Возвратившись из Москвы, Салтыков немедленно же поехал к нему с визитом. “Внезапное посещение вице-губернатором, – пишет один из стариков, хорошо знавший обоих, – квартиры Смирнова смутило хозяина, тем более что он нечаянно встретил гостя в халате.

– Пожалуйста, не стесняйтесь! Я рад с вами познакомиться как с человеком, который оказал мне услугу! – быстро заговорит Салтыков, заметив смущение Смирнова и крепко сжимая его руку. – Вы напечатали в “Московских ведомостях” статью под псевдонимом Сбоева… Я читал ее… Нарочно ездил в Москву, чтобы узнать имя автора, и теперь приехал к вам, чтобы поблагодарить вас… Вы поступили честно и написали правду… Надеюсь, что на этом наше знакомство не кончится…

Вскоре после этого Смирнов, с которым Салтыков искренно подружился, принял на себя по его просьбе заведование неофициальной частью “Губернских ведомостей”. Таким образом завязавшиеся хорошие отношения продолжались до самой смерти Салтыкова. Когда его перевели в Тверь, то он писал оттуда Смирнову, характеризуя тогдашнее тверское общество; переписывался с ним также и из Петербурга, когда редактировал “Отечественные записки”.

Не менее любопытны также сведения, сообщаемые рязанскими старожилами о положении Салтыкова в обществе в то интересное время. Время тогда было действительно интересное: Россия была чуть ли не накануне освобождения крестьян. Общественное оживление и подъем духа не миновали, конечно, и Рязани: и там, как и в других местах, лучшие люди говорили о намеченных уже реформах, сплачивались и готовились послужить им. Один из старожилов пишет:

“Однообразие провинциальной жизни, со всегдашними ее спутниками: скукою, картами и сплетнями, к концу 50-х годов несколько оживилось у нас. Слухи о предстоящих реформах стали волновать умы в Рязани”. В клубе и во многих частных домах, – продолжает г-н Мачтет, цитируя полученные им письма, – где преферанс является до сих пор исключительным времяпровождением, карты все более и более забывались. Люди стали думать, читать, интересоваться судьбою своей родины, а вместо обычных “пас” или “без козырей” стали слышаться умные речи и страстные споры. Все живое, молодое и честное рвалось навстречу подготовлявшейся реформе и, полное веры в будущее, в жизнь, в себя, считало прошлое похороненным, исчезнувшим без следа, без возможности воскрешения. Городской сад весною и летом наполнялся теперь не только дамами и кавалерами, но и почтенными, степенными отцами семейств, до сих пор вечно сидевшими за зелеными столиками. Этот сад превратился в клуб, куда сходились люди для обмена мыслями, для толков и споров. “На террасе, за столом, – пишут нам, – каждый вечер можно было видеть Салтыкова, окруженного лучшими, интеллигентными людьми Рязани того времени: Офросимовым, князем Волконским (которого Салтыков в шутку называл “Жюль Фавром с затылка”) и другими передовыми впоследствии деятелями земской реформы”. В этом кружке каждый вечер шли толки и обсуждения оснований готовившейся реформы, и он невольно приковывал к себе общее внимание. Молодежь обыкновенно незаметно и тихо располагалась на ближайших скамейках или пряталась в кусты и за стволы деревьев, “чтобы послушать, что говорит он, наш незабвенный М. Е.”, как он смотрит, чего ждет. “Выберет себе местечко поближе, – говорил нам один из старожилов, – обопрется о дерево и стоит человек целые часы, не шелохнется, чтобы не пропустить ни словечка, точно соловья слушает… И сердце у него бьется, и глаза горят, и весь он живет… Глядишь и себе не веришь, тот ли это самый Иван Иванович, что до сих пор только за поповнами ухаживал да банты голубые на шею нацеплял?… Все тогда как-то меняться стали!”

Но Салтыкову недолго пришлось оставаться в Рязани и группировать около себя лучших людей общества. Уже в апреле 1860 года его вызвали в Петербург для личных объяснений по поводу возникших у него столкновений с губернатором, покойным М., и затем перевели его в Тверь. Столкновения Салтыкова с губернатором начались давно и тянулись долго, пока не дошли до открытой ссоры, поводом к которой послужило одно крестьянское дело. Губернатор был человек суровый, нетерпимый, с крутым и тяжелым характером. Его ссору с Салтыковым описывает один из бывших рязанских чиновников следующим образом:

“Столкновение Михаила Евграфовича с губернатором произошло вследствие того, что последний непременно хотел провести одно дело в губернском правлении, а Михаил Евграфович наотрез отказался подписать формальное постановление, которое, безусловно, противоречило его внутреннему убеждению и совести”. Губернатор все-таки приказал написать постановление и прислать ему, что и было исполнено. “Не видя подписи вице-губернатора, губернатор снова направил журнал к Салтыкову для подписи, но Салтыков остался непоколебим и возвратил его неподписанным”. Тогда губернатор вызвал Салтыкова к себе, и между ними произошел нижеследующий разговор. Губернатор был очень сердит и в возбуждении прохаживался скорыми шагами, когда вошел к нему Михаил Евграфович, на вид совершенно спокойный.

– Так вы не хотите подписать журнал? – крикнул ему губернатор, как только его увидел.

– Повторяю, ваше превосходительство, не намерен! – спокойным, не допускавшим сомнений тоном отвечал Салтыков.

После этого и тот, и другой сказали друг другу несколько колкостей, о чем ходило по городу много различных вариантов.

Вызванный для личных объяснений в Петербург Салтыков был переведен на ту же должность в Тверь. В октябре 1867 года Салтыков опять появился в Рязани уже в должности председателя казенной палаты. Его перевели с той же должности из Тулы. Это вторичное его пребывание там было кратковременнее первого, так как в 1868 году он уже совсем вышел в отставку и отдался литературе, но, несмотря на это, все-таки успел приобрести ту же любовь и уважение своих новых сослуживцев и точно так же, как и раньше, “являлся защитником всех честных людей, ходатаем за всех обездоленных, нуждавшихся в помощи и в участии”. Несмотря на свое общественное положение и литературную известность, которая возросла настолько, что превратилась уже в настоящую славу, “он оставался все тем же простым, доступным всем душевным человеком, каким и был. Его правдивость, его простота, его участливое отношение к низшим ставились в образец и сами собою, помимо литературной славы, окружали его ореолом”. Много случаев, рисующих с этой стороны Салтыкова, рассказывалось и до сих пор еще живет в памяти стариков. Вот что, например, рассказывают о разборе им ссоры между казначеем и бухгалтером в городе Спасске. Казначей был старик из “высиженных”, т. е. получивший место не за заслуги, а за долголетие, и дело свое знал плохо, но показать этого не желал и был упрям и заносчив; а бухгалтер был из молодых и из новых, книжки читал, в газетах пописывал и дело свое знал отлично. Сцепились они сразу же: казначей делает какое-нибудь незаконное распоряжение, а тот не исполняет и сует, в свое оправдание, статью закона или циркуляр; казначей настаивает, а тот требует письменного приказания на бумаге и только такие предписания и исполняет, по обязанности подчиненного. Казначей начал писать Салтыкову донос за доносом, обвиняя своего противника “чуть ли не во всех преступлениях и в полном незнании дела”. Салтыков не вытерпел и поехал на место действия. Приехал он в Спасск в простой почтовой кибитке, чем несказанно смутил выехавшего ему навстречу исправника и удивил все спасское общество; а по приезде немедленно же запечатал кладовую и принялся, не говоря никому ни слова, за ревизию дел. Рассмотрев книги и дела, он в изумлении позвал бухгалтера и стал ему указывать на целый ряд неправильностей и ошибок.

– Что это? – сурово сказал он ему. – Рекомендовали мне вас хорошо, человек вы грамотный, книжки читаете, в газетах пишете и столько глупостей наделали!..

– По предписанию, ваше превосходительство! – ответил спокойно бухгалтер.

– По какому предписанию?

Бухгалтер достал все письменные предписания казначея. Дело таким образом выяснилось сразу. Салтыков позвал казначея и тут же объявил ему, что не может допустить его к дальнейшему отправлению должности.

– Доносы, доносы и доносы, – сказал он ему, – все я, я да я!.. А вот и выходит, где вы – там и вранье… И доносить-то нужно умеючи, а то ведь иной донос на русском языке и клеветой называется…

Однако казначея он все-таки не оставил без места и только перевел его куда-то бухгалтером, а бухгалтера назначил казначеем, причем, говорят, сказал ему, чтобы он не особенно-то увлекался служебными перспективами и ради них не забывал книжек.

Рассказывали также люди “вполне достоверные” такую еще черту салтыковского прямодушия: “Перевод его из Тулы в Рязань был крайне неприятен бывшему тогда губернатором Б., который хлопотал об этой должности для своего родственника М, и потому Салтыкову пришлось стать с ним сразу в натянутые отношения. Этим натянутым отношениям поспособствовал и первый визит Салтыкова к губернатору, резко обрисовавший его правдивый, искренний характер и нелюбовь к деланным любезностям. Дежурный чиновник, бывший в тот день у губернатора, рассказывал, что Салтыков вошел со словами: “Ну, вот и я, ваше превосходительство”. Губернатор рассыпался в любезностях, стал уверять, что очень рад его видеть, счастлив познакомиться с ним и служить в одной губернии.

– Спасибо, спасибо, ваше превосходительство, – тем же хмурым тоном перебил его Салтыков, причем губы его слегка улыбнулись, – очень благодарен и тронут!.. А вот министр просил меня передать вам, что ходатайство вашего превосходительства о назначении на мою должность г-на М. уважено им, к сожалению, быть не может.

Губернатор вспыхнул и совсем растерялся.

После второй отставки в июне 1868 года Салтыков на службу уже не возвращался и стал всецело принадлежать литературе. С января этого года начали выходить под новой редакцией “Отечественные записки”, куда он уже посылал статьи, а теперь сделался фактически одним из редакторов их вместе с Некрасовым и Елисеевым. За время службы его в министерстве финансов в течение трех лет (1865–1867) им была напечатана, кажется, только одна статья “Завещание моим детям” (“Современник”, 1866, № 1), вошедшая потом в сборник “Признаки времени”, так что можно было думать, что он и в самом деле решил расстаться с литературой, но, к счастью, этого не произошло, а сбылось предсказание Некрасова.