Георгий Саталкин АВАНС Рассказ
Георгий Саталкин
АВАНС
Рассказ
I
В обычный летний день, переваливаясь по ухабам и накрывая себя тучами пыли, в село Красное въехал грузовик.
В кузове, возвышаясь на багаже, грузно покачивалась баба. Две мальчишеские головенки, мягко приоткрыв рты, с настороженным любопытством водили глазами по сторонам. В кабине, рядом с шофером, сидел еще один пассажир. Он и показывал, куда рулить.
Наконец, возле клуба дана была команда тормозить. Узлы, два больших фибровых чемодана, зеленый ящик с проштемпелеванными по бокам какими-то цифрами и буквами, грязные резиновые сапоги, топор, ведра, две удочки, еще кое-какое барахлишко опустили на землю, на сухие коровьи лепешки.
Хозяин имущества, натуженно улыбаясь, рассчитался с шофером. Тот сунул потрепанные рублевки в нагрудный кармашек рубашки, плюнул под ноги отсыревшую папироску, облегченно, как бы ставя точку на этом деле, хлопнул дверцей кабины, и машина, пусто лязгая бортами, унеслась прочь.
Потерянно, тихо стояли приехавшие возле груды вещей, безответно как бы вопрошая, что ждет их на новом месте жительства, как с работой, что с жильем, не совершена ли ошибка с переездом в это село?
Горькая, трудная минута!..
Но только минуту и горевало семейство. Вскоре внимание его главы, Михаила Ивановича Сиволапова, привлек теленок, который забрался на низкое и широкое крыльцо клуба. Михаил Иванович усмехнулся. Человек наблюдательный, он любил делать выводы из самых незначительных явлений. Ни с кем особенно он этими выводами не делился, предпочитал себе, так сказать, на ус наматывать и часто, бывало, поднимал голову и щурился вдаль: размышлял, а потом производил движение бровями вверх, расширяя при этом глаза и подводя таким образом черту под какой-нибудь своей мыслью. На сей раз он ограничился тонкой улыбкой.
По другую сторону улицы, заложив руки за спину, согбенно ковылял старик-казах. Остановившись, он долго смотрел из-под ладони на приезжих, раскрыв беззубый рот. Михаил Иванович, подмигнув ему, вскинул вопрошающе голову: чего, мол, тебе, бабай? Старик обрадованно покивал клинышком сквозной бороденки, бормоча что-то блеющим голоском, и отправился по своим неспешным делам.
Вот печаль и рассеялась. Теперь можно посвободнее осмотреться, слегка подшутить над собой в «наказание» за минутку растерянности. И Михаил Иванович, кладя голову то так, то эдак, снисходительно окинул взглядом неказистое свое богатство, схороненное в узлах, и вдруг, потянувшись шеей, издал губами тонкий волнообразный звук и разом вытаращил глаза. Мальчишки, глядя на отца, облегченно засмеялись. Спустив косынку на плечи, совсем по-домашнему стала причесываться и мать. И семейка эта удивительно быстро восстановила основную свою черту: веселую безалаберность с оттенком какой-то бесшабашности: э, где наша не пропадала!
На солидной, вдумчиво-рассудительной внешности Михаила Ивановича эта черта приоткрывалась неожиданно и на короткое время: то он мигнет игриво, заговорщицки, то молодцевато ударит оземь сапогом, то изобразит, передразнивая, какую-нибудь всем известную фигуру. Мелькнут эти превращения и опять водворяются на место выражение задумчивости на округлом, почти безбровом лице, умненькое помигивание припухших глаз, неторопливость в движениях.
Другое дело сыновья. Таиться они еще не умели: что было в душе, то и выплеснулось наружу. Один пустился терзать резиновый сапог, другой, точно такой же, как и брат, белобрысый, стриженый, сопливый, краснея от натуги и корежа рот, принялся доламывать рейку в штакетном заборчике, частично еще окружавшем клуб.
Какую-то минуту Михаил Иванович наблюдал за ребятней. Что ж, они себе дело нашли. Пора было и ему приниматься за труды. Вздохнув во всю грудь, ссадив блинообразную кепчонку с макушки на самые глаза, вольным шагом пошел он по улице.
II
Не только знакомиться с селом шел Михаил Иванович. Задача ставилась шире: посмотреть, чем живет, чем дышит местное хозяйство. По внешним чертам его был он не прочь определить, кто стоит у руля его и что он, самое главное, из себя представляет. И только после молчаливых бесед с улицей, фермами, производственными постройками, окраишком полей, видимым за последним двором, можно приступить к самому важному делу — разговору об авансе.
Новизной особой село не отличалось. Избы, в основном старинного казачьего фасона, с остатками ставень, резных наличников, даже парадных крылец и дверей, как-то ужимались под плосковатые, из вычерневшей теперь жести, крыши. Попадались казахские мазанки с крохотными подслеповатыми окошками, округло обмазанные для тепла глиной, с разгороженными подворьями, с самоварами возле порога, телегой на низких железных колесах, добродушно разбросавшей оглобли под ноги людям. И на улице, и дальше, в картофельниках, виднелись степняцкие заборы из белого, словно кость, плитняка.
Как и везде, на выгоне — длинные фермы с многолетними отвалами навоза по торцам, с утоптанными кардами вдоль стен, огороженные горбылевым жидким частоколом, с жердяными воротами на проволочных помочах.
Неподалеку от скотного двора по серебряному полынному косогору привольно расставлены сеялки, огромные сцепы борон с весенней, теперь уже закаменевшей грязью, плуги, культиваторы… Много кругом валялось железа. Какое еще годилось в дело, а какому ржаветь, врастать в землю, — определить было трудно. Разве что колючий татарник выдавал: коль цветут алые ядра его возле какой-нибудь рамы с колесами — значит давно покоится она здесь.
Неторопливо шагая, Михаил Иванович поглядывал по сторонам. Далеко, в глухие, кондовые степи занесла его судьба, а будто никуда и не уезжал — столько знакомого, привычного попадалось на глаза. Разве что горизонт казался здесь новым: тонкий обод, прочерченный словно бы под огромное лекало, был безукоризненно ровен. Лишь на севере его стеклянный обрез волновали синие увалы какой-то оплывшей, но все еще могучей возвышенности.
Что это за горы? Уж не Сырт ли? Да, пожалуй, это Сырт. И взглядом Михаил Иванович послал ему привет. Когда-то он обитал в этих краях, в емких долинах, до краев налитых прозрачным раствором нагорного воздуха и дыхания низинных тучных полей. Жил он тогда в совхозе, знаменитом тем в свое время, что возглавлял его отставной генерал. Нигде больше такого директора не было, во всем районе, а может, и в трех вместе взятых. «Откуда вы, чьи?» — спрашивали, бывало, в райцентре, где-нибудь у чайной. «А вы что, не знаете? Генерала Савельева мы!» — отвечали совхозные.
А как он командовал! Действуй, говорил, чтоб к двенадцати ноль-ноль или, например, к шестнадцати двадцати трем мне доложить! Да при одном только взгляде на него так и подмывало пройтись строевым шагом. Не раз, помнится, ловил себя Михаил Иванович на этом желании — вот что значит генерал, хоть и в отставке!..
С улыбкой, вызванной этими приятными воспоминаниями, Сиволапов наткнулся на большую лужу и подмигнул ей, как старой знакомой. Серая вода была в зеленых лишаях, кое-где пузырилась. В центре виднелся горб резинового ската. У крутого обмыленного бережка плескались гуси. Когда Михаил Иванович проходил мимо, гусак, вытянув шею, с визгом заскрежетал, растопырил крылья: не подходи, мое! И гусыни подтвердили тихой воркотней: его, его.
Вдруг из какого-то переулка круто вывернул колченогий тракторишко и, зверски фырча в трубу, оглашенно побежал куда-то. Пустая тележка моталась за ним и подпрыгивала, точно плясала, неуклюже выставляя то одно, то другое острое свое плечо.
«Не натворит ли чего-нибудь лихая эта голова?» — задумался Михаил Иванович. Скорее всего, предположил он, ничего не случится. На худой конец долбанет тележкой о столб и разворотит борт. Ну, да это ничего! Досок ему дадут, выпрямит в кузнице железо, болтов и гаек угол целый насыпан в мастерских, а руки свои, не наемные!
Вскоре Михаил Иванович обратил внимание на один существенный факт. Почти в каждом дворе возвышались солидные кучи навоза. Для понимающего человека штрих примечательный, красноречивый, вызывающий совершенно определенные умозаключения. Если навоза много, значит, скотины держат люди прилично, а раз так, следовательно и с кормами и выпасами затруднений колхозники не испытывают.
Дальше последовали азартные уже предположения: либо правление в этом колхозе крепкое, мудрое, с неизжитым пониманием мужицкой нужды в кормах для его скотины, выпасах, сенокосах, во всем том, что веками крепило и тешило крестьянскую душу, либо… предоставлена колхозничкам возможность сенцом, так сказать, безнадзорно запастись, негласно привезти соломки, прихватить при случае ведерко-другое дробленки или привозных, заводского изготовления, концентратов.
Так-так-так… Михаил Иванович даже глазками заморгал, до того интересной получалась задачка.
III
Причем решал он ее совершенно бескорыстно, из одной любви к наблюдениям. Дело в том (тут Сиволапов поджимал губы, круглил в невинной печали глаза), что частые переезды с одного места жительства на другое: из совхоза в колхоз, из колхоза на элеватор, оттуда в какую-нибудь шарашкину контору. — не позволяли ему обзаводиться самостоятельным, серьезным хозяйством.
Но о кормах, о скотине, о погоде и видах на урожай потолковать Михаил Иванович любил, искренне сочувствовал чужим бедствиям с выпасами, дороговизне хорошего сена. Да и где оно нынче хорошее? Суданке, просяному рады, а житнячком разживутся — надолго счастливы.
Иной раз Михаилу Ивановичу и не удавалось вставить слово в общий разговор: слишком серьезные подбирались собеседники — из начальства небольшого кто-нибудь, учителя, из сельсовета, — но, воздерживаясь от высказываний, он с удовольствием присутствовал при обсуждении хозяйственных дел, событий местной жизни. Почмыхивая, помигивая, он с вниманием поворачивался то к одному, то к другому, кивал головой, если согласен был с чужой точкой зрения, либо поднимал брови и тонко усмехался, когда, по его мнению, заезжали «не в ту степь».
Зато в своем кругу, среди трактористов, шоферов, скотников, шабашников-строителей, Сиволапов преображался. Все он знал: как раньше хлеба? пекли и почему теперь все распахано под самый порог, сколько ометов сена ставили на лугу и почему на нем был запрещен выпас скотины, сколько коров, овец, птицы держал крестьянский двор еще пятнадцать-двадцать лет назад и почему редеют села на громадных российских просторах.
Тонкие, многозначительные свои суждения Михаил Иванович никому не навязывал. Он замечал, что слушают его вроде бы и с вниманием, но и не без усмешки в глазах. Что ж, он и сам бы не прочь подшутить над собой, показывая, например, пяток-другой кур — все свое личное хозяйство. Когда, бывало, собиралась компания, он, кивая на легконогую стайку, говорил с самодовольной язвинкой:
— Вот это — все мое обзаведение. Замучился с ним — ну никаких, понимаешь, сил!
Гостям шутка по душе была: одни сами такого же сорта хозяева, другим казалось, что Михаил Иванович до того прост, что и посмеяться над ним не грех.
Случались и осечки. И неприятные, памятные, закапчивавшиеся едва ли не скандалами и, даже стыдно признаться, дракой. Всего один раз не уберегся Михаил Иванович. По странному совпадению произошло это в совхозе под названием «Боевой».
Стояла уже осень — глубокая, с пасмурными, мглистыми днями, когда все глохнет, мрет в отрешенно-тихих пространствах, белеет ледок на вымерзших лужах и так пахуч, тепел дым от легких предзимних топок в домах. В такую студено-мягкую пору хорошо собраться компанией и после первой волны веселья выйти из жаркой избы во двор и до ядреного озноба покурить на свежем воздухе.
Двор бывшего школьного интерната — барака с пристройками дощатых сеней, заселенного такими же залетными, как сиволаповская, семьями, — представлял собой и жалкое и веселое зрелище: все раскрыто, распахнуто, бедно — ничего не жаль! Посреди двора лежала беспризорная куча угля, неподалеку от нее валялся хлыст осокоря, приволоченный сюда трактором. Но его топор не трогал, на дрова крушили остатки каких-то сараев. На веревке висело белье, которое, кажется, никогда и не снимали, и с женскими желтыми или розовыми рейтузами, болтающимися на ветру, двор выглядел обжитым, неунывающим.
И вот однажды у Михаила Ивановича собралась компания, и, подвыпив, хозяин и гости вышли покурить во двор.
Пока закуривали, пока шла кудрявая, перемежаемая смехом, болтовня, Михаил Иванович готовился выступить на сцену со своими курешками. Номер этот пользовался странным, а если хорошенько вдуматься, даже нелепым каким-то успехом. Сиволапову казалось, что ему, как бы в насмешку над крестьянской хозяйственностью, разводившему одних только кур, а все добро свое нажитое увязывавшему при нужде в два-три узла, ему, «безлошадному» такому… завидовали.
Конечно, не так, чтобы слюни текли. Тут сложнее дело было. Михаилу Ивановичу пришлось поломать голову над этим вопросом. В конце концов он добрался до сути. Что ж, не всем же приобретать, набивать барахлом шкафы, шифоньеры, дедовские сундуки, чуланы, гаражи-крепости, тайно кичиться большими деньгами. Нужны и бессребреники. Вот и отдыхают на чужом бескорыстии неугомонные души: есть же вот, мол, простота, есть, дескать, дураки, которым ну ничего не надо. Эх, хорошо таким жить!
Один насмехались, другие вроде бы даже и одобряли, и с презрением кое-кто относился к нему, и снисходительно похлопывал по плечу — он не обижался. Не от силы все эти похлопывания, насмешки, не от ума, он это тонко видел и легко, с готовностью прощал людям это снисходительное отношение к себе.
Дождавшись момента, Михаил Иванович весело объявил, что сейчас он покажет геройского петуха. Кур он порежет, ну их, замучился с этой живностью, а петуха оставит холостяком, пусть по чужим бабам… тьфу ты, курам побегает. Удачной шутке посмеялись. «Мы с ним, как два родных брата, — плел Михаил Иванович дальше, стараясь потрафить публике, — Вот уеду отсюда и его заберу с собой. Клетку сделаю и в ней повезу».
— Что, уже? Навострил лыжи? И куда, разрешите узнать? — мрачновато спросил один из гостей, вышедших покурить, Петр Григорьевич Сабадаш, человек в этой компании несколько случайный.
Он, во-первых, на хорошем счету находился у начальства, на собраниях критиковал, где что плохо лежит на широком совхозном дворе. Во-вторых, репутацией своей нешуточно дорожил; и как Петр Григорьевич оказался у него в гостях, Михаил Иванович понятия не имел.
Первые рюмки Сабадаш опрокидывал молча, слегка только поднимая руку, чтобы чокнуться, а чокнувшись мимоходом, широко открывал рот и вливал водку в преувеличенные стеклом стакана зубы. Потом вроде бы отмяк слегка и, жуя полным ртом, поддакивал что-то, качал опущенной головой, выражая восхищение шумным застольем, сам уже тянулся чокнуться, с хмельным откровением глядя в глаза: ну, давай за все, как говорится, доброе, за всех и — в себя (такая у него была поговорка)…
— Как куда? — смеясь глазами, спросил Сиволапов. — Да хоть куда. Места разве мало?
— Так. Места, конечно, имеются, — еще мрачнее сказал Петр Григорьевич. — А интересно: кур порежешь, что тогда?
— Думаю так: земля не перевернется, — легкомысленно сказал Михаил Иванович, с пониманием глядя на своих приятелей и хитренько улыбаясь.
— А что в самом-то деле? — повысил голос Сабадаш. — Пойду сейчас и тоже освобожусь: все под нож пущу. Что тогда?
Петр Григорьевич работал шофером. На высоком фундаменте, построенный из железнодорожных шпал, возвышался сабадашевский дом. Возле черного его бока красовались голубые железные ворота в белых проволочных кружевах. За хозяйственными постройками снижался к речке громадный огород, а двор, и крепкий и неряшливый, забит был скотиной: держал он корову, двух телок, овец, кур, уток, коз пуховых. Ульи имел с кем-то в паре. Представив, сколько же это мяса получится, если одновременно пустить всю эту худобу на убой, Михаил Иванович глупо хохотнул:
— А что тогда? Зови на пельмени!
— А-а, пельмени! — туго, черно краснея, закричал Петр Григорьевич. — Бродяги чертовы, дармоеды! Взять вас всех и в тюрьму засадить, чтоб хоть там с вас польза какая-нибудь была!
— А здесь от меня, значит, пользы нет?
— Не то что пользы — вред сплошной. Ни себе, ни людям!
— Я работаю! — сказал взволнованно Михаил Иванович.
— Где ты работаешь?
— Там, где и ты, — в совхозе.
— Брешешь! Это ты чужому дяде расскажи, а не мне! — кричал Петр Григорьевич, махая перед утиным носом Михаила Ивановича толстым, как морковь, пальцем. — Это я за тебя вкалываю и в совхозе и дома… Нет, развели паразитов, жалеют их: квартиру, работу, сады-ясли, продуктов выписывают с кладовки, чтоб с голоду, понимаешь, не подохли. В честь чего гуляете?
— Не твое дело! — сорвавшись, закричал и Михаил Иванович.
— Не мое? Нет, мое! Это паше общее дело! — провозгласил Сабадаш, победно озираясь.
— Общее?! — не помня себя, высоким, чуть не рыдающим голосом закричал Михаил Иванович. — Как новая машина, так тебе! Самый жирный наряд — опять тебе! Запчасти из горла рвешь! Другие месяцами ремонтируются, а ты все на ходу, в передовики выезжаешь?! Это завгар забывает глянуть, какой липучий кузов у тебя: комбикорм, доски, шифер — клей бустилат! Хорошо тебе перепадает! Что, не так?! Не-ет, не утаишь, ничего не скроешь! Деревня, она прозрачно живет!
— Прозрачно?! — зарычал сквозь зубы Петр Григорьевич и толкнул Михаила Ивановича в грудь.
Михаил Иванович тоненько ахнул, оглянулся на приятелей своих, те стояли близко, и показалось, из далекого далека смотрят, как с купола церковного святые: серьезно и отчужденно, — и понял, что надеяться не на кого. С похолодевшей головой кинулся на грузного, плечистого Петра Григорьевича…
Все-таки серьезно стычке разгореться не позволили. Помнит Сиволапов, что, растаскивая их, кричали и матерились все какими-то расшибленными голосами. Сиволапов, дыша со всхлипами, трудно, все норовил из-за чьих-то фигур достать ногой Сабадаша, и достал-таки пару раз, но Петр Григорьевич, казалось, не чувствовал этих ударов. Размахивая и потрясая толстым пальцем, он всех обвинял в каких-то грехах.
А из комнаты, из настежь откинутой двери сыпали уже остальные гости, бежала, выставив растопыренные пальцы, не зная в кого только вцепиться, жена Михаила Ивановича, Валентина Петровна. На пороге, как в рамке картины, стоял гармонист и с отрешенным лицом рвал меха на чем-то мрачно-бравурном.
Долго сокрушался Михаил Иванович, как это могло произойти? Куда девалась врожденная, его родовая, можно сказать, спасительница — осторожность? Чем ему ум отшибло? В преувеличенных масштабах рисовалось всесилие Сабадаша. Вот он ухватисто здоровается с начальством, вот он в президиуме сидит, вот он пихает пальцами дверь в кабинет директора, входит и садится без приглашения и сразу на два стула, до того широко расставляет толстые колени. Но это что! Ведь у него дядьев, братьев, племянников полдеревни, да по жениной линии сколько! Весь этот рой спуску ему теперь не даст! И заробел Сиволапов, стал искать пути к примирению. С поллитровкой в кармане отправился он домой к Петру Григорьевичу. Может быть, поговорив но душам, найдут они общий язык?
Калитка, как и ворота, тоже была железной, вся в ослепительно-белых кружевах из тонкой проволоки. Едва Михаил Иванович толкнулся в гулкую, словно цистерна, дверь, как во дворе хрипло и тоже гулко залаяла на цепи собака, а следом залилась еще одна собачонка, мигом подскочившая к самой калитке и в зазор у земли просунувшая нос и оскаленные зубки.
Ни на стук, ни на лай никто не отозвался. Осмотревшись, Михаил Иванович заметил кнопку звонка под козырьком из жести и нажал на нее. Вскоре на крыльце забухали сапоги, послышался зычный голос самого Петра Григорьевича, притворно унимавшего собаку, затем были слышны его грузные шаги, сопровождаемые пыхтеньем, и вот он открыл калитку.
Увидев Сиволапова, хозяин резко нахмурился. Молча смотрели они друг другу в глаза. Чувствуя, как слеза начинает подрезать веки, Михаил Иванович не выдержал, расплющился в улыбке и только намеревался сказать, что, дескать, вот пришел к тебе с повинной, как Петр Григорьевич, не произнеся ни слова, лязгнул запором перед самым носом незваного гостя.
Михаил Иванович, остужая в себе обиду и стыд, постоял немного возле палисадника, потом повел исподтишка взглядом по окошкам соседних домов — никто, кажется, за сценой этой не наблюдал. Однако по улице он пошел с опущенной головой: так и казалось, что пялятся на него жилища сабадашевской родни бельмами стекол.
IV
Печальные воспоминания эти несколько отодвинули решение задачи с кормами — откуда они берутся и как их добывают колхозники для себя. Но как только найден был ответ, а затем сделаны предварительные выводы и о деревне, и о хозяйстве, Михаил Иванович зашагал в правление.
Ни в коридоре, прохладном, сумеречном, но пахнувшем пылью, ни в приемной комнатушке, где стоял стол с пишущей машинкой, он никого не обнаружил. Ему даже показалось, что все помещение по какой-то причине оставлено людьми («Пожар побежали смотреть, что ли?» — усмехнулся он). Прислушался… Нет, где-то монотонно стучали на счетах, приглушенно зазвонил телефон. Предполагая, что и в кабинете председателя никого нет, Сиволапов легонько толкнул дверь — просто так, для проверки, но она, к его удивлению, медленно и широко отворилась.
За большим полированным столом, листая ученическую тетрадку, согнутую так, чтобы ее было удобно запихивать во внутренний карман пиджака, сидел крепенький этакий грибок с хитрющими, цепкими глазками. Лицо его изжелта загорело. Рот под шишковатым носом напоминал щель в копилке.
Одного лишь взгляда было достаточно, чтобы определить в нем тот тип хозяйственника, про который с одобрением говорят: ну, это мужик не промах, ничего мимо рук его не проплывет, такой миллион из одной своей пронырливости сделает.
И Михаил Иванович несколько даже опешил — до того не вязалось это впечатление с тем образом, который он себе нарисовал во время экскурсии по селу. Что за черт, как бы было написано на округлом, полноватом лице Сиволапова, да чтобы у такого (тут он мысленно захватил в кулаки побольше воздуха и энергично потряс ими), чтобы у такого хозяина да навоз в поля не вывозился (последний, пусть незначительный, но и красноречивейший мазок в панораме села)?! Не-ет, тут что-то не то, тут какой-то фокус. Да, может, это и не председатель, а кто-нибудь другой оказался в его кресле?
Сдвинув кепку набекрень, с кислой и почему-то виноватой улыбкой, Михаил Иванович почесал себя за ухом.
— Ну, чего тебе? — не отрывая глаз от страничек, густо разрисованных большими и маленькими цифрами, кружками, стрелочками, буркнул грибок.
— Да это, — с сомнением начал Сиволапов. — Насчет работы узнать… Председатель, он что?
— Ну я председатель, Жмакин Александр Гаврилович. Документы имеешь?
— В полной сохранности. Как же без них?
— Давай! — указал подбородком на край стола Александр Гаврилович.
Сиволапов выложил трудовую книжку, паспорт, военный билет. Откинувшись в кресле и глядя на претендента в колхозники с жестким прищуром, Александр Гаврилович потребовал правды:
— Пьешь?
— Зачем? — подняв брови, пожал Сиволапов плечами.
— А это зачем? — вкрадчиво показал Александр Гаврилович Михаилу Ивановичу на его же собственную трудовую книжку. — Печать, печать — одни печати! Маршрутный лист, понимаешь, а не это самое… не документ трудовой.
— Что я могу сказать? — печально проговорил Сиволапов, и Александр Гаврилович строго свел кустики бровей над толстым носом: но-но, врать не берись, не поверю.
— Скажу прямо: бывает и выпью. Гости, например, когда или на праздник. Как без этого обойтись? Но что касается на работе, — закрывая глаза и повышая голос, продолжал Михаил Иванович, — никогда этим делом не занимался и никому не советовал бы им заниматься!
— Так! — сказал председатель почти весело и даже поерзал в кресле, как бы усаживаясь еще удобнее. И, усевшись несколько боком, одним плечом выше другого, сощурился еще острее. — Ну, а семья?
— Семья? Семья на руках, — потупился Сиволапов. — Ребятишков двое, жена… Тут и захочешь выпить, так не обрадуешься.
— Строга?
— Хворает.
— Хворает? Это… как же так? Это плохо. А что такое?
— Сказать по правде, никто этого не знает. Куда, чего не обращался — врачи, фельдшера, к бабке даже возил, шептала… один результат: не легчает.
— Н-да. А нам, понимаешь, доярки нужны, — разочарованно протянул Александр Гаврилович. Положив ногу на ногу, он поцыкал дуплистым зубом, но, как бы спохватившись, прервал это занятие и холодно застучал пальцами по подлокотнику кресла.
Сиволапов настороженно замер, даже глаза прикрыл и прихватил зубами верхнюю губу. Кажется, положение в хозяйстве хуже, чем он определил. Придется и жену записать в доярки, здесь ей не спрятаться за мнимые свои болезни. Он мелко заморгал, зачмыхал носом, выжидая, не скажет ли что-нибудь еще председатель? Но тот, держа на уме свой расчет, помалкивал и тоже мигал глазками, но редко, значительно.
— Тут такое дело, — кашлянув в кулак и несколько исподлобья глядя, начал отступление Сиволапов. — Хворает-то она, конечно, хворает, но если на подмену, то это можно, выйдет.
— «На подмену»! Тут, понимаешь, скотина иной раз ревмя ревет без догляду… Рук нехватка — вот в чем вопрос! — взволновался Александр Гаврилович. Кустики бровей занесло ему на лоб, глазки смотрели кругло, сердито и вместе с тем изумленно: неужели, мол, дурак, не понимаешь, какой большой и неповоротливый вопрос стоит перед хозяином кабинета?!
— Во-он оно что, — тотчас закивал головой Михаил Иванович, — вон какие дела. Ну, тогда все: договорились! Сказать по правде, она когда болеет, а когда и дурью мается, скрывать тут не стану, хоть и жена она мне. Ничего, — решительно подытожил он, — походит в доярках, не обломится. И, взбодрившись после такого заявления, Михаил Иванович свободным взглядом окинул кабинет. Вдоль стены скучал налегке ряд стульев, на окнах — желтенькие шторки, истомленные зноем и пылью. Забился в угол шкаф, тесно заставленный брошюрками синего и зеленого цвета и двумя-тремя солидными книгами. И только вода в графине, который стоял на тумбочке возле сейфа, привлекла его внимание. Она была так свежа, так алмазно-выпукло блестела, что ему захотелось пить.
— Это что у вас, вода? — спросил он с кособокой улыбкой.
— Где? — Александр Гаврилович плотно повернулся по направлению сиволаповского пальца. — А-а, да. Слежу, чтоб свежую наливали. Не скажи, так и месяц стоять будет, протухнет.
Михаил Иванович, стараясь ступать полегче, подошел к тумбочке с графином и бережно налил полный стакан.
— Я вот еще не кушал, — деликатно беря его двумя пальцами, проговорил он, — а пить — прямо горит все, как с баранины. Должно, воздух у вас тут такой… питательный.
— Тут однажды, — щурясь, точно на огонек, начал Александр Гаврилович, — заместитель министра ехал. Да… Ну и хотели его мимо нас провезти, — хозяин кабинета едко улыбнулся, — а он, понимаешь, возьми и заверни сюда, дал крюк, н-да… Так ему очень воздух наш понравился: ходит и надышаться не может. Говорит: крылья за спиной чую. Легко ему, значит. Мне потом первый наш говорит: ну, говорит, Жмакин, благодари воздух здешних мест.
Посмеялись. Александр Гаврилович снисходительно, с какой-то даже мстительной сладостью, Михаил Иванович хакнул, покрутил восхищенно головой. И Александр Гаврилович унесся из кабинета на укромную полевую дорогу, где, сбежавшись возле изреженной карагачевой лесополосы, замерло пять или шесть легковых автомобилей. Распахнув с обоих боков дверцы, чтобы хоть немножко остудить парные кабины, приехавшие тесной гурьбой подошли к уступу зеленого пшеничного массива с высветленными уже колосьями.
Это все были важные люди — в шляпах, пиджаках, галстуках. Со сдержанной силой звучали голоса, прищуренные глаза выражали ум и твердость характера или еще какую-нибудь весомую черту.
Среди этих солидных фигур Александр Гаврилович несколько терялся. И рост маловат, да и одет уж слишком буднично — в бледно-зеленую льняную рубашку с короткими и широкими рукавами, с какой-то легкомысленной вышивкой: на груди, на планочке кармашка — желтенькие и красненькие петушки. И хотя Жмакин значительно хмурился, все же настоящего впечатления он не производил. Не помогала даже черная пухловатая папка, в которой у него, кроме обычных для этой поры лета сводок по молоку, ремонту комбайнов и заготовке кормов, лежали по случаю приезда большого начальства промфинплан, весенний отчет на балансовой комиссии и другие, прихваченные на всякий случай, бумаги.
В степи, несмотря на легкие дуновения ветерка, стояла густая жара, и заместитель министра, сняв пиджак, подвернув манжеты рукавов рубашки, растащил узел галстука — и модно, даже с налетом некоторого щегольства, и груди дышалось легче.
— Ну, что, председатель, — проговорил заместитель министра, цепко, хозяйским взором окидывая поле. — Сколько на круг с этой клетки возьмешь?
Вопрос только с виду казался простым. На самом деле он таил в себе множество нюансов. Ведь как ответить, а то и без фуража останешься, больше того, и семенное зерно под красное словно можно спустить. Ну и… суеверие. Как-то страшно было вот так, безоглядно и преждевременно называть цифру. А вдруг, как в наказание, дожди, вдруг ветры, вдруг еще какая-нибудь напасть? Да пусть ему укажут председателя колхоза, директора совхоза или из главных агрономов кого-нибудь, которые бы в душе не молили: господи, пронеси!
Протолкавшись из-за широких спин, Александр Гаврилович выступил на передний план — маленький, плотный, сосредоточенно помаргивающий серьезными глазками. Он думал. Вдруг лицо его преобразилось, точно он нашел интересный ответ на вопрос, заданный как бы с целью его испытать, пощупать, что он из себя представляет.
— Да сколько, — как бы щепотью держа улыбку, простачком бормотнул он. — В прошлом году… на этой клетке… чтоб не соврать…
— Ты мне про растаявший снег не докладывай, — перебил его заместитель министра, весело оглядывая одного за другим местных руководителей. — Двадцать центнеров дашь?
— Двадцать центнеров?! — взглянул и Жмакин на них. — Откуда? И в лучшие-то, извиняюсь, годы мы такой благодарности не видели.
— А чем этот год плох? Благодать вон какая стоит!
— Тут весной дуло — фары зажигали, — повел папкой по округе Александр Гаврилович. — В июне вот только маленько дожди поправили.
— Ну так сколько?
— Четырнадцать центнеров, — вынес, наконец, свою оценку Александр Гаврилович.
— Да? Четырнадцать? — Заместитель министра поднял недоуменно брови. — Вот это определил! Ты одним глазом, наверное, смотрел, а? Вот мы сейчас Анатолия Павловича попросим, ему из окна своего кабинета твой урожай виднее.
— Ну что ж, около двадцати выйдет. Мы на эту цифру так и ориентируем это хозяйство, — произнес секретарь райкома, хмуря выгоревшие брови.
— Та-ак! Теперь ты определяй, — весело и жестко посмотрел заместитель министра на Александра Гавриловича.
Послышался смешок, все зашевелились.
— Определить можно по-всякому, — поворачивался всем корпусом то в одну, то в другую сторону Жмакин.
— По-всякому не нужно. Ты правильно определяй.
— Ну, шестнадцать! — рубанул рукой Александр Гаврилович.
— Выше, выше бери! Не стесняйся, поднимай урожай.
— Я бы поднял, да сорнячок… держит! — вдруг брякнул Жмакин.
Все посмотрели под ноги: обочина поля курчавилась тимофеевкой, вьюнком, белые и розовые цветочки которого весело пестрили зелень. Ковер этот уходил под частоколы пшеничных стеблей, а кое-где над рубленой гущей колосьев полянками поднимались цветущие ядрышки осота.
Разочарование и досада разобщили полукруг, примыкавший к полю. Сразу повеяло официальностью: кто снял пиджак, тот его надел и на пуговички даже застегнулся, и шляпу быстренько кто-то нахлобучил, прижав ко лбу косичку растрепанных волос. Приятное настроение, объединявшее всех при том своеобразном торге, который каждое лето проводится возле хлебного поля: сколько уродит, да сколько на круг возьмут, да на что может рассчитывать район, область, зона, — безнадежно было испорчено. И кем? Жмакиным. Ведь сам себе соорудил подножку. Ну, сейчас ему достанется на орехи, а на конфеты — свои добавят, в районе.
Но заместитель министра, зорко и остерегающе щуря глаза, погрозил Александру Гавриловичу пальцем. Он понял хитрость простоватого с виду председателя, быстрее других сообразил, в чей огород камешек кинул Александр Гаврилович: паров, дескать, нет, вот и «держит» сорнячок.
Весной, в пожарном порядке, дана была, наверное, команда: засевать пары! И засеяли. И не раз, поди, к этому спасательному средству прибегали — вон какие кудри разметал вьюнок, вон как простреливает хлеба осот.
Столько он видел полей в спрессованные эти дни, что в глазах порой сплошь стояли ячмень, пшеница, рожь, остистые колосья, безостые, сосущие молоко земли и уже угибающиеся вниз, к долу. И вдруг после слов простоватого, недоуменно помаргивающего председателя широкий круг проблем, решенных и нерешенных вопросов, насущных и планируемых дел, крепко схватывавший его, как-то разом опал. Он как бы сам заразился этой простоватостью, и освобожденным взором повел по округе, и увидел нечто такое, от чего ахнула душа.
Невелико оказалось возвышение, на котором они остановились, но так бесконечны, ясны были полевые дали, открывавшиеся с этой точки, что небесный купол как бы не вмещал под свои пределы все окрестные пространства и за его краями были видны уже нездешние, потусторонние земли, другое небо над ними и другой, в млечно-розовой дымке, младенческий горизонт.
Прекрасной незнакомкой предстала вдруг перед ним земля. Он бездонно вздохнул, закрыл глаза и ощутил, что летит. С тоскою сладкой он произнес тут слова о необыкновенном степном воздухе, о крыльях, которые дает человеку его удивительная земля.
Александр Гаврилович был тоже поражен и чрезвычайно! Никогда и никто из начальства, с которым ему приходилось иметь дело, не только не говорил, но даже и не заикался о красотах природы. Вся она для Александра Гавриловича и, полагал он, для вышестоящих руководителей заключалась в доброй черной пашне, спелых нивах, выпасах, стадах крупного рогатого скота, овечьих отарах, дорогах, по которым в осеннюю хлябь тащит трактор колхозный молоковоз.
С каким-то страданием и восторгом смотрел он на заместителя министра. Сперва, в самой глубине души его, зашевелился червячок едкого превосходства: эка, нашел чем любоваться! Но не успел червячок как следует распрямиться, как Александр Гаврилович вдруг тоже ахнул: вот что значит большой человек! Вот что значит широта взгляда на жизнь и ее понимание! Трудно было сформулировать мысли Александра Гавриловича в эту минуту. Все они были очень разные: о, сорняках злополучных, об обеде для гостей — нужно или не нужно его организовывать, — об урожае, который еще качался в колыбельных колосьях, а уже как бы и в чин производился, о цыганах, которые подрядились телятник мазать и помазали, но первый же дождь всю цыганскую глину смыл, о доярке Аннушке Пилюгиной, которая очень ему нравилась, о запчастях к комбайнам, — но у всех у них получалась одна и та же концовка: а выговора-то нет!
Это было необыкновенное ощущение. Он тоже воспарил и только от всей души хотел провозгласить цифру «двадцать», как Анатолий Павлович шепнул ему со стиснутыми зубами: «Ну, Жмакин, благодари воздух здешних мест!» Александр Гаврилович бодро хохотнул, но Анатолий Павлович тотчас же осадил его взглядом: что, пронесло, думаешь? Не обольщайся, у нас не пронесет, поговорим еще на эту тему. Александр Гаврилович, опустившись на землю, развел руками: что ж, говорить так говорить.
Буквально вот на днях состоялся разговор на одном экстренном активе. Александра Гавриловича подняли с места в зале и пошли с песочком чистить: это он не сделал, там упустил, то не своевременно, здесь не проконтролировал, почему, до каких пор, да когда этому конец будет, да отдает ли он себе отчет?! Ух как жарко под градом этих вопросов! Но… парился Александр Гаврилович и пот вытирал только для вида, так сказать, для порядка, а самого его в зале уже не было, он куда-то пропал.
Как это получалось, он и сам не понимал, но получалось! Долбят, долбят, он распаляется, багровеет — щеками, шеей, ушами; что-то обещает, о чем-то молчит, покаянно вздыхает, а сам в это время отсутствует. Где он? Это загадка. Приходит он в себя быстро, деловым шажком, словно ничего и не случилось: глазки веселые, хитровато играют, аппетит очень хороший, настроение вполне решительное. Ну, Жмакин, сильный ты человек, говорят ему с завистливой шуткой. Он, поддернув штаны локтями, глядит воином — тоже шутить умеет!
И только в иную минуту, оставшись наедине с самим собой, выдвигает Александр Гаврилович возражения вдогонку, которые всегда сильны у него задним умом, наполнены мрачной бодростью и некоторой даже торжественностью.
Мысленно он летит по обширному своему хозяйству и всякий раз почему-то в полете с ним оказывается не районное начальство, которому вроде бы и следовало адресовать эти возражения, а заместитель министра. К нему Жмакин проникся почти детским по своей безотчетности доверием.
Вот, пожалуйста, ударяет настежь двери в склад Александр Гаврилович и ведет рукой по пустым полкам в масляных пятнах. На чем ездить? Запасных частей ёк, нету, нема. От Башкирии до Казахстана, не доверяя инженеру, лично все обшарил. И что же вы думаете? Безрезультатно! Добыл вон импортных железок полвагона, пусть лежат, при случае можно пустить на что-нибудь в обмен, а нужного шиш да кумыш!
На ферме пошел новый перечень: доярки нужны, а для их детей — детский садик. По-человечески Александр Гаврилович признался: боюсь с этим детским садиком связываться, долги мешают его вбить в титульный лист. Можно и хозспособом одолеть эту стройку, но… построю я его в Талах, в бригаде, а она возьмет и разбежится потихоньку, что тогда?
Ну, а если совсем откровенно, как родной душе, то руки на это дело не поднимаются: кирпича нет, цемент — дефицит прямо злющий, столярку, сантехнику и не проси, нету, прямо так и бьют в лоб. Добывай сам. Опять — в который раз! — эта изнуряющая и опасная суета: по базам мотаться, левые материалы втридорога брать, с шабашниками хитрые писать договоры. А ревизии, а балансовые комиссии, а прокурор районный?
Нет, давайте лучше в поля. Тут картина веселее. Они, родимые, выручают, родят еще хлеба, и больше, чем прежде, родят. А народ почему-то не держат. Такие матерые хлеборобы тупеют к ним сердцем, с такой неожиданной легкостью передают свое кровное дело в случайные руки, что и думать не знаешь что. Честное слово, возьмешь иногда и зажмуришься.
Что бы не говорил Александр Гаврилович своему доверенному лицу, в каких бы недоработках и промахах своих не признавался, ни разноса, ни поучений, ни указаний и выговоров от него не получал. Да, конечно, это был вымысел, он это понимал. Но, играя в него и отводя таким образом душу, всякий раз опускался он в свое кресло с прибытком сил и уверенности в себе.
…Михаил Иванович видел, что хозяин кабинета куда-то «отлучился» или словно какая-то сердитая мечтательность опустошила его. С хитроватым, веселым прищуром в глазах Сиволапов сидел на стуле и ждал, точно у окошечка кассы, которое оказалось закрытым в разгар рабочего времени.
И как только председатель «появился» в собственных глазах, Сиволапов тотчас же и спросил:
— А как, извиняюсь, насчет квартиры?
— Квартиры? Кха! — кашлянул Александр Гаврилович солидно. Тут такое дело: дадим квартиру. Я тебе больше скажу: не понравится одна — другую бери. На выбор. Понимаешь?
— Понимаю, — задумчиво произнес Сиволапов, внимательно моргая припухшими глазками. Затем сцепил на коленках свои крепкие пальцы в замок. — Теперь возникает такой вопрос…
— Тут надо сказать одну вещь, — перебил его Александр Гаврилович, но вдруг вспомнив что-то, перебил и себя: — Да, история, понимаешь, с географией, — он с едкой улыбкой покрутил головой. — Один так же вот приехал, заявление подает. Читаю: агроном, техникум окончил… Я тоже техникум заканчивал, ветеринарный. Да… А квартира-то не здесь, не на центральной усадьбе. А где? Ты что же, думаешь, говорю ему, так сразу и сюда, в Красное? Квартира-то в бригаде, на хуторе, и жилье стало быть там. Услыхал он, что на хутор — Талы называется, — в бригаду, и давай, понимаешь, вертеться, как блоха на гребешке: жена, мол, не согласная, то да се. Видишь, какой гусь!
Это был… неожиданный поворот. Михаил Иванович почувствовал, как лоб у него покрылся испариной. В трудных ситуациях, когда быстро нужно принимать решения, мысли, как назло, становились пугливыми и разбегались. Он их наспех ловил, хватал, метался. Глаза его, отражая этот ералаш в голове, бегали туда-сюда суетливо и растерянно.
И вдруг — остановились: тучная фигура Петра Григорьевича Сабадаша выросла перед ним и вернула Михаила Ивановича к мучительному вопросу: за что он так его возненавидел? Кажется, ничего плохого ему не сделал, слова худого не сказал, а в ответ что? И такой Сиволапов, и сякой, и чуть ли, по старым понятиям, не подрывной элемент.
Обидно это было слушать, до того обидно, что белому свету не радовался. И только позже догадался: а-а, да ведь это зависть сабадашевская бунтует! Не только, значит, на большие деньги завистлив, на бесхозный шифер, доски, безучетные корма, — простоту сиволаповскую заревновал, позавидовал его непритязательности.
А уж если и здесь такого сорта люди имеются, то обосновались они, конечно, на центральной усадьбе. Нет, на хуторах, в бригадах нравы нынче проще, люди потише, поприветливее. Почему бы и не пожить в этих самых Талах?
Ну и аванс. Он на таком ближнем громоздился плане, что все прочее казалось далеким, несрочным, мелким. Однако соглашаться сразу Михаил Иванович не собирался.
— Хутор, значит? — переспросил он.
— Хутор Талы! — значительно поднял палец Александр Гаврилович.
— Что ж, название хорошее.
— Степное название, природное… Там и школа есть. Но что? Начальная. У соседа, правда, ни в одной бригаде и школ уже нет, позакрывали их к чертовой матери: учить некого! А у нас — пожалуйста тебе, порядок!
— Надо понимать, — подмигнул лукаво Михаил Иванович, тонким намеком льстя Александру Гавриловичу: у хорошего хозяина во всем, дескать, лад.
— Правда, детского садика нет, тут наше упущение. Эх, если бы вместо этих двух, — Жмакин вдруг вскинул над столом руки с растопыренными пальцами, подержал их на весу, поворачивая ладони то вверх, то вниз и следя за этими манипуляциями какими-то обиженными глазами, — если бы вместо этих двух да десять было! — тут он потряс руками. — А то, понимаешь, всего две… Не хватает на все дела, вот какая стратегия. Особенно зимой. Некоторые думают: летом в деревне трудно, а я тебе скажу другое: зима — самая большая пробка у нас.
И Александр Гаврилович пытливо взглянул в глаза Сиволапову. Что лето! Лето деревне нипочем! Вот зима — это проблема, разрешить которую стоит тяжких трудов. Чуть ли не на каждой планерке непременно решайся вопрос: кого посылать на ферму? Хорошо еще, если скотник устроит себе выходной денька этак на три. В конце концов как-нибудь завезут корма и без него. Хуже, когда доярка не явится на работу. Бывало, только по одному виду Василия Яковлевича Сипатого, старика-пенсионера, из милости к Жмакину сидящего на должности заведующего фермой, Александр Гаврилович определял, чем сегодня придется заниматься с утра.
Сбив шапку на ухо, жуя губами в седой недельной щетине, Сипатый смотрел прямо перед собой сонными глазами и, выждав, когда дойдет его черед докладывать, ехидно оповещал:
— Нынче Валька на дойку не вышла!
— Это почему? — нахмуривался Александр Гаврилович, поигрывая карандашом.
— Хто ее знает. Хворат, кажись.
— Так, хворает? Я ее вчера лично видел: яблоня в цвету, понимаешь, а ты мне «хворат». А ну — Шуру сюда!
— Звали, Александр Гаврилович? — вскоре крикнула через открытую дверь Шура, лет под пятьдесят рыжая баба с арбузно-красными щеками.
— Сюда зайди! — втыкает в стол палец Александр Гаврилович. — Нет, сколько можно говорить?! Встанет — и кричи ей через порог. Я что? Полковая труба? Когда порядок будешь знать? Зовут — значит вот здесь тебе стоять надо! Ясно?
— Да чего ж? Ясно.
— А ну, — поднял на нее подбородок Жмакин. — Вальку сюда.
— Это которую? — озирается Шура на мужиков, сидящих на стульях вдоль стены.
— Да эту, Репяха Гришки, возле Духова живут.
— А! Знаю-знаю! — трепещет приподнятыми возле бедер ладонями Шура, чтобы больше ей не подсказывали, так как она теперь все сама знает и дальнейшие пояснения ей слушать невмоготу. — Все щас сделаю.
— Сюда ее немедленно! — стучит кулаком Александр Гаврилович. — Знаю, как она болеет! Я ее, понимаешь, живо на ноги поставлю!
— У них вчера, кажись, гости были, — тянуче ухмыляется Василий Яковлевич, закрывает глаза, и они у него теперь, как голубиные яички, белеют веками.
Тут длинно, требовательно зазвонил телефон: из района. Жмакин строгими глазами обвел планерку — у всех понимающе посерьезнели лица.
После телефонного разговора Александр Гаврилович с минуту отдувался и, не выдержав, сердито кивнул на трубку и как бы сам себе едко пожаловался:
— Товарность большая, понимаешь… А где заменитель молока? Триста центнеров на район! Да нам даже кукиш не покажут! А обрат? Кто нам его давал, обрат этот?