3. Георгий Оболдуев
3. Георгий Оболдуев
Хлебный, 25. Старенький двухэтажный дом. По деревянной лесенке наверх. Кухня, через нее три проходные комнатки; от угловой — поворот в большую основную, где и жил Жорж с женой (первой) Ниной Фалалеевной и дочкой Василисой. С Филей я перевезла Г. Н. свой «Bechstein», и уж пригодился же он талантливому пианисту! За то он занимался со мной музыкой, терпеливо перенося печальные неспособности ученицы. Но я любила эти уроки и тогда, когда он на меня сердился.
Г. Н. отличался необыкновенной живостью. Летал по Москве. За вечер мог посетить несколько домов. Невысокий, худощавый, светловолосый, он не отличался красотой, но был очень привлекателен. Хороши были его умные синие глаза и неспешный, глубоко поставленный голос. Мужественный и внушительный, Г. Н. был неунывающим россиянином, насыщенным дополна электричеством жизнерадостности, одним из тех, кто носит в себе праздник жизни. А обстоятельства были тугие. Одевался в широкую толстовку, кот[орая] разлеталась при быстрых его движениях. Он никогда не говорил о своем дворянстве[252], но я ощущала в нем черту дворянской чести: он никогда не лгал, даже из любезности. Правдивость его была неподкупна. С этой чертой связывался и его художественный вкус, искавший всегда смелой и точной определительности.
Собственно, у нас не было с ним истории отношений. Когда обучение музыке кончилось, мы встречались редко, я не посещала его литературных собраний. Потом он был сослан, потом призван в действующую армию[253]. После фронта был у меня два раза на Ольховской.
Как муж третьей жены, Благининой[254], менял вместе с ней квартиры. После войны страдал не высоким, а высочайшим давленьем (280) и умер на даче во время шахматной игры[255]. О смерти его я узнала с большим опозданьем.
Творчеством его ведает Елена Александровна, и о сохранности можно не беспокоиться[256]. Хорошо подобрал материал по его биографии Вал[ентин] Валентинович] Португалов и, вероятно, он увидит свет[257]. Дочь и внук, можно надеяться, сохранят память о бескорыстнейшем любителе поэзии, смело мыслящем, увлеченном и увлекавшемся, летучем голландце тогдашних литературных сборищ. Он завоевывал симпатии, хотя и писал, что живет:
«Понимая, что к чему,
И не нравясь никому».
Признавая друг друга, мы не любили друг друга. Я не удовлетворялась его жизнерадостностью, кот[орая] казалась мне щенячьей, и с удовольствием отмечала редкие строки, такие, как: «Мчусь на бешеной гиене». (О жизни.) Его выразительность была резко-правдива, но прозаична: «С головой голой, как сыр». В спорах об этом он называл меня «эстетич-кой». Увлекался хлесткостью, эпатированьем буржуа, но до того ли было в те трагичные годы? «Штукарь» называл его Юрий Верховский. «Устарелое футуристическое кривлянье», — говорила Фейга Коган[258]. Много выигрывал Г. Н. остроумными словечками: «деньги-дребеденьги», «не личность, а неприличность», «не стихи, а сентиментальные шлёпы», «искомое насекомое».
Критиком он был решительным, бил с плеча, так как художеством не шутил. О ненависти к выспренней отвлеченности и разговаривать не приходилось. Его путь был — наблюденье подробностей.
«При сахарном песке в чашке чаю — пеночка».
«Шел с работы, остановился и долго смотрел, как у лошади от брызг дождя подрагивает живот».
В его поэтическое credo входила определяющая мысль: «Что здорово, то здорово». Трепак, озорничество, разделыванье «под орех» — вот его стилистический вкус.
Из отдельных высказываний вспоминаю:
«Роза — не более чем хорошенькое, но есть — прекрасное».
«Есенин — смесь балалайки с гитарой».
«Демьян Бедный роднится с дядей Михеем, рекламировавшим коньяк Шустова. Но в этом роде он — мастер».
«Как хорошо у Лермонтова»:
«Пускай она поплачет,
Ей ничего не значит»[259].
«Лучшие вещи Пушкина: „Граф Нулин“ и „Золотой петушок“»[260].
В дальнейшем он любил Назыма Хикмета и Неруду.
Героями его литературных вечеров были Иван Аксёнов и Сергей Бобров. За ними он ходил по пятам.
Мне не нравилась его эротика. Находила хлестаковской сальностью такие изъяснения, как:
«Сокрытое в просторной блузе
Доступно, как младенцу мать,
Неоткровенностью иллюзий
Сама спешит пренебрегать».
Или в стихотворенье «Женщина»:
«Знали эту благодать
Каждые отец и мать».
«Цветные огонечки» (его выраженье), думается, большее, что он видел за явленьями жизни.
После войны, перенесенных тяжелейших испытаний, он пришел ко мне с разрушенным здоровьем, поврежденной рукой, неспособной к пианизму. Очень изменился, облысел, похож был на Андрея Белого. Рассказывал, что служил в противотанковом батальоне. Бойцы шли перед своими наступающими танками навстречу танкам противника, что и делало их абсолютно беззащитными и бессмысленно обреченными. В дальнейшем, погубив множество бойцов, ко-мандованье отменило противотанковые батальоны. Георгий Николаевич был засыпан землей, ослеп, оглох. «Но это, — говорил он, — все еще пустяки, а вот Ане, девушке, пошедшей героически на фронт, оторвало ноги, и она умерла, истекая кровью. Да и что за жизнь без ног?» Очень тяжело переживал Георгий Николаевич предательство, подлость, но распространяться об этом в своем творчестве не хотел[261].
Поэты высоко ценят его «Живописное обозренье»[262], описанье цветов и плодов, «каталог очарований», по выражению Аксёнова, но я, к сожаленью, его не знаю.
Смелый и яркий переводчик[263], Г. Н., получив подстрочник, умел переводить тут же на столе редактора. Получалось целостно и законченно.
Говорят, что в гробу он лежал с бакенбардами, похожий на Пушкина. Собралось много народа, но большей частью — увы! — как на проводы мужа Благининой.
Как-то давно был у меня разговор о Г. Н. с Надеждой Медведковой[264]. Она: «При всех его недостатках я его люблю». Я: «При всех его достоинствах я его не люблю».
Егор — так требовал он себя называть (совершенно неподходяще), остался ярким образом энтузиаста-художника, презирающего материальные блага. Ряд образов остался для меня подарком его поэзии. «Бриллиантовые застежки» — перебегающие лунные огоньки на снегу. Навсегда врезан в память его «Сонет».
«Эх, кабы Пресвятая Дева
Хоть бы отчасти помогла!
Но ни направо, ни налево
Тебе не отойти от хлева,
И нет значительней согрева.
Чем обжитой уют угла».
Как ярко и жарко вырвалось признанье:
«Я был царевной на Припяти,
На берегу скул любви монгольской».
Как хорош был его «Туркестан». Он потерял оба эти стихотворенья[265].
Думается, что его дар не нашел себе верной дороги.
Его последний сборник назывался «Лепетанье Леты»[266]. Сколько прелести в этом наименованье.
Мне он говорил: «Настоящая поэзия — в плохих стихах»[267]. Впрочем, это не было заключительным мнением.
«Для жизни нужно живьё», — говорил Георгий Николаевич. Пускай же останется он живым среди живых.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.