Глава 12 ТРУДЫ И ДНИ АЛЕКСАНДРА ГЕРЦЕНА В «ГНЕЗДЕ БЛИЗНЕЦОВ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12

ТРУДЫ И ДНИ АЛЕКСАНДРА ГЕРЦЕНА В «ГНЕЗДЕ БЛИЗНЕЦОВ»

«Туда! Туда…»

И. В. Гёте[106]

Этот день неминуемо приближался.

Натали была в нетерпении. Но здоровье не позволяло. Герцен медлил. Он свои желания, как правило, подчинял необходимости. Вот и теперь затянувшееся пребывание в «душащем» его Париже осложнилось пресловутым векселем.

Первой в «Гнездо близнецов» отправилась Эмма. С 21 мая она была уже в пути. Натали известила Гервега, что они поедут сразу же вслед за его женой, но обстоятельства не позволили. «Теперь ваш черед!» — призывала она Георга, приветствуя новую жизнь, где они будут вольны, как птицы.

Итак, новая жизнь…

О тройственном союзе юная Наташа помышляла еще в ту пору, когда в их чистые, платонические отношения с Александром вторглась суровая проза его «нехороших» отношений с Полиной Медведевой. Но даже покаявшись Натали и получив от нее столь поспешно предлагаемое прощение, сразу отступать Герцен не собирался. Тогда, в 1835-м, у нее и зародился план, который нельзя не оценить как смутный проект жизни втроем. Она писала Александру: «Ежели бы Медведева] забыла тебя, была бы счастлива, тогда бы мы не должны были мучиться и томиться пятном… Но она несчастна. Любит тебя и, может быть, надеется, что ты женишься на ней. <…> Я была бы все та же, та же любовь, то же блаженство внутри, а наружно — кузина, любящая тебя без памяти. Я бы жила с вами, я бы любила ее, была бы сестрою ее, другом, всю бы жизнь положила за ее семейство, внутри была бы твоя Наташа, наружи — все, что она желала».

Идея общего дома для двух семей — не что иное, как подобие маленькой коммуны. Дважды включали в бесперспективные поиски утопии друга Огарева. Первый раз случилось, когда в ослеплении божественной дружбы Александр и Наташа и только что обвенчавшиеся Ник и Мария благодарили на коленях Бога за представившуюся им возможность составить идеальный союз вчетвером. Тогда, в счастливом Владимире, еще казалось, что дружба и любовь будут едины. «Тогда-то, — писал Огареву Герцен, — совершилась мистерия присоединения Наташи к вам и тебя к нам. Тогда-то мы четверо стали одно». «Это было венчание сочетающихся душ, венчание дружбы и симпатии». Слова Герцена вполне соответствовали и мировосприятию Натали романтического начала их семейного союза.

Прежние иллюзии давно растаяли, развенчаны и низведены с шаткого пьедестала, ибо жизнь решительно развернулась.

Теперь Герцена волновал один и тот же вопрос: что у Огарева?

Бывшая его жена, Марья Львовна, давно пребывавшая в Париже, вела там вполне вольную жизнь со своим новым спутником, весьма достойным человеком и неплохим художником Сократом Воробьевым. (И Герцен не избегал светского общения с ним.) Наташа Тучкова, всегда отличавшаяся независимостью и дерзким пренебрежением к условностям, вступила в гражданский брак с Ником Огаревым, несмотря на решительный протест отца — Алексея Алексеевича Тучкова, предвидевшего крупные беды от «непозволительных отношений» молодых. Суровая кара для двоеженцев, известно, неотвратима: ссылка, Сибирь, Соловки… Не говоря об общественном вакууме, образовавшемся вокруг вольнодумного предводителя дворянства. Соседи по имениям отвернулись от него.

Дело о разводе обернулось безуспешностью попыток уговорить строптивую Марию на официальный развод. (Несмотря на ее значительное содержание Огаревым.) Она просто перестала принимать всех посредников в этих переговорах. Склонить ее на расторжение брака не удалось ни Гервегу, ни даже Герцену, который вполне дружески встречался с ней в Париже (до поры, пока не перейден порог ее пьянства: последнее время «трезвого часа не было»).

Провалилась и фантастическая затея молодых отправиться летом 1849-го в Крым, а там тайно проникнуть на судно, отплывающее из Одессы в Западную Европу. По возвращении в имение, где Огаревым продолжены преобразования, деятельный реформатор попал под град новых доносов многочисленных недоброжелателей. Неудавшийся побег тоже не остался без внимания местных властей, и самого тестя, и губернатора Панчулидзева. Вслед за Огаревым, в феврале 1850-го, был арестован и увезен в Петербург Тучков. Смещенному с должности и допрошенному в Третьем отделении Алексею Алексеевичу припомнили всё, даже пребывание «в Париже на баррикадах». И надо отдать должное дерзкому мужеству его старшей дочери, отправившейся в столицу вслед за арестованными: она подняла на ноги весь Петербург. Содействие ее высокопоставленного родственника Павла Тучкова, сенатора и члена Государственного совета, обратившегося наверх, примерно через полгода (в августе) принесло успех: высочайшее прощение было объявлено, но от надзора и других ограничений подследственным освободиться не удалось. Весть об освобождении дошла до Парижа не без участия Грановского, но о свидании с далекими-близкими друзьями в маленьком тихом уголке, в их тесном кружке, оставалось только мечтать. «Ведь вы у нас одни, которых мы любим и можем назвать своими», — писала Герценам Тучкова. «О! За одну минуту с вами… мы бы отдали все остальные годы».

Надежды на скорый приезд Наташи и Ника тем не менее не оставляли, хотя писем из России доходило все меньше. Тучкова не понимала многого в жизни Герценов, удивлялась, отчего Наталья Александровна не уехала сразу в Женеву вместе с Александром: там же лучше для ее здоровья, чем во Франции… (Заметим здесь, что действие двух романов обеих Натали происходило в одно и то же время.)

В будущем Герцен и Огарев не смогли избежать нового поворота судьбы, несмотря на пережитый Герценом трагический опыт (с вторжением в его жизнь третьего). Соединение Герцена с женой друга — Натальей Тучковой-Огаревой[107], и вынужденные попытки обустроиться всем под одной крышей к успеху не привели.

Пересоздать мир на новых идеях — новым людям это казалось под силу. В каждом поколении «ставились» свои опыты, провозглашались громкие декларации, вводились новые понятия и привычки. Фантасмагория брака втроем, вариации семейной жизни, проблемы измен и свободной любви, теории освобождения женщины и свободы мужчины — время разворачивало все устоявшиеся представления о морали. Идеологические соображения и теоретические оправдания новой жизни всегда были наготове[108].

В авангарде рассматриваемой эпохи, как всегда, вышагивала Жорж Санд, предоставившая обществу литературные модели. На очереди был опыт претворения в жизнь уже принятого поведения героев-близнецов «Маленькой Фадетты». И Наталья Александровна, несмотря на вынужденную болезнь, упорно продолжала вить хрупкое гнездышко в своем скрытом стремлении «получить» Гервега во что бы то ни стало.

«Заряженное ружье» — роман «Кто виноват?» с темой тройственного союза (где в маленьком кружке есть место и четвертому), еще должно «выстрелить» в последнем акте драмы. Ужели Герцен напророчил собственную судьбу? И «будто это правда, что можно любить двоих?..» — задумывалась его литературная героиня. А какой ответ могла дать героиня реальная?..

Гервег продолжал укорять Герцена, что тот засел в Париже, а сам из Швейцарии ни ногой. «Мир вымощен препятствиями; и ты погибнешь, ты не продвинешься вперед, если не умеешь иногда проскользнуть над ними, вырвать их… в конце концов, видишь перед собою чудовищные баррикады, которые совершенно и навсегда заграждают тебе путь. <…>

Я ни во что больше не верю в этом мире, который рушится, ни даже в длительность личных отношений. И потом, почему личность должна быть счастливее, чем целое? Я не вижу в этом необходимости! <…> Проклятый нынешний век толкает и сбивает нас так же, как и других. Собираться толпою или оставаться одиноким, — вот его высший закон!»

Психологическое состояние Гервега (и впрямь настигшее одиночество или вынужденные обстоятельства?) выворачивалось в письмах Герцену: «Пусть бы в Ниццу или на луну, но вместе».

Натали последовательно вела свою партию, извещая Гервега о решении наконец ехать «Туда! Туда!». Эмме посылались нежные письма, где на ее вопросы о причинах болезни Натали только и могла ответить: «Нервы, нервы и только нервы!»

Отъезд герценовского семейства все откладывался. Финансовые дела долго не решались. Герцен был в бешенстве от новой отсрочки. Гервег, так обреченно рвавшийся в Ниццу, медлил, сомневался, что-то подозревал. Он сердился, упрекал Герцена в непостоянстве.

И вот, наконец, 17 июня 1850 года. Герцен с семьей покидает Париж. Миновали Тоннер, добрались до Лиона. Летят обязательные письма с дороги. «Львы и тигры, людоеды (это я) прибыли в Лион и обнимают его…» 23 июня — вожделенная Ницца. О преимуществах жизни в этом райском уголке надо непременно сообщить Гервегу: «Ни разу в жизни я еще не испытывал такого климатического блаженства, как здесь, даже жара… не помеха»: море, теплый благовонный воздух. В который раз Герцен тщетно пытается обустроить свое «существование, отрезанное от будущего, не гадающее, а берущее все, что попало…», как тогда, в Швейцарии в 1849-м.

«Дорогой Ландри, я вздохнул свободно вместе с тобою… — откликается Гервег в июне. — Наконец-то ты вырвался из когтей дьявола; это радует и меня, хотя я не держу тебя в своих, что было бы тебе не очень приятно. Ты бросил дела; если и дела бросят теперь тебя, тебе останется одно — отдаться жизни, чтобы быть самым счастливым человеком во всей вселенной. Что делать теперь, что говорить, о чем писать?» Он допускает даже возможность поселиться всем под одной крышей. Почему бы и нет? Это приятно для детей и для взрослых, заключенных в один маленький провинциальный мирок. А будет ли это Ницца или ее окрестности, ему все равно, лишь бы их общение, постоянная беседа, в которой он так нуждается, не прерывалась «на все будущие времена».

Герцен совершенно одинок, отрезан от всего русского. Письма из дома доходят все реже. Едва обосновавшись в Ницце, он спрашивает у Луизы Ивановны, иногда выступающей посредником в его переписке: «Неужели из России ничего не слышно?» В августе 1850-го он пишет в Москву «исполненное горечи, или, лучше, сердечной боли» пространное письмо старым друзьям, но ответа не получает. Письмо возвращается обратно. А если кое-какие вести и доходят до него, то не иначе как «печальными» их не назовешь: в письмах из России растворено отчаяние и «покорность судьбе».

Здесь под южным небом, в оторванности от мира, Герцен не может бросить Дело. Для него работа, даже в самые трудные времена, — счастью не конкурент, просто «отдаться жизни» он не может. Плыть по течению — не его удел. Поселившаяся мысль — знакомить Европу с Русью, по-прежнему не оставляет его. Опыт историка, современника событий, отслеживаемых на примере собственной жизни, дает ему право размышлять о судьбах России и Западной Европы. Европа так невежественна в отношении его страны…

«Мы ничего не пророчим, — записывает он, — но мы не думаем также, что судьбы человечества пригвождены к Западной Европе. Если Европе не удастся подняться путем общественного преобразования, то преобразуются иные страны; есть среди них и такие, которые уже готовы к этому движению, другие к нему готовятся. Одна из них известна — это Северо-Американские Штаты; другую же, полную сил, но вместе и дикости — знают мало или плохо». И вот теперь он готов широко оповестить мир повторяемым на все лады и в прессе, и на улице изречением: «Русские идут, русские идут!» Ровно для того, чтобы современная Европа в своем «высокомерном невежестве» узнала Россию и поняла ее.

«И каждый раз, когда она станет упрекать русских» за то, что они варвары, — продолжал Герцен, — «за то, что они рабы, — русские будут вправе спросить: „А вы, разве вы свободны?“».

В конце июля 1850 года Герцен завершал первую главу книги «Du d?veloppement des id?es r?volutionnaires en Russie» («О развитии революционных идей в России»), Сначала ниццкий отшельник набросал небольшую заметку «о развитии либерализма и оппозиции в России», потом подумал, что заметка о русской литературе вполне подойдет для вполне передового немецкого журнала А. Колачека, с которым его познакомил Гервег. Необходимых книг и документов под рукой не было, и Герцен просил привести недавно вышедшую книгу Г. И. Кёнига «Очерки русской литературы», где немалое участие принял его московский приятель Н. А. Мельгунов. Упомянутое сочинение маркиза де Кюстина и вышедшая в Париже и Брюсселе (1847) монография декабриста, экономиста и правоведа Н. И. Тургенева — «La Russie et les russes» («Россия и русские») предоставили фактические сведения и богатый материал для полемики. Постепенно вместо литературной заметки стал вырастать политический трактат.

Герцен рассчитывал посвятить немецкий перевод томящемуся в тюрьме другу Бакунину, а последний раздел своей книги непременно приурочить к 25-летию со дня вступления на престол Николая I. Тем более что некоторые идеи (в том числе — народнические) только что вышедшей в Лейпциге анонимной брошюры Михаила Александровича «Russische Zust?nde» были близки Герцену и требовали осмысления. К сожалению, не все получилось со сроками.

Исправленное издание газетных статей, «испорченных редакцией и переводчиком», как посчитал Герцен, появилось во французском переводе отдельной брошюрой в Ницце. (На титульном листе значилось: «Париж. 1851».) Позже книга неоднократно переиздавалась и в Лондоне, и в Париже, а в России распространилась нелегально, в виде литографированного издания, подготовленного московским студенческим кружком (1861).

Герцен — историк, немало писавший и размышлявший об истории своей страны еще в России: «Полнее сознавая прошедшее, мы уясняем современное; глубже опускаясь в смысл былого — раскрываем смысл будущего; глядя назад, шагаем вперед…» В новой, итоговой работе, продолжающей развивать идеи книги «С того берега», четко улавливалась его историческая концепция, как она сложилась к началу 1850-х годов, с непременным осмыслением событий, пережитых в Европе «вчера», ибо они уже стали историей. Интерес к запретному былому «вчерашнего дня», похороненному в России, дал в дальнейшем стимул и для развития исторического знания для самих русских, и для создания печатных органов — пропагандистов вольного слова.

В конце концов, книга «О развитии революционных идей…» оказалась шире заявленного заголовка и оформилась как целостное произведение из шести глав с Эпилогом и с Прибавлением «О сельской общине в России»: I. Россия и Европа; II. Россия до Петра I; III. Петр I; IV. 1812–1825; V. Литература и общественное мнение после 14 декабря 1825 года; VI. Московский панславизм и русский европеизм.

Глубокое повествование, написанное в присущей Герцену демократической традиции, с несомненным влиянием идей Белинского, Пушкина, декабристов и, конечно, собственной жизни в истории, вынесло на поверхность все кажущиеся ему противоречия в существующих разнородных концепциях, все несогласия с отдельными взглядами, поступками даже таких кумиров, как Пушкин и Гоголь.

Главная задача очерков (в герценовской трактовке, уже во многом известной читателю) — представить, открыть в русской жизни свободолюбивые традиции; выявить тенденции формирования русского освободительного движения; показать, как примерно с Петровской эпохи Россия стала вписываться в европеизм; как развивалось умственное, религиозное и протестное движение крестьян и раскольников.

Герцен разносторонне осветил историю России с древнейших времен до середины XIX века, полемически направив свой труд против сочинений (подобных книге де Кюстина), видевших в России лишь «фасадную империю», самодержавно-крепостнический деспотизм, и крайне односторонне освещавших историю русского народа и его культуры.

Герцен блестяще, афористично проанализировал путь развития вольнолюбивой, обличительной русской литературы, выписав характеристики ее выдающихся представителей.

И опять без внимания и без идеализации не остались исторические и социальные перспективы устройства русского сельского быта, развитые ранее в статье «La Russie», хотя Герцен постоянно подчеркивал, что крепостничество — зло, которое во многом развратило и унизило русский народ. Будучи, как всегда, самостоятельным, он не спешил, подобно славянофилам, идеализировать исконные начала православного государства. Резко высказывался он и о своих бывших «друзьях-врагах», славянофилах: их проповедь — покорность, как «первая из добродетелей», как «основа московского царизма». Их проповедь — «презрение к Западу, который один еще мог осветить омут русской жизни; наконец, они превозносили прошлое, а от него, напротив, нужно было избавиться ради будущего, отныне ставшего общим для Востока и Запада». Естественно, что развертывающаяся полемика «достигла высшего своего напряжения к концу 1847 года, как будто ее участники предчувствовали, что через несколько месяцев ни о чем нельзя будет спорить в России…».

«…Картина официальной России внушала только отчаянье», — замечал Герцен о царствовании своего неизменного антагониста Николая I: казарма и канцелярия — его опора. А кому, как не Герцену, свидетельствовать об этом. «Какая скудость правительственной мысли, какая проза самодержавия…» Но и при этой, «самой грубой форме деспотизма», при засилье «вооруженной инквизиции» в лице тайной полиции, несмотря ни на что, полагал Герцен, в обществе «совершалась великая работа, работа глухая и безмолвная, но деятельная и непрерывная, всюду росло недовольство…».

«…Революционные идеи, — писал он, — за эти двадцать пять лет распространились шире, чем за предшествовавшее столетие, и тем не менее в народ они не проникли».

Появление литературных журналов и выдающихся образцов русской словесности много сделало для пропаганды слова и освободительных идей. Возникали новые мысли и тенденции, но выразить их всенародно, полностью после 14 декабря не представлялось возможным.

Мысль о печатании по-русски, об основании небольшой русской типографии все более овладевает Герценом. (Рекомендации и советы могут дать известные ему западные издатели.) Всё подвигает Герцена к осуществлению давно зреющего замысла о вольной печати. В России цензура не пропускает решительно ничего, кроме «дозволенной истории», пиши хоть о Боге, царе и народе, о дне сегодняшнем или вчерашнем, не говоря о революционных идеях, прорастающих в русской жизни. Тайны Зимнего дворца тоже за семью печатями. Свободолюбивая литература, продолжающая пушкинско-декабристские традиции, требует обнародования «непечатного» прошлого. «Русское правительство, — еще скажет Герцен, — как обратное провидение устроивает к лучшему не будущее, но прошедшее».

Положение Герцена, «навлекшего на себя высочайший гнев», усугубляется тем, что решение русских властей неминуемо поставит его перед трагическим выбором, который, впрочем, им уже сделан. После решительных заявлений всякого рода тайных служб, тщетно разыскивающих беглеца, 19 сентября 1850 года Герцена посещает русский консул в Ницце А. И. Грив и зачитывает «повеление» Николая I о его незамедлительном возвращении в отечество. Герцен наотрез отказывается. Перспектива оказаться в Петропавловской крепости или вновь быть сосланным не слишком привлекает. Обескураженный Грив напуган: нарушить высочайшую волю… Его увещевания не производят ни малейшего впечатления. Как же отчитываться по начальству?.. Ведь вина, несомненно, падет и на него. Только предложение Герцена лично написать шефу жандармов и главному начальнику Третьего отделения как-то успокаивает чиновника.

На письме Герцена своему давнему адресату, графу А. Ф. Орлову, о невозможности исполнить повеление царя, ибо «он не может быть избавлен от печальных последствий политического процесса», где «судят мнения, теории», а не поступки, главный полицейский начальник делает надпись: «Не прикажете ли поступить с сим дерзким преступником по всей строгости существующих законов?» Легкий росчерк императорского пера: «Разумеется» решает судьбу дерзкого невозвращенца.

Тридцатого декабря по новому стилю, и 18-го по российскому, Петербургский надворный уголовный суд выносит приговор: «Подсудимого Герцена, лишив всех прав состояния, признать за вечного изгнанника из пределов Российского государства». Трагическая весть об отлучении от России вскоре дойдет и до Ниццы, хотя последствия герценовского решения были вполне предсказуемыми.

Слова из работы «О развитии революционных идей…», представившей мартиролог русской литературы: «Ужасный скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром…» — приобретали пророческую силу и для «государственного преступника» Искандера.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.